355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Рысс » Приключения во дворе » Текст книги (страница 12)
Приключения во дворе
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:57

Текст книги "Приключения во дворе"


Автор книги: Евгений Рысс


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Часть третья. Подъём

Глава двадцать четвёртая. Руки хирурга

Не то спала Анюта, не то не спала. Всю ночь металась она, и виделись ей и Миша, и мать, и отец, и блестящие инструменты, которыми хирург режет живое тело матери. Проснулась она чуть свет. Миша спал как убитый. Он-то ведь не знал, что сегодня предстоит операция. Анюта его разбудила, приготовила завтрак и, когда они сидели за столом, сказала брату о том, что надо ехать сейчас в больницу, потому что маму будут оперировать.

Миша промолчал. Только глаза у него стали испуганные и несчастные. Анюта думала, что он начнёт её расспрашивать, какая операция, опасная ли и что говорят врачи, но Миша ни о чём её не спросил и только, быстро доев яичницу, сказал:

– Ну, давай поедем.

В палату их не пустили. Они стояли на площадке лестницы, и мимо них по коридору провезли к лифту на специальной больничной каталке мать. У матери были удивительно румяные щёки и лихорадочно блестевшие глаза. Каталку вкатили в лифт, лифт поехал наверх, и Анюта так и не узнала, видела их мать или не видела.

А они остались на лестничной площадке. Они сидели на жёсткой деревянной скамейке, и Анюта собиралась заплакать, когда вдруг расплакался Миша.

– Ой, Анюта! – сказал он и повторил: – Ой, Анюта! – и больше ничего не сказал, потому что и так всё было понятно.

Анюта обняла его, и погладила его по плечу, и не заплакала, потому что надо было утешать младшего брата.

Всё было как будто в тумане. Неожиданно из тумана возникли Мария Ивановна, Мария Степановна и Мария Семёновна, все три с напряжёнными, взволнованными лицами, и Павел Алексеевич, и ещё какой-то человек, которого Анюта не знала, и что-то они говорили ей, но Анюта не понимала что и только кивала головой, как будто бы она понимает и соглашается.

В операционной целая стена была стеклянная, но несмотря на то что было очень светло, ярко горели огромные лампы с зеркальными отражателями. Люди в белых халатах с марлевыми масками, закрывавшими нижнюю часть лица, двигались неторопливо и быстро. Клавдию Алексеевну положили на стол. Хорошо, что Анюты и Миши не было здесь, иначе они бы увидели, как мелкою дрожью дрожит Клавдия Алексеевна, дрожит, как почти всегда дрожат люди в ожидании операции.

Хирург мыл руки. Он тёр их твёрдыми щётками, долго полоскал в эмалированном тазу, и няни в марлевых масках суетились вокруг него. Хирург был маленького роста, крепыш, с мускулистыми, сильными руками. Ом высоко засучил рукава, и было видно, как у него напряжены мышцы.

Пожилая хирургическая сестра, которую знали все хирурги Москвы, потому что не было хирургической сестры, работающей лучше и точнее, чем она, наклонилась над Клавдией Алексеевной и негромко сказала ей слова, которые надо сказать человеку, когда он ждёт и не знает: предстоит ему жизнь или смерть. Хирургическая сестра была мужеподобна и некрасива, и казалось по внешности, что она человек грубый, не способный утешить и приласкать человека, и всё-таки все больные на всю жизнь запоминали её грубоватую ласковость, сдержанную, но искреннюю её нежность.

А хирург всё мыл и мыл руки, и няня приготовила спирт, чтоб полить на руки, и он тёр руки щётками, и руки у него были сильные, волосатые, грубые, и только настоящие знатоки хирургии знали, с какою нежною точностью делает он операции.

Врач-анестезиолог скомандовал – и сестра наложила на лицо Клавдии Алексеевны маску.

– Считайте, – сказал врач-анестезиолог, – и ни о чём не думайте. Операция не трудная. Вы проснётесь здоровой. Про себя считайте: раз, два, три… И ни о чём не думайте.

Об очень многом думала Клавдия Алексеевна: о детях, о муже, о смерти, но она закрыла глаза и начала считать: «раз, два, три…» – и тёмный туман медленно обволакивал окружающий мир, и из тумана раздавался спокойный голос: «Считайте и ни о чём не думайте», – и она куда-то ушла от ярко освещённой комнаты, от ламп с рефлекторами, от стеклянной стены, за которой шумели деревья больничного сада.

И неся поднятые кверху руки, крепкие, мускулистые руки, на которые были надеты резиновые перчатки, неся их, как неприкосновенное сокровище, хирург подошёл к столу.

Вдоль стен операционной стояло два ряда жёстких деревянных кресел, первый пониже, второй повыше. На этих креслах сидели студенты медицинского института, тоже все в марлевых масках, и напряжённо ждали начала операции. Они знали по книгам и по лекциям профессоров, какие поразительные чудеса умеют делать волосатые, мускулистые руки в резиновых перчатках.

Хирург был спокоен. Он обязан был быть спокойным. Волнение, дрожь рук могли привести к неисправимому несчастью. Он был совершенно спокоен. И только он один знал, что стоило ему это спокойствие. Он посмотрел на анестезиолога, тот молча кивнул головой. Он протянул руки – и как будто сам собой в руке его появился сверкающий серебряным блеском инструмент. Сёстры были незаметны. Их обязанность была быть незаметными в эти решающие минуты. Всё должно было появляться само собой. Хирург (а «хирург» – это великое слово!) должен был думать только о живом человеческом теле, которое предстояло ему исцелить. Ни одна посторонняя мысль не должна была его волновать. Сёстры были невидимы и не слышны. Всё делалось как будто само собой. Только у студентов, сидевших на скамейках, чуть вытянулись шеи и заблестели глаза. А хирург ничего не видел вокруг. Он ничего не слышал, для него ничего не было в мире, кроме израненного тела, которое он должен был сделать здоровым.

Он не видел и не слышал, как тихо открылась дверь операционной, как вошёл профессор Сердиченко, надел марлевую маску и сел на кресло рядом со студентами. Профессор Сердиченко не мог не приехать. Он должен был знать, правильно ли он поставил диагноз и будет ли жива женщина, за жизнь которой он отвечал перед самим собой.

На лестничной площадке сидели Анюта и Миша, Мария Ивановна, Мария Семёновна, и Мария Степановна, и Павел Алексеевич, и какой-то ещё незнакомый человек. Сидели молчали, ждали. Потом по лестнице поднялась Катя Кукушкина, кивнула сдержанно головой и села рядом.

И все сидели, молчали. Миша вдруг расплакался. Анюта его обняла и прижала к себе, и он немного повсхлипывал, а потом успокоился и стал тоже ждать. Медленно шло время. Ой, как медленно оно шло! И вдруг Миша притянул к себе Анютино ухо и зашептал в него:

– Анюта, ты знаешь, я даю тебе честное слово…

– Не надо, Миша, не надо, – так же тихо прошептала Анюта. – Я же всё знаю, понимаешь?

И Миша замолчал, замолчала Анюта, и снова сидели они неподвижно, и медленно-медленно текло время.

Обмирал Миша от страха: вдруг что-нибудь с мамой случится! Ничего он сейчас так не хотел, как просто рассказать маме и о том, как он торговал билетами, и всё-всё про себя. А вдруг некому будет рассказывать? Голова шла кругом у Миши, когда он об этом думал. Как маловажно было всё, что с ним произошло! Ведь всё это было исправимо, а может случиться такое, что ничем и никак исправить будет нельзя. Может быть, случайно, а может быть, потому, что она угадала его мысли – ведь правда же, мы угадываем мысли близких нам людей, – Анюта обняла его и погладила по плечу.

– Не бойся, Миша, – сказала Катя Кукушкина. – Это замечательный хирург.

В больнице был неприёмный день. Поэтому мало было народа на лестничной площадке. Только две медицинские сестры, закончив смену, весело переговариваясь, спустились по лестнице. Потом опять было тихо. Потом Павел Алексеевич, округлив глаза, вдруг сказал:

– Нашли Петра Васильевича. Сидит на аэродроме. Хабаровск не принимает самолёты.

Ни Анюта, ни Миша даже не поняли, о чём речь. Они думали о матери, лежащей на операционном столе, они думали о том, что вдруг по лестнице, шагая через две-три ступеньки, пробежит папа, и тогда, конечно, всё станет хорошо, потому что папа обязательно что-нибудь да придумает и обязательно спасёт маму. Они-то своего отца знали. Они знали: за ним как за каменной стеной.

Миша потом вспомнил и не мог понять, было это на самом деле или ему показалось. Как будто бы на площадке, которая была на один марш ниже, появился Валя. Как будто бы у него было взволнованное, испуганное лицо. Но может быть, это просто показалось Мише. Может быть, и не было Вали, да и неважно – был он или не был. Важно было то, что время течёт необыкновенно медленно, что, может быть, что-то случилось ужасное и нельзя пойти разузнать, спросить.

– Анюта, – шепнул Миша Анюте на ухо. – Ты не говори маме. И папе не говори, хорошо?

– Хорошо, – сказала Анюта. – Ты, Миша, не бойся. Я даже рада, что всё это так случилось. Теперь тебе навсегда наука.

Миша молча кивнул головой.

Вообще на лестничной площадке почему-то говорили шёпотом. Может быть, потому, что громко говорить не позволяло уважение к великому труду хирурга, который должен был, обязан был быть спокойным, которому ничто не должно было мешать.

– Я узнавала, – шепнула Катя Кукушкина, – это, говорят, очень хороший хирург. Твоей маме, Мишка, просто повезло, что он её оперирует.

Снова была на лестничной площадке тишина. Тихо было и в операционной. Хирург работал. Студенты, сидевшие на деревянных креслах, думали, что огромное счастье им привалило. Им тоже придётся когда-то решать судьбу человека, лежащего на операционном столе. И как хорошо, что они увидели это спокойное напряжение, эти точные, отработанные жесты мастера, спасающего человеку жизнь. Молчали сёстры, угадывая, что нужно сейчас великому мастеру. Он только поднимал руку, и сёстры уже знали, что ему нужно. А Клавдия Алексеевна ничего этого не знала и не видела. В её одурманенном сознании мелькали видения, ничем не похожие на то, что реально с ней было. Она видела мужа в далёких чукотских пустынях, видела Анюту и Мишу… А впрочем, может быть, она ничего не видела. Очень глубокий сон был дан ей анестезиологом.

Сидели Анюта и Миша, и Павел Алексеевич, и Мария Ивановна, Мария Семёновна и Мария Степановна, и Катя Кукушкина, сидели и ждали, когда на площадку лестницы вышел профессор Сердиченко. Он вышел на площадку и остановился, снял очки и протёр их безукоризненно чистым носовым платком.

– Вы родственники больной Лотышевой? – спросил он.

– Да, – сказал Павел Алексеевич, никогда в жизни не принадлежавший к лотышевской семье.

Он сказал это и встал, и все тоже встали и стояли, как школьники перед властным руководителем.

– Операция прошла хорошо, – сказал Сердиченко, пряча в карман дочиста вытертые очки. – Опасности, по-видимому, нет.

Он посмотрел на всех строгими старческими глазами и вдруг добавил совсем другим, интимным, дружеским тоном:

– Ах, как работал хирург! Вы не медики, вам это не понять, а я вам скажу: замечательно работал!

Он повернулся и стал не торопясь спускаться по лестнице вниз. И в это время внизу хлопнула дверь. Кто-то стремительно мчался, перескакивая через три и четыре ступеньки, наверх, навстречу профессору. Он так быстро бежал, что натолкнулся на Сердиченко и даже толкнул его, но, когда сказал «извините», был уже на целый лестничный марш выше профессора.

Он был бледен, у него были сжаты зубы, и мелкие капли пота выступили у него на висках.

– Ну? – спросил он.

И только тогда Анюта поняла, что это отец, что он теперь здесь, с ними.

– Не волнуйся, Петя, – сказал Павел Алексеевич, – всё хорошо, операция прошла благополучно.

– Папа! – заорал Миша. Он наконец сдал. Он не выдержал. – Папа! – заорал Миша и кинулся на грудь к отцу.

– Ну, ничего, ничего, мальчик, – сказал отец, гладя его по голове. – Ты же видишь, всё обошлось. Всё будет хорошо, мальчик. Здравствуй, глазки!

Отец называл когда-то Анюту «Анютины глазки», а потом для скорости стал говорить просто «глазки». И от этого так хорошо ей знакомого слова Анюте стало легко на душе.

Будто бы снова мелькнуло на нижней площадке лицо Вали, но не до этого было Мише.

– Папа, – говорил он и ещё раз повторил: – Папа, папа!

На площадку вышла пожилая полная женщина – заведующая отделением.

– Операция прошла благополучно, – сказала она. – Состояние больной удовлетворительное. Завтра я допущу к ней кого-нибудь.

– Меня, – сказал Пётр Васильевич, – я её муж!

– Хорошо, – сказала заведующая отделением. – Вы, значит, вернулись с Чукотки?

– Да, вернулся, – сказал Пётр Васильевич.

– Хорошо, – сказала заведующая отделением. – Подождите. Когда ваша жена придёт в себя, я вас пущу в палату. – Потом она обратилась к другим: – А вы, товарищи, идите домой.

В это время на площадку вышел невзрачный, маленький человек, который кивком головы простился с заведующей отделением и быстро сбежал по лестнице. И никому из стоявших на лестничной площадке родных и друзей Клавдии Алексеевны даже не пришло и в голову, что этот невзрачный человек два часа вёл напряжённый бой за жизнь близкого им человека и выиграл этот бой своим трудом и талантом.

Глава двадцать пятая. Разговор под дождём

Пётр Васильевич прошёл к Клавдии Алексеевне в палату. Решено было, что Анюта будет пока сидеть на лестничной площадке. Может быть, Клавдии Алексеевне понадобится что-нибудь, а Анюта тут как тут.

Мишке велено было идти домой и никуда из дому не выходить. Если что будет нужно, ему сообщат по телефону.

Мишка повздыхал, посопел, больно ему не хотелось сейчас уходить от матери. Если бы это ему сказала Анюта, он бы, наверное, стал спорить, но, когда сказал Пётр Васильевич, ему спорить и в голову не пришло.

Вышел он из больницы и побрёл по улице. До остановки было не близко. Шёл Миша и думал. Да нет, собственно говоря, он не думал. Он просто чувствовал, что всё замечательно. Операция прошла хорошо, и мама скоро будет здорова. Вернулся папа. Конечно, они ещё не успели поговорить по-мужски, но всё равно Миша главное уже знает. Знает, что работа многих лет завершилась наконец полным успехом, значит, и у отца всё отлично. Вообще мир был великолепен. Правда, было на этом великолепии чёрное пятнышко: гнилой закоулок двора, появляющаяся и вновь пропадающая горошина. Страшный мир Вовы Быка, улыбающегося Паши, гнилых досок; мальчиков, у каждого из которых была, наверное, тоже нелёгкая, сложная история. Всё это чуть просвечивало сквозь замечательный мир, который видел сейчас Миша, но контуры дровяных сараев расплывались, изображение становилось туманнее и туманнее и скоро, наверное, должно было вовсе исчезнуть.

Миша дошёл до угла и только собрался повернуть, как навстречу ему вышел Валя. Он не случайно вышел, Миша это понял сразу. Он, наверное, стоял за углом и ждал, и выглядывал из-за угла, когда же наконец покажется Миша. Он вышел и остановился. Мальчики стояли, глядя друг на друга, и неизвестно, чем бы кончилась эта встреча, может быть, так же, как и предыдущие, потому что опять они встретились в разном настроении, разные у них были и мысли и чувства. Погода спасла положение.

Миша вышел такой взволнованный, что не заметил, не увидел, а может быть, увидел, но не обратил внимания, что сизые тучи неслись по небу, собирались над Москвой, что стало прохладно, что ветер шёл по улицам, шевеля листвою деревьев, и что далеко, в конце улицы, блеснула молния или, может быть, отразился от туч отблеск где-то ещё дальше ударившей молнии.

Не видел этого и Валя. Ему тоже было не до того. Очень он волновался, как встретятся, как будут они с Мишей говорить, так волновался, что до туч и до молнии не было ему дела.

Стояли мальчики друг против друга, и смотрели друг другу в глаза, и не слышали, как громко шумят деревья, будто обсуждая между собой, чем может кончиться эта встреча врагов.

И, когда стояли они и смотрели друг на друга, начался дождь.

Одна за другой стали падать огромные капли, и пыль на тротуаре, обволакивая эти капли, скатывалась в шарики, и сразу на улице, улице большого города, обычно пахнущей бензиновыми парами, пронёсся запах свежего леса, сырой земли, тот запах, который учёные называют так скучно – запах озона.

Валя схватил Мишу за руку и сказал:

– Постоим под навесом. А то знаешь какой будет дождь, насквозь промокнем.

Валя оттащил Мишу под навес, под бетонный навес над входом в какое-то учреждение, и здесь остановились они, спинами прижавшись к деревянным тяжёлым дверям этого учреждения, и стояли рядом, уже совсем в другом настроении. Другое настроение создалось от того, что разговор начался с посторонних тем и не было сказано сразу тех резких фраз, которые, если они сказаны, уже невозможно вернуть.

А может быть, дело было не только в этом. Может быть, свежий, пахнущий лесом, водою, полем, словом – природою, воздух, и тревожный шелест деревьев, и звук падения капель, и сизые тучи, собравшиеся на небе, чтобы грянуть над городом грозою, сизые тучи, несущие громы и молнии, незаметно для Вали и незаметно для Миши отвели их обоих от ссоры, которая готова была между ними вспыхнуть.

Они помолчали несколько минут, потом Валя нерешительно спросил:

– Слушай, как с Клавдией Алексеевной?

Вопрос этот можно было задать просто из вежливости, и на него можно было вежливо и равнодушно ответить. Но такое волнение было у Вали в голосе, столько он вложил в этот вопрос тревоги, что Миша почувствовал: нельзя ответить спокойно и сухо.

– Говорят, операция хорошо прошла, – сказал он. – Хирург, говорят, замечательный. Теперь, говорят, всё будет благополучно. И знаешь, Валя, папа как раз приехал, когда операция шла. Вдруг, понимаешь, по лестнице поднимается. А? Ты подумай. Ой, я как боялся! И хирург, говорят, замечательный. И если что, то папа придумает что-нибудь. Я теперь не боюсь.

– Ой, а я как боялся! – сказал Валя. – Мы с мамой оба не спали. Мне ничего, а маме ведь на работу. Я не сплю, а будто сплю. Думаю: может, она заснёт. А она тоже не спит. Молчит, молчит и вдруг скажет: «Ой, Валя, только бы всё хорошо кончилось!» Это она про Клавдию Алексеевну. Ты понимаешь?

– Понимаю, – сказал убеждённо Миша. Он сказал так, потому что ему казалось совершенно естественным, что каждый человек на земле должен был в эту ночь волноваться, как пройдёт операция.

Мальчики помолчали.

– Отец как, наверное, волновался! – сказал Валя. Он всё время знал, что ему нужно, обязательно нужно заговорить об отце, и очень боялся о нём заговорить, и всё думал, какую бы подобрать первую фразу. И никак не мог придумать эту фразу, а потом перестал о ней думать и сам для себя неожиданно сказал её.

Миша насупился. Это было больное место. Ему показалось очень нехорошим то, что Валя вспомнил об отце. Ну, хорошо, скажем, Валя не виноват и мать Вали не виновата, но отец уж наверное виноват. И тут наконец загрохотало над всей Москвой, гром прокатился по небу из края в край. Молнии осветили сизый сумрак, который окутал город. И хлынул ливень. Сразу же струи воды полились из водосточных труб, и реки, бурля и пенясь, потекли по асфальту. Казалось, будто природа гневается, будто природа в ярости. Даже под бетонный навес долетали брызги.

Два мальчика стояли, прислонившись к тяжёлой деревянной двери какого-то учреждения, и незаметно для себя прижались друг к другу, потому что они одни были среди этого яростного, сверкающего, гремящего, бурного мира.

Может быть, в самом деле Валя говорил тихо, а может быть, это только казалось, потому что голос его заглушали шуршание деревьев, раскаты грома, шум от падения капель на асфальт и плеск воды в водосточных трубах. Всё шумело вокруг.

– Миша, – говорил Валя, – я понимаю, как ты должен на отца злиться. Он, сам знаешь, как мучается. Он письма мне пишет знаешь какие! Он всё боится, что я его осуждать буду, что мы с мамой его знать не захотим. А как же мы можем? Ты, Миша, подумай. Ведь он же несчастный человек. Знаешь, какой он несчастный! Он сам написал мне – споткнёшься, мол, раз, и пойдёт всё под гору. Не спотыкайся, Валя, он пишет, не спотыкайся. А я не споткнусь. Как я могу споткнуться? Он вернётся, ему помочь надо будет. Мама рассказывает, он знаешь какой раньше хороший был человек. Добрый такой, стеснительный. И я знаю, Мишка, ты хочешь верь, хочешь не верь, он приедет опять хорошим. Он замечательный повар. Мама рассказывает, он раньше почти не спал – всё о своём деле думал. Тебе кажется чепуха, а это ведь очень важно, какие блюда приготовить да как приготовить, чтобы у людей настроение было хорошее. Понимаешь?

– Понимаю, – сказал Миша.

Это было первое слово, которым он ответил Вале. Но такое уж значительное было слово, и многое за этим словом стояло. Была такая минута, что Миша мог и взорваться. Но в это время Валя заговорил о том, как отец споткнулся, и Миша вспомнил, что и он, Миша, споткнулся, и ещё вспомнил Миша о том, что придётся ему говорить с отцом, и неизвестно ещё, что отец ему скажет. И, кроме этого, был Валя, несчастный Валя, любивший отца и дравшийся за отца. И это Мише сегодня было понятно. Вернее сказать, это ему стало попятно на всю жизнь, начиная сегодня.

– Слушай, Миша, – продолжал Валя, задыхаясь и, видно, очень волнуясь, – конечно, всё это получилось ужасно, но он сейчас ещё больше меня это понимает. Он правильно осуждён, и я это знаю, и он это знает, и мы с ним говорили об этом. Я был у него на свидании. Он совсем другой человек. И мама мне после сказала, что он такой, какой был раньше. Я ведь хотел идти к тебе и к Анюте, чтобы вы сказали, что он не так уж виноват и вы просите смягчить наказание, а он мне сказал: «Сынок, – он мне сказал, – они хорошие люди, они мне простят. Я-то себе никогда не прощу. Пусть будет как будет. Я всё заслужил и за всё должен ответить».

Чище и свежее стал воздух над Москвой. Ещё били струи из водосточных труб, а дождь уже стихал. И деревья перестали шуметь, они будто прислушивались к разговору мальчиков, спрятавшихся под навесом. Уже пробе жал какой-то человек, подняв воротник пиджака и перескакивая через лужи. Видно, гнали его дела, видно, срочно нужно ему было куда-то. Он пробежал, расплёскивая туфлями воду, не все лужи можно было обежать или перепрыгнуть, посмотрел на мальчиков, стоящих под навесом, горячо и взволнованно шепчущих что-то друг другу, посмотрел и подумал: стоят мальчишки и придумывают вместе небось какую-нибудь сказку, фантазируют про что-нибудь этакое.

Подумал человек и ошибся. О самом реальном, о самом жизненном говорили два мальчика, о том, как относиться к людям, о том, как людям верить. О жизненном говорили мальчики и о том, что в жизни самое трудное и самое важное.

– Слушай, Валя, – сказал Миша, – ты отцу напиши, ты ведь будешь ему писать, что, мол, мама и папа не сердятся и понимают, что он это от болезни сделал, от несчастья. Тебе, наверное, кажется, что я от себя говорю, но я говорю от них. Я их знаю, они всё понимают. Я им расскажу, что ты мне рассказал, и они всё сразу поймут. Быстрее, чем я. И потом, Валька…

Миша замялся и посмотрел в сторону. Уже пар поднимался от асфальта. Миша поднял глаза и увидел, что сизые тучи расступились и светлое голубое небо проглядывало сквозь них.

Кое-где ещё капал дождь, а кое-где он уже перестал, и ручьи, шумно бегущие по асфальту, мелели с каждой минутой.

– Ты ведь знаешь, Валька, – продолжал Миша, – ты же видел меня у Вовы Быка, так я тебе вот что скажу – я портсигар отцовский украл. Я думал, он стоит рублей десять – пятнадцать, а он, оказывается, знаешь какой дорогой.

– Давай сделаем так, Мишка, – сказал Валя, – условимся: я тебе и ты мне можем самое дурное сказать – прямо в глаза. Ну вот, скажем, ты мне скажешь самое даже плохое, а обижаться я не имею права. Уговор такой, понимаешь? Я подумать должен, решить должен. Если ты нрав, послушаться должен. А если неправ, должен тебе объяснить, и мы вместе обсудим, понимаешь?

– Хорошо, – сказал Миша, – только про это надо договориться навсегда. Ты на меня не сердись, но вот ведь и отец твой споткнулся, а он уже взрослый. Значит, каждому всегда надо знать, что есть человек, которому всё прямо скажешь, а он тебе прямо и ответит. Похвалит или осудит. И пусть это будет сверх всего. Бывает ведь знаешь как: и папе не решишься сказать, и маме не решишься, и Анюте, а мы уж друг другу обязаны решиться и всё рассказать.

Тяжёлая деревянная дверь, возле которой они стояли, открылась. Вышел высокий толстый человек в роговых очках, у которого был необыкновенно серьёзный и важный вид.

Каждому видевшему его казалось, что он, может быть, министр или, в крайнем случае, заместитель министра, а может быть, академик или, в крайнем случае, профессор, наверное, человек, недоступный для обыкновенных человеческих чувств, потому что всё время продумывает проблемы мирового или, в крайнем случае, государственного значения.

– Так, – сказал этот человек, и глаза у него были сердитые, недовольные, это видно было даже через роговые очки. – Значит, укрываетесь от дождя под навесом?

По тону его можно было подумать, что он предъявляет мальчикам очень серьёзное обвинение.

– А что, – спросил Валя, – разве нельзя?

– Нельзя, – ответили роговые очки. – Я в вашем возрасте по лужам босиком шлёпал.

Мальчики неясно поняли мысль, которую этот важный человек хотел высказать.

– Извините, – сказал Миша, – мы думали, что здесь никому не мешаем.

– А вы никому и не мешаете, – строго сказал важный человек. – Вы просто упускаете замечательную возможность – шлёпать по лужам или, по крайней мере, прыгать через лужи. Придётся мне, старику, показать вам пример.

И вдруг он, разбежавшись, прыгнул через огромную лужу. Не допрыгнул до другого берега, видно, вес был слишком велик. Он всё-таки попал в воду и поднял целый фонтан брызг. Посмотрел на мальчиков и рассмеялся.

– А? Каково? – сказал он. – Почти перепрыгнул. А ведь шестьдесят лет. А ну-ка, молодые люди, как вы?

Валя не успел оглянуться, как Миша разбежался и перелетел через лужу. Тогда, не думая, Валя побежал за ним и прыгнул тоже. Оба они попали в воду и промочили ноги, но им стало от этого только веселее и лучше.

– Очень хорошо, – сказал толстый человек, – вы начинаете понимать радость жизни. Желаю вам дальнейших успехов в этом направлении. Извините, подходит мой троллейбус.

Он с необычайной быстротой побежал за троллейбусом, попадая в лужи, не обращая на это внимания, и успел всё же протиснуться в закрывавшуюся дверь.

Смешно и весело стало Вале и Мише. Удивительно яркая была листва на деревьях, пар поднимался над асфальтом, наступал хороший летний солнечный день. Они зашагали к дому, иногда поглядывая друг на друга и друг другу улыбаясь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю