Текст книги "Случайная глава"
Автор книги: Евгений Красницкий
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– А Лукашик?
– Как прознала? – Если Настена и смутилась, то по голосу ее этого совершенно не чувствовалось. – Или по селу уже треплют?
– Не-а, никто ни гу-гу. Но я ж, какая-никакая, а ведунья.
– Ведунья… – Голос Настены снова потеплел. – Богатырша, за веником не видно… А Лукашик… вот уж, за чьей спиной ни от чего не укроешься. На гуслях, конечно, бренчит бойко, да только и в голове один звон. Даже и язык-то за зубами держит не сам, а потому, что я ему мозги вправила. Мог бы ратником стать, я б ему наставника нашла, так нет – ему пустозвону и в обозе хорошо!
– Может его в Младшую стражу пристроить?
– Староват, восемнадцать скоро. А! – Настена пренебрежительно махнула рукой. – Такой до седых волос мальчишкой будет. Отец его покойный – Проня Гусляр – таким же был. И женился-то не как люди. Вдова Пелагея Проньку как-то с дочкой в сарае застала, да поленом ему все ребра и пересчитала, а через неделю, так скособоченного, под венец и погнала, чуть ли не тем же поленом. Не тот бы случай, так бы и помер холостяком. Лукашика я ни у кого не отнимаю, девки вокруг него, конечно, хороводятся – веселый, но замуж за пустозвона – разве что, совсем с горя великого… ну или поленом, как папашу с мамашей.
– А Бурей? – Юлька, по девичьему легкомыслию уже позабыв, с чего начался разговор, бессовестно пользовалась редким настроением матери, а Настена то ли не делала вид, что не замечает, то ли действительно поддалась настроению.
– Бурей? Бурей – пес. Такой пес, который за хозяйку жизнь отдаст, не задумываясь, и такой, около которого душой отмякаешь, если к страховидности его привыкнуть сможешь. Защитник – да, преданный – да, умом… тут, как посмотреть – в Ратном и дурнее его народу полно, только застрял он где-то посредине между человеком и тварью бессловесной, да такой тварью, что ее и медведь стороной обходит. Страшной тварью, но ты его не бойся – он не только сам тебя никогда не тронет, но и никому другому даже пальцем… – Настена внезапно умолкла, поразившись внезапно пришедшей в голову мысли. – Гунюшка… а ведь если бы Михайла тебя сегодня отлупил, а Бурей об этом дознался, я бы его удержать не смогла. Убил бы он Мишаню… может быть… или Михайла его…
– Что-о-о?
– Да нет, я знаю, что сильнее Бурея в Ратном мужчины нет, разве что Андрей Немой, но Михайла… нет, не страшнее, он вообще не страшный, а… опасный… да, опасный. Меня еще тогда что-то зацепило, когда он от волков отбился и мать к нам привез. Помнишь?
– Помню, только ничего такого…
– Ничего такого? Ты вдумайся: мальчонка, только что от смерти спасся – не сбежал, а победил, и что же? Голос спокойный, говорит толково, руки не трясутся, лицо не бледное. Сделал все правильно, как муж смысленный…
– Ага, и меня отчитал, когда язык распустила…
– Вот, вот. – Настена покивала головой. – И Корзень говорил: на устиновом подворье – первый бой, со взрослыми ратниками! А он все до мелочи запомнил, словно со стороны смотрел… Да! Словно со стороны! Вот оно!
Настена зацепила указательным пальцем нижнюю губу и оттянула ее вниз, что делала только в состоянии сильного волнения или глубоко задумавшись. Юлька, приоткрыв рот, настороженно уставилась на почти неразличимую в темноте мать, контуры фигуры которой выделялись на фоне слабого свечения тлеющих в печке углей. После долгой паузы, Настена, отстранив от себя дочь, положила ей руки на плечи и, вглядываясь в едва различимое пятно юлькиного лица, спросила:
– Ты никогда не замечала, что в Мишане, как бы два человека уживаются? Один – мальчишка, обычный, как все, а второй – холодный разум… нет, не холодный, а… как бы это… в самую суть вещей глядящий.
Юлька снова испуганно стрельнула глазами в темный угол, но теперь все углы в избушке были темными, она поежилась и неуверенно ответила матери:
– Я же говорила: он иногда… как взрослый с ребенком, даже, как старик… Знаешь, я как-то только сейчас подумала… вот, он отшучивается, когда другой бы или обругал, или рукам волю дал… Так же часто бывает: отец или прикрикнет, или подзатыльник даст, а дед, за то же самое, пожурит, улыбнется. Я же много в других семьях бываю, приходилось видеть.
Хорошо, что было темно. Настена даже зажмурилась от хлестнувшей по сердцу пронзительной жалости к дочери. «Я же в других семьях бываю», Макошь пресветлая, столь щедро одарить и тут же так беспощадно обделить, что за чужим счастьем тайком подглядывать приходится. Как же так? Знать и помнить чуть ли не обо всех жителях Ратного, а собственную дочь… Сыта, обута-одета, лекарскому делу учится с радостью, ярости озверевшей толпы не ведает, костра на месте родного дома не видела и собственной обделенности жизнью не сознает. Разумом… но душа-то тепла просит! Да не защиты от мирских бед она в Михайле ищет, как баба в муже, а доброго, всепрощающего дедушку, заботливого отца! В мальчишке? Потому, что никогда не жила в нормальной семье? Или потому, что он может глянуть из детского тела стариковскими глазами? Из детского тела… От нахлынувшего ощущения жути, перекрывшего даже чувство жалости к дочке, Настена замерла, позабыв, что все еще отстраняет от себя Юльку положенными ей на плечи вытянутыми руками.
Темно-то было темно, но Юлька обостренным ведовским восприятием, что-то такое почувствовала. Поведя плечами она выскользнула из-под Настениных ладоней и сама обхватила мать руками.
– Мам, ты чего? Я же не знала, что Бурей… А Минька не опасный… и не бешеный вовсе, врут на него со зла… он добрый… Мама, ну перестань!
Юлькина ладошка осторожно размазала по щеке Настены одинокую слезу.
– Все так, Гунюшка, умничка моя…
Усилием воли лекарка попыталась взять себя в руки, получалось плоховато – хоть и знала, что успокоить себя порой бывает труднее, чем мечущегося в бреду больного, но сегодня выходило, как-то уж совсем туго.
– Поздно уже, давай-ка, доченька, спать ложиться. Утро вечера мудренее… Да! Ты же голодная, ведь не ужинали мы, а ты и не обедала, наверно. Сейчас…
– Погоди, мама! А как же теперь Минька… Как я?
– Может быть, все-таки завтра?
– Ну, мам!
– Ну, хорошо, хорошо… Минька, говоришь? Значит, перестала его бояться? А?
– А я и не боя…
– Ой ли? А кто, почитай ни разу за весь разговор Михайлу по имени не назвал, все «он», да «он»? Словно Нечистого накликать боялась, да по углам все зыркала.
Юлька ничего не ответила, только смущенно засопела и закопошилась, снова устраиваясь у матери под боком. Какой там муж-защитник? Вот она главная опора и защита – мама, все знающая, все умеющая и способная укротить одним словом, да что там словом – взглядом, любого врага: хоть человека, хоть зверя, хоть… не к ночи будь помянут.
– Значит, ты Михайлу из-за Матвея… двинула?
– Нет, мам. Он… Минька как-то еще догадался, что мы с тобой им крутим, так прямо и сказал…
– Что-о-о? Мы Михайлой? Да с чего он взял?
– Ты же сама говорила, что его Нинее отдавать нельзя…
– Да ты… – От возмущения у Настены даже не сразу нашлись слова. – И ты ему такое ляпнула?
– Нет, он сам… я ничего такого…
– И ты его ударила?
– Ага…
– И этим подтвердила его догадки пустые!
– Ой, мама…
– Нет, ну надо ж такой дурехой быть! – Настена возмущенно шлепнула себя ладонью по бедру. – И Мишка тоже хорош – додумался! Да вы там все с ума посходили! Куда Анька-то смотрит? Вроде, здравая баба, и Лешка ее муж бывалый… Или только друг на друга пялятся? Так там же еще и Илья – не все пока мозги пропил…
– Да Илья там за все время ни разу не напивался!
– Ну, да! Еще не хватало ему на глазах у учеников под забором в мокрых портках валяться!
– Тебя послушать, так все дураки…
– А ну, придержи язык! – не дала Юльке договорить Настена, потом умолкла сама и сделав несколько глубоких вдохов, заговорила уже спокойным тоном: – Дите ты еще, дите… Ладно, что сделано, то сделано, уже не воротишь. Запомни, дочка, накрепко: когда говорят, что муж голова, а жена шея, и куда шея захочет, туда голова и повернется, мужчины только посмеиваются, даже и не всегда вслух, но про себя посмеиваются. Однако, стоит какой-нибудь бабенке, от «великого ума», в это всерьез уверовать, да еще вид показать – по этой самой шее ей однажды и накостыляют! Не можешь – не берись! А если можешь – по-настоящему, по-умному – то этого никто никогда не заметит, даже и в голову не придет! А теперь скажи-ка: Михайла зло говорил, про то, что мы им крутим, или посмеивался?
– Не то, чтобы посмеивался, но как-то так… мол, вы думаете, что я не замечаю, а я все понял.
– И сама дурой выставилась, и меня выставила, благодарствую, доченька.
– Я ж не нарочно…
– Еще не хватало, чтобы нарочно! Ладно, это – не самое страшное. Слушай дальше… вот уж не думала, что доведется тебе такое объяснять, но, раз уж сама не понимаешь… Такой удар, какой Михайла от тебя получил, мужчины, если их женщина ударила, считают хуже удара в спину – наравне со змеиным укусом держат. А что с ужалившей змеей творят, тебе, я думаю, объяснять не надо? И еще: такой удар, на какое-то время, мужа перед бабой беспомощным делает. Пусть на краткое время, но унижение это запоминается надолго, бывает, на всю жизнь. И случается, что, казалось бы, все забылось, месяцы или годы миновали, помирились давно, но случись бабе того мужа в неловкое положение поставить, или высмеять, даже пошутить неудачно – все! Только кости хрустят, а он потом и сам удивляется: чего на него накатило?
Нечасто такое бывает, но случается. Бабка моя почти шестьдесят лет лекарсвовала и за все это время пять таких случаев видела – две бабы калеками остались, а троих насмерть. Мне тоже одну такую у мужа отбивать довелось…
– Спасла?
– Помогли… Только проку-то? Всех передних зубов лишилась и говорить потом только шепотом могла… Да не ее дуру жалко, сама виновата – язык до пупа. Дочка у них маленькая была, так со страху в уме повредилась… насовсем, ничем не помочь было. Лушку убогую помнишь?
– Это которая у своей матери на могилке зимой насмерть замерзла?
– Она…
В избушке вновь повисла тишина, мать и дочь, каждая по-своему, переживали рассказанную Настеной историю. Юлька, по правде говоря, Лушку убогую помнила не слишком хорошо – маленькой еще была, но разговоров слышала много, лишь об истиной причине ее болезни не знала.
– Мам, а его как-нибудь наказали за это?
– Если б убил, сотник бы решал, а так – семейное дело. Казнился он сам потом, переживал сильно, а меньше, чем через год его в бою убили. Неслучайно, как я думаю.
– Как это, неслучайно? Каялся, сам смерти искал?
– Чтобы дочку болезную сиротой оставить? Думай, что говоришь, да бабьей болтовни поменьше слушай.
– А что ж тогда?
– Да пойми ты: муж, битый бабой – не муж. Даже если не видел никто и не насмехаются, он-то сам помнит. Для смерда или ремесленника, еще туда-сюда, а для воина потерять уверенность в себе – смерть в первом же бою. Если пересилит себя – нескольких врагов уложит, кровью слабость свою зальет – будет жить, а если не сможет, то смерть. Слабые на войне не живут. Я-то, когда жену у него отнимали, тоже ему врезала, да еще на людях.
– Туда?
– Да что ж ты… – Настена беззвучно шевельнула губами. – Других мест нету, что ли? Я же тебе показывала, как надо в ухо дать, чтобы оглушить! Туда, не туда… Его два раза бабы побили, и все об этом знали, что после этого от воинского духа осталось? Как наказали, как наказали… Я его наказала – к смерти приговорила! Я! А ты – Михайлу!
– Ма… – Юлька обеими руками зажала себе рот, в ее распахнутых глазах отразился красноватый блеск последних углей, дотлевающих в печи.
– Да! И не смотри на меня так! Михайлу до тебя уже дважды бабы били – сестра граблями и Марфа лучиной. И оба раза он отбиться не смог, другие выручали. А теперь ты. А он зарок дал тебя защищать, ему на тебя даже руки поднять нельзя. Ты только вдумайся: ты его бьешь, подло, как змея, жалишь, а он даже ответить не может!
– Как же… что ж теперь? Мама, его же убьют!!!
– Может и убьют… а может и нет. – Настена опустила голову, плечи обвисли, рука, которой она обнимала Юльку за плечи, словно потяжелела. – От него самого зависит… чувствует ли он себя униженным, утратил ли дух мужества… Глядишь и обойдется, если душой крепок.
– А он… крепок?
– Да не знаю я! – Настена отстранилась от Юльки и беспомощно всплеснула руками. – Не знаю!
– Ты? Не знаешь?
Лекарка снова положила руки на стол, сцепив пальцы, и заговорила глядя прямо перед собой, в темноту:
– Не знаю, не дано. Светлые боги разделили людей пополам, не для того, чтобы обе половинки во всем одинаковыми были. Есть многое в нас, чего они никогда не поймут, и есть нечто в них, для нас непостижимое. Казалось бы, ну что там может быть такого? Злые, грубые, чувствами обделены, самовлюбленные – только себя видят и слышат, простые, как чурки деревянные, а поди ж ты, не понять! Иной разумом тяжел, как наковальня, мыслями и делами прямой, как бревно, а вдруг так просветлеет, таким понимающим и чувствующим сделается – чуть не в Ирий тебя вознесет… а потом опять – козел козлом. И что с ним делать? Ты видела, как они по праздникам стенка на стенку ходят? Глядеть тошно: у одного нос набок свернут, у другого глаз заплыл, у третьего зубов недочет, а на модах восторг, чуть не в пляс пускаются! Это можно понять? С железом убойным тетешкаются, как с дитем, а оно… оно им любовью отвечает! Железо смертельное! Это возможно постигнуть? Порой глянешь – сущий петух в курятнике – всех холопок перетоптал, чуть ли не на каждую бабу масляными глазами пялится, а жену любит! По-настоящему, без притворства! В это можно поверить?
– Но, мам… ты же их лечишь. И не только тела… и я уже умею.
– Мы знаем, хоть и не понимаем. Знаем. Или чувствуем. Ты, вот, понимаешь, почему на них так твой лекарский голос действует? Знаешь, что действует, чувствуешь, как они отзываются, подчиняются… А причины понимаешь? Но мы-то хоть знаем, а они и знать о нас ничего не хотят, кроме одного… кобели.
– Минька не кобель…
– Угу. У каждой из нас хотя бы один «не кобель» есть, только он потом вдруг козлом оказывается… или хряком.
– А ведь ты их боишься, мама. Ни разу не сказала «муж» или «мужчина», все время: «они», «иной», «козел», «кобель»…
– Боюсь, доченька. – Настена шумно вздохнула и продолжила говорить, все так же глядя куда-то в темноту. – В каждом из них зверь дремлет. Чутко, в любой миг вскинуться готовый. Хороший воевода умеет этих зверей, когда надо, пробудить всех разом. И тогда – победа, и убитых почти нет. Но не попусти светлые боги этим зверям в обыденной жизни пробудиться. Если у одного или нескольких, еще ничего – справиться можно, но если у многих…
Настена замолкла, Юлька тоже сидела не шевелясь и не издавая ни звука, было понятно, что мать вспомнила толпу, в которой зверей пробудил не воевода, а поп. Затянувшуюся паузу прервал звук удара ладонью по столу и, не то злой, не то досадливый, голос матери:
– И убить-то этого зверя нельзя! Знаю способ, почти любая баба это сделать способна, но нельзя! Лишился зверя внутри – не муж! Рохля, размазня, скотина тупая и ленивая. И изменить зверя тоже нельзя, потому что и без того, больше, чем у половины уроды внутри. У того же Лукашика сущий глухарь – поет, ничего вокруг не слышит и не видит. Только глухарь раз в год токует, а Лукашик все время. А есть такие… Тьфу, даже говорить неохота!
В избушке в очередной раз разлилась тишина. Темно и тихо, даже сверчок голоса не подает, только слышно, как за стенами слитно шелестят листья под порывами разгулявшегося ветра. Юлька беспокойно пошевелилась на лавке и неуверенно произнесла:
– Так тогда… мама, все же понятно.
– Да? И что ж тебе понятно? – отозвалась Настена. Несмотря на саркастическое построение фразы, в голосе ее не чувствовалось насмешки, скорее, раздумье.
– Ну, ты говорила: не понять, не постигнуть, не поверить… А если они так своего зверя тешат? То есть не тешат, а кормят, только не мясом, там, или другой едой, а чувствами. Вот помахали они кулаками, друг другу рожи синяками украсили – зверь насытился и радуется, и они вместе с ним. Или этот, который, как петух в курятнике… У каждого зверя, наверно, свое любимое яство есть – одному одно подавай, другому другое… А кто не может зверя удоволить, хмельным его заливает, чтобы душу когтями не драл.
– Хм, а оружие? Как мертвое железо любить способно? А?
– Так оно – продолжение руки, само шевелиться должно, в бою раздумывать некогда.
– Ну, дочка, это каждый дурак знает. Упражняйся, пока оружие тебе, как собственное тело подчиняться не станет. Подчиняться! А тут – любовь…
– Да не о том, я, мама! Я подсмотрела, как дядька Алексей Миньку учит. «Ощути себя клинком. Ты весь напряжен, чуть не до дрожи, тебя огонь жжет нестерпимо, а загасить это пламя можно только вражьей кровью. Сил уже нет терпеть, а тебе все мешают: вражье оружие тебя в сторону уводит, щит и доспех препоны ставят, враг увернуться норовит. Прорвись, проломись, пробейся, растолкай и расшвыряй всех, обойди, извернись, обмани и настигни! Обопрись на руку, а через нее на все тело, они тебя поддержат, помогут, им тоже невмочь этот жар терпеть». Страстно так говорил, как будто его и вправду жжет. Я не знаю… я пробовала себя клинком представить, не могу. Молнией могу, а клинком нет.
– В том-то и дело, что не представить… – Настена помолчала и опять в сердцах хлопнула ладонью по столу. – И ведь разум умудряются сохранить! Алексея послушать – безумец, крови алчущий, ничего вокруг не видящий и не понимающий, а сколько лет степняков резал, и ни изловить, ни убить его не смогли! Выходит, сохранял здравомыслие?
Лекарка обернулась к дочери, словно ждала от нее ответа на свой вопрос, но Юлька думала о своем:
– Так, может, и Минька сохранит… ну, здравомыслие?.. А, мам? Он же спокойный такой, а иногда и вообще, как будто и не здесь…
– Не от мира сего… – негромко проговорила Настена, потом повернулась к дочери, взяла ее за руку и требовательно, тоном строгой лекарки, велела: – Ну-ка, что ты там говорила про то, что он к тебе, как к капризному ребенку относится?
– Так я ж уже рассказала…
Юлька осеклась, потому что Настена, без окрика или замечания, одним требовательным сжатием пальцев, заставила ее сменить тон и сосредоточится, теперь это был уже не разговор матери с дочерью – ведунья работала.
– Иногда ведет себя, как старик – заговорила Юлька тоном старательной ученицы – там, где мальчишка обругал бы или драться полез, он или отшутится или снисходительно так глянет. Бывает, что как бы со стороны на все смотрит. А еще Митька клялся, что однажды глянул на Михайлу, а у того лицо стариковское. Я тогда не поверила, а теперь… даже и не знаю.
– Что-то еще замечала?
– Ну… умный он, знает много… Да! Я еще заметила, что он в Младшей страже властвует так, будто иначе и быть не может, а отроки это чувствуют и подчиняются, хотя и постарше его на год-полтора есть.
– Снисходителен и в праве повелевать не сомневается. – Задумчиво пробормотала Настена. – Что-то ты еще поминала… что-то меня зацепило… – Лекарка приподняла руку потеребить нижнюю губу, но не донесла пальцы до рта. – А! Ты его попрекала, что он и Христа и светлых богов в кучу свалил. Так?
– Так.
– А как это было?
– Я сама не видела, мне Роська рассказал. Минь… Михайла, когда с Моти заклятья снимал, заговор творил землей, водой, огнем, ветром и животворящим крестом. Разве так можно?
– Погоди, доченька, погоди. Четырьмя стихиями и крестом… Кого-нибудь из светлых богов поминал?
– Нет, Роська бы запомнил. Он же святоша, для него светлые боги…
– Да знаю я! Перуна точно не поминал?
– Да нет же! Роська бы обязательно… А что такое, мама?
– Угу. – Невпопад отозвалась Настена и надолго замолчала.
Юлька затихла. Хоть и ей не терпелось выяснить, что же погрузило мать в столь глубокую задумчивость, юная лекарка знала, что отвлекать Настену от размышлений нельзя – во-первых, бесполезно, а во-вторых, можно было нарваться на подзатыльник – старшая ведунья на руку была скора. Наконец, Настена пошевелилась, меняя позу, перевела дух, словно после тяжелой работы и пробормотала, скорее размышляя вслух, чем объясняя что-то Юльке:
– Вроде бы, все сходится, только, вот, Перуна не помянул, почему-то… Или потому, что обряда еще не прошел?
– Что сходится, мама? Какой обряд?
– Как тебе сказать… Помнишь, я тебе объясняла, что дети иногда рождаются похожими не на родителей, а на кого-то из дальних пращуров?
– Ага, как Борька Мешок – рыжий, конопатый, а в роду никого рыжих нет. Потом только вспомнили, что прапрадед таким же был.
– Верно. – Подтвердила Настена. – Еще считается, что так же могут и черты характера передаваться: горячность, спокойствие, привычки какие-то… Так или не так, сказать трудно – это ж надо чем-то таким отличаться, чтобы и через несколько поколений помнили, но многие считают, что это возможно, во всяком случае, родовые черты характера действительно существуют. А еще слыхала я, что может в человеке память предка отдаленного проснуться. Сама-то я такого никогда не видала – редкость это великая, но рассказывала мне об этом женщина, которой верить можно. Вот и вспомнилась мне одна история, которая могла бы михайловы странности объяснить.
Было это, как рассказывают, лет через двадцать-тридцать после того, как ратнинская сотня на здешние земли пришла. Резались тогда наши с дреговичами люто, говорят, что за одного убитого ратнинца пятерых лесовиков под нож пускали, а бывало, что и целые селища истребляли. Был тогда в ратнинской сотне десятник из рода Лисовинов, имени его не знаю, а прозвище сохранилось – «Крестильник», и прозвище это он не за набожность получил, а за лютость.
Случилось так, что поймали дреговичи ратнинского попа. Пытали страшно, все секрет вызнать хотели, как пришельцев извести или изгнать, но так ничего и не вызнали – принял поп венец мученический, помер под пытками. Сама понимаешь: разочлись за это с лесовиками ратнинцы сторицей – целым городищем в Погорынье меньше стало. Не щадили никого, а десятник Лисовин нашел в одном доме наперсный крест того попа и этим крестом, как кистенем, всех в том доме перебил, а потом вздел его на себя и сказал: «Пока нового священника у нас не будет, беру все ваши грехи, братия, на себя! Режь, не жалей!». Так он прозвище «Крестильник» и заработал.
Через какое-то время, после той резни, подстерегли дреговичи три десятка наших ратников, и один из тех десятков был десятком Крестильника. Как-то так вышло, что сошлись в поединке волхв велесов и Крестильник, сеча прекратилась – все на них смотрят. Волхв посохом в землю ударил, заклятье сотворил и ждал, что Крестильник молитвой христианской ответит, а тот взял да и к Перуну воззвал! Велесов слуга от такого оторопел, а Крестильник цапнул его каким-то хитрым захватом и хребет сломал, голыми руками! Дреговичи от такого дела в смущение пришли, и ратнинцы их в бегство обратили, хотя и было их много меньше, чем лесовиков.
Что тут правда, что вымысел, судить не берусь, а только крест тот мне покойная Аграфена Ярославна – жена Корзня – показывала. Тяжелый, медный, весь битый, царапинами и зазубринами покрыт – хочешь не хочешь, а поверишь, что им как кистенем орудовали. А Крестильник, как говорят, под старость тихим стал, богомольным, с детишками возиться любил, но если что, то и сотнику поперек сказать не смущался.
А теперь сравни Крестильника с Михайлой – прапра, не знаю сколько, внуком его. Оба клички «Бешеный» заслуживают, оба к детишкам по-доброму относятся, оба светлых богов с Христом путают, оба, при случае, супротив старшего или супротив обычая пойти и на своем поставить не боятся. А Михайла еще и из детского тела стариком глядит, да в своем праве людьми командовать не сомневается. Так вот и подумаешь: а не проснулась ли в Михайле память Крестильника?
– Ой, мама… неужто?.. – Юлька прихлопнула рот ладошкой, словно боясь высказать то, что пришло ей на ум.
– Это я тебя спросить должна: неужто? – Настена снова взяла дочку за руку. – Ты при слиянии с Михайлой ничего такого не замечала?
– Чего тако?.. – Крепко сжавшиеся пальцы матери в очередной раз прервали недоуменный вопрос и заставили Юльку сосредоточится. – Не знаю, я же и не думала что так… я ж тебе уже рассказывала, что когда мы сливаемся, я и думать-то почти не могу – он думает. Он вообще сильнее меня, если чего-то утаить захочет, мне нипочем не узнать.
– Значит, и в мыслях сильнее… все одно к одному. – Настена покивала каким-то своим размышлениям. – Одно только не сходится: Перуна Михайла никогда не поминает. Ведь не поминает? А, дочка? Не слыхала никогда?
– Нет, ни разу.
– Может быть, потому, что Михайла пока еще обряда воинского посвящения не прошел?
– Какого обряда, мам?
– Перунова обряда. В чем там дело, не спрашивай, не знаю, и никто из женщин не знает. Мужчины тоже не все знают – стерегутся ратники. Твердо сказать могу только одно: наши мужи воинские – христиане-то христиане, но Перуна Громовержца чтят. И есть ведь у христиан свои небесные воины: Георгий Победоносец, архистратиг Михаил, но чем-то они наших вояк не устраивают, чем – не ведаю, да только все новики через тайный обряд посвящения в воины проходят. Только после этого их в десятки берут.
Ты, дочка только не болтай об этом. Не попусти Макошь пресветлая, кто-то из ратников решит, что ты что-то лишнее проведала – удавят в тихом уголке, не задумаются. Строго у них с этим делом.
– Да что ты, мама! Когда это я болтушкой…
– А я говорю: не проболтайся! Одного подозрения им хватит! Хрустнет горлышко и… были уже случаи.
Юлька поежилась, поелозила глазами в темноте избы, придвинулась на лавке поближе к матери и тихонько пискнула:
– Страшно-то как, мамочка. Крестильник, Перун…
– Не бойся, Гуня. – Настена снова обняла дочку за плечи и прижала к себе. – Мы же с тобой ведуньи, так или иначе, но все равно все по-своему повернем. Ведь повернем же? А, Гунюшка?
– Да-а, а если Минька меня не простит? – совсем по-детски протянула Юлька и хлюпнула носом. – Или убьют его?
– А вот на то мы, доченька, и ведуньи, чтобы не допустить ни того, ни другого. Только сделать надо все правильно… Ну-ну, хватит кукситься, сейчас мы с тобой все хорошо обдумаем, решим, как и что, а потом… Да что б мы и не справились? У умной бабы муж на веревочке ходит как… гм, и сам не замечает. А уж у ведуньи-то… Хорошая ведунья не только людьми, а и событиями должна уметь повелевать! Вот мы сейчас и выдумаем, как нам события в нужную сторону повернуть. А потом и повернем, вот увидишь. И не бойся ничего. Перун, там, или не Перун, к этому мы касательства не имеем и голову себе забивать не станем, а Крестильник, если я все правильно угадала, нам поможет.
– Как поможет?
– А так. Крестильник-то духом ой, как крепок был, и уверенности в себе ему не занимать. Это ж надо – грехи всей сотни на себя взять! И сотнику перечить не боялся, а времена тогда были строгие, не то, что сейчас. Вот эта-то крепость духа Михайлу и поддержит, если в нем память пращура пробудилась.
И в тяжести твоей вины Крестильник Михайлову горячность поумерит – уж он-то в жизни всякого повидал, а к старости помягчал нравом, помягчал… Но и ты себя правильно повести должна, не ошибиться ни в коем случае – ни в слове, ни в жесте, ни во взгляде! Все должно быть так же соразмерно и гладко, как при творении лечебного наговора. И точно так же ты должна последствия любого своего слова или действия предвидеть и понимать. Значит, что?
– Что?
– Эх, Гуня, Гуня, да чему ж я тебя учила-то? Ты, когда заговор целебный творишь, для кого это делаешь, для себя или для больного?
– Для больного.
– А если для больного, то что важнее: как это тебе видится или то, что о тебе больной думает?
– То, что больной…
– А когда резать приходится, мы как себя вести должны, чтобы разговоров не пошло, будто нам живого человека полосовать нравится?
– Так что же, мам, все время оглядываться, как бы кто чего не сказал, как бы чего не подумали?
– Да! Все время, а не только, когда лечишь. Постоянно себя спрашивать: «Как я выгляжу?» и «Что обо мне подумают?».
– Да так только девки, которым замуж пора…
– А нам все время так надо, доченька. Каждый день, каждый час, каждый миг. – Настена улыбнулась в темноте и сдержалась, чтобы не добавить: «Как и всем женщинам, которые настоящими женщинами себя мыслят».
– Да так же с ума сойдешь, мама, все время за собой следить…
– И как же ты до сих пор разум сохранила, среди полутора сотен отроков обретаясь? Или не ты мне хвасталась, что никто из них тебе поперек слова сказать не смеет? Взяла б ты их под свою руку, если бы была такая, как сейчас: с мокрым носом, с писклявым голосом, у меня подмышкой прячущаяся?
– Так то отроки… и Минька приказал.
– Однако ж и ты своим видом и поведением тот приказ подтвердила! И над каждым шагом, над каждым словом не задумывалась – один раз себя поставила, да так дальше и держалась. А, дочка?
– Не знаю, я как-то не задумывалась…
– И очень хорошо, что не задумывалась, так и надо! Запомни: как ты себя понимаешь, так ты и выглядишь. Сама же про Михайлу говорила, что он в Младшей страже властвует так, будто иначе и быть не может, а отроки это чувствуют и подчиняются. Так и ты себя сразу так поставила, что перечить тебе никому и в голову не пришло, а потом ты это ощущение в отроках все время поддерживала – лечением, строгостью, обладанием тайными для них знаниями и… близостью с их старшиной, конечно, тоже.
– Я еще кой-кому и наподдала, как ты показывала… а Минька добавил.
– И это тоже не лишнее, только увлекаться не надо. В меру, все только в меру хорошо.
– Да где она, эта мера-то? Я же Миньку… – вместо окончания фразы последовал горестный вздох.
– А ведь вы с ним похожи, в людских глазах, Гуня.
– Как это?
– Очень просто. Нас, лекарок, опасаются. Нет, уважают, конечно же, некоторые даже искренне любят или благодарны за избавление от хворей. Но живем-то мы не так, как все, знаем что-то такое, что другим недоступно, а все непонятное и необычное у простого человека опасения вызывает. А еще, есть такие, что завидуют нам – власти нашей над людьми, уверенности в себе, особому положению, тебе, доченька, вдобавок, и за то, что Михайла ни на кого, кроме тебя не смотрит. А женихом-то скоро завидным станет!
– Угу, с его-то рожей…
– Ой, ой, ой! Матери-то родной уши не заливай… и не красней, аж в темноте видно!
– Ну, мам!
– Ладно, ладно. Так, вот: завидуют, а некоторые еще и тихо ненавидят. За то, что знаем о них такое, о чем им самим даже и вспоминать неохота. Мне же, бывает, исповедуются почище, чем попу нашему. Сколько в этих стенах слез пролито, сколько тайн открыто, о скольких грехах и тайных пороках поведано… Облегчение-то они получили – иногда ничего и делать не требуется, только выслушать, но помнят, ведь, что кроме них, и я теперь про все это знаю, а как им хотелось бы, что б никто не знал!