355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Дубровин » Грустный день смеха (Повести и рассказы) » Текст книги (страница 1)
Грустный день смеха (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2018, 22:00

Текст книги "Грустный день смеха (Повести и рассказы)"


Автор книги: Евгений Дубровин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Евгений Дубровин
ГРУСТНЫЙ ДЕНЬ СМЕХА
Повести и рассказы


«ДИКИЕ ЗВЕРИ МИРА»
Повесть

I

Пшеничное поле вдоль дороги между аптекой и покосившейся конторой «Заготскот», где во время оккупации хранилось зерно, образовалось потому, что немцы удирали из поселка очень поспешно, мешки от тряски прохудились и засеяли вспаханную танками и вездеходами обочину улицы. К лету прямо посреди поселка вызрело небольшое, но густое пшеничное поле. Почему-то никто не покушался на него – ни взрослые, ни дети, может быть, потому, что вокруг было полно заброшенных полей, а это городское поле получилось прямо как настоящее, с запахом нагретого на солнце хлеба, бороздами, сорняками. По нему проложили тропинки, и между аптекой и конторой «Заготскот» можно было ходить почти невидимым, такой густой и высокий вырос хлеб.

Юрик Оленьев шел по этому пшеничному полю на базар продавать сельдерей. Он каждое утро ходил продавать сельдерей, хотя сельдерей никто не покупал.

Продавать сельдерей его заставляла тетка, сестра матери, у которой Юрик Оленьев жил в последний год войны, толстая добрая женщина, но с отклонениями. У тетки было много всяких отклонений, как вполне безобидных, так и опасных, но Юрик Оленьев больше всего страдал от одного. Неизвестно по какой причине тетке пришла мысль выращивать на огороде сельдерей. Скорее всего потому, что в Макеевке, куда он приехал, спасаясь от голода, никогда не слышали про сельдерей и тетке вдруг показалось, что сельдерей принесет большой барыш. Ей вдруг втемяшилось в голову, что все жители Макеевки просто из рук будут у нее рвать сельдерей.

И вот Юрик Оленьев, набив кошелку этим дурацким сельдереем, вынужден был каждое утро таскаться на базар.

Вообще-то тетка была жалостливым человеком, к Юрику она относилась хорошо, защищала от нападок своего пьяного мужа, кормила вполне прилично, намного лучше, чем кормили другие таких дальних родственников, как племянник. Но когда дело касалось ее отклонений, тетка становилась безжалостной и даже жестокой.

Одно из таких отклонений чуть не стоило жизни ее мужу Архипу Пантелеевичу. Архип Пантелеевич был не менее интересным человеком, чем его супруга. У него тоже имелось несколько странностей, но не таких последовательных и упорных, как у тетки. У него были обычные человеческие странности, каких много у людей, и о них, может быть, не стоило бы говорить, но из-за одной, а именно из-за того, что трезвым он ничего не помнил, что говорил и делал пьяным, у теткиного мужа было много неприятностей. Когда Архип Пантелеевич был выпивши, он никак не мог сообразить, откуда у него в доме взялся мальчишка – Юрик Оленьев, и это очень раздражало Архипа Пантелеевича. Дело в том, что приезд Юрика в Макеевку совпал с трезвым моментом в жизни Архипа Пантелеевича. Архип Пантелеевич хорошо отнесся к приезду племянника, можно сказать, отнесся по-человечески (хотя если быть честным, ему вообще-то было наплевать на приезд племянника, больше того – он должен был быть даже недовольным, так как появился лишний рот), и потом, когда бывал трезвым, тоже хорошо относился к Юрику. Но когда Архип Пантелеевич напивался, приезд племянника начисто выветривался из его головы. Когда Архип Пантелеевич напивался и видел у себя в доме Юрика Оленьева, он сначала впадал в столбняк и мог лишь вертеть головой.

Юрик ходит по комнате, накрывает на стол, подметает, а Архип Пантелеевич сидит на лавке и вертит вслед за ним головой, как сова. «Черт… что за черт…»– бормочет Архип Пантелеевич и морщит лоб.

Потом Архип Пантелеевич немного приходит в себя и пытается выяснить, что надо у него в доме постороннему мальчишке:

– Эй, ты… Слышь… Ты чего, а? Ты кто?

Я Юрик Оленьев, ваш племянник.

Архип Пантелеевич окончательно теряется. Он не помнит, чтобы к нему приезжали какие-либо племянники. Он вообще первый раз слышит, что у него есть племянник.

– Племянник? Странно… А когда же ты успел родиться?

– В тысяча девятьсот тридцать шестом году.

– В тысяча девятьсот тридцать шестом году?

– Да.

Архип Пантелеевич еще больше морщит лоб. Видно, ему мучительно трудно вспомнить, что в 1936 году у него появился какой-то племянник.

– Эй, ты… а к нам почему, а?

– Вы сами мне разрешили.

– Я? Гм… А ну подойди сюда.

Юрик бросал работу и приближался на безопасное расстояние.

– Ближе…

– Ближе не могу.

– Почему?

– Боюсь.

– Чего же ты боишься, дурачок!.. – голос у Архипа Пантелеевича становился притворно ласковым.

– Вы меня с крыльца кинете.

– Не кину.

– Нет, кинете.

– Говорю, не кину.

– Прошлый раз кинули.

– Прошлый раз тут тебя не было.

– Был.

– Говорю, сейчас не кину, паскуденок!

Архип Пантелеевич начинал раздражаться. Пора было сматывать удочки, но Архип Пантелеевич тоже понимал это и продвигался по лавке ближе к двери.

– Я сам от вас уйду, – говорил Юрик.

– Вот видишь!.. – торжествовал Архип Пантелеевич. – Значит, ты забрался к нам неспроста.

– Конечно, неспроста.

– Признавайся, зачем забрался? Сундук украсть?

– Сундук.

– Я сразу догадался, что ты забрался сундук украсть, – радовался Архип Пантелеевич и бросался на Юрика.

Иногда удавалось удрать. Но чаще всего Архип Пантелеевич ловил племянника и выталкивал его в шею за дверь:

– Кыш отсюда, шантрапа несчастная.

Сундук был единственным серьезным достоянием семьи Бирюлиных. Даже самый неразборчивый вор не нашел бы в доме ничего ценного. Кроме сундука. Сундук не запирался и был наполнен всяким хламом, да и то наполовину. Ценен он был, конечно, не этим хламом. Сундук был ценен сам по себе. Архип Пантелеевич изготовил его собственноручно. Работал Архип Пантелеевич стрелком военизированной охраны на мебельном комбинате. Работа была не очень изнурительной, можно даже сказать, что она была совсем не изнурительной, а если уж быть честным, то работы у Архипа Пантелеевича почти никакой не было. Сиди себе в проходной, поглядывай на идущие мимо физиономии, а физиономии сами по себе были достаточно знакомыми, и стругай дощечки. Потом эти дощечки Архип Пантелеевич олифил, полировал и покрывал различными красками. Эти дощечки были разной формы и разных размеров, и из них Архип Пантелеевич конструировал сундук.

Сундук стоял возле окна и, когда на него падало солнце, весь сверкал и плавился в его лучах, как сказочный ларец, полный сокровищ. Впечатление, что это не сундук, а ларец, усиливала еще разноцветная курица, которая парила на крышке сундука, держа в лавах желтый брусок. По замыслу автора, курица должна означать жар-птицу, несущую в дом богатство в виде куска золота.

Однако богатство никак не хотело идти в дом Бирюлиных. Скромной пенсии и небольшой зарплаты Архипа Пантелеевича явно не хватало, чтобы заполнить сундук добром. Не могли принести сокровищ и доходы тетки, которая на углу улицы торговала государственным морсом.

Может быть, от расстройства, что проклятый сундук оставался пуст, как и в первый день своего сотворения, Архип Пантелеевич часто напивался, что, естественно, не могло увеличить сокровищ. И вот однажды, возвращаясь домой пьяным, как уже говорилось выше, он чуть не погиб, столкнувшись с одним из самых непонятных отклонений жены.

Дело было так. Подходя нетвердой походкой к калитке, Архип Пантелеевич увидел в своей крепкой мазаной ограде пролом. Архипу Пантелеевичу надо было бы огорчиться такому обстоятельству как хозяину усадьбы и домовладельцу, но Архип Пантелеевич ни капли не огорчился, даже не только не огорчился, а обрадовался. Дело в том, что у калитки был довольно капризный запор и Архипу Пантелеевичу пройти во двор в нетрезвом состоянии было весьма затруднительно, а иногда просто невозможно, и если бы не жена, то частенько приходилось бы ночевать под этой проклятой калиткой. Но пока до глуховатой жены достучишься, пять раз заснешь и пять раз проснешься.

И вдруг пролом! В проломе голубело небо и плыли по небу белые облака, а на заднем плане, в огороде, ходило стадо гусей. У Архипа Пантелеевича отродясь не водилось гусей, и он очень удивился, откуда их взялось целое стадо.

Все это: и пролом, сделанный чересчур уж аккуратно, и стадо гусей – было довольно странным обстоятельством, но Архип Пантелеевич так обрадовался возможности не возиться с проклятой калиткой, что не стал особо раздумывать и вломился в пролом правым плечом. В ту же секунду его швырнуло на землю. Архип Пантелеевич озадаченно поднялся.

В проломе по-прежнему голубело небо, плыли облака и ходили гуси.

Архип Пантелеевич выругался, надел упавшую в траву фуражку и опять вломился правым плечом – и вновь очутился на земле.

Архип Пантелеевич озлобился. Ему показалось, что по ту сторону ограды кто-то спрятался и выставляет ему навстречу что-то железное и плоское, может быть, печную заслонку.

«Ну, погоди, гад», – подумал Архип Пантелеевич, разбежался на сей раз как следует и влетел в пролом на страшной скорости. Но зато и назад его швырнуло с не меньшей, а может быть, и большей скоростью, аж до самой дороги, по которой возвращалось домой стадо коз. Козы в панике разбежались.

Архип Пантелеевич на некоторое время впал в забытье. А когда очнулся, то совсем озверел от наглости шутника. На этот раз Архип Пантелеевич решил ворваться в пролом с камнем, что лежал возле дороги. Камень был очень большой и старый, обросший мхом, может быть, даже это был ледниковый валун. Архип Пантелеевич твердо решил покарать наглого шутника, покрепче обхватил камень и уже начал набирать скорость, и, вероятно, этот бросок оказался бы для него последним, если бы его не обхватила сзади соседка, которая следила давно за этой сценой. Соседка симпатизировала Архипу Пантелеевичу, а давным-давно, так давно, что это, казалось, было вчера, когда Архип Пантелеевич ходил лихим кавалеристом, даже любила его…

– Что же ты, дурачок, бьешься в стекло, как петушок неразумный. Зеркало это. Это твоя дура баба зеркало вмазала.

И в самом деле – тетка давно носилась с идеей вмазать в ограду большое зеркало, какое обычно вставляют в шифоньер. Она часто мечтала об этом зеркале, но Архип Пантелеевич не верил в это дело и потому забыл.

– Пусть люди смотрятся, – мечтала тетка. – Пьянчужка, может, на себя глянет – стыдно станет. Да и вообще красиво, когда зеркало на улице стоит.

…И вот вмазала… Неделю ходил с перепугу Архип Пантелеевич трезвый, потирая ушибы, а через неделю опять напился, и все повторилось сначала.

– Убери ты это чертово зеркало, – просила соседка тетку. – Ведь разобьется насмерть твой петух!

Однако тетка лишь упрямо поджимала губы. Ничто не могло заставить ее снять зеркало. Зеркало так и оставалось висеть, только перед приходом Архипа Пантелеевича тетка завешивала его старым мешком.

Несмотря на приверженность Бахусу, Архип Пантелеевич был хорошим человеком, и если Юрику Оленьеву удавалось усыпить его бдительность, то выяснение личности чужого человека в доме кончалось ничем и утром протрезвевший Архип Пантелеевич как ни в чем не бывало гладил племянника по голове и разыскивал для него в карманах штанов липкие, обваленные в махорке конфеты.

За выращивание сельдерея тетка взялась, наверно, из-за курицы-жар-птицы, мчавшейся по крышке сундука с золотым слитком в лапах. Эта курица-жар-птица была живым укором для тетки… Оставалось неясным, почему именно сельдерей должен был сыграть роль золотого слитка и каким образом тетка достала его семена, но факт остается фактом – в один прекрасный момент на огороде зазеленел сельдерей.

Сначала все шло отлично. Сельдерей вымахал огромным, жирным, зеленым. Только одно было плохо: никто не знал, какую часть сельдерея – корни или листья – надо употреблять в пищу. Поэтому продажа сельдерея являлась сплошным риском.

– Шо воно такэ? – спрашивала какая-нибудь хохлушка у Юрика, теребя заскорузлыми пальцами нежные побеги.

– Сельдерей, – отвечал Юрик упавшим голосом, предчувствуя дальнейшие неприятные вопросы.

– В борщ чи так его исты?

– В борщ… и так…

– А ще выбрасывать? Ботву чи корень?

– Ничего, – рисковал Юрик. – Все съедобное.

Последний довод оказывался решающим. Хохлушка брала сельдерей на пробу, а Юрик на следующий день менял место – опасался скандала.

Продажа сельдерея шла туго, за день Юрик реализовывал всего несколько пучков, а остальное выбрасывал в придорожную канаву. Не помогала и стратегическая хитрость, придуманная теткой и применяемая обычно в базарный день, когда в Макеевку съезжалась с окрестных сел масса народа. В этот день тетка приходила на базар вместе с Архипом Пантелеевичем, и они образовывали к Юрику очередь, приценивались, торговались, поднимали большой шум.

– Давай мне двадцать пучков! – кричала тетка. – Наконец-то и к нам стали возить! Откуда, сынок?

– С Дагестана, – отвечал Юрик и нахлобучивал на глаза необъятную кепку Архипа Пантелеевича.

– За добро и денег не жалко, – говорила тетка и лезла под юбку за деньгами.

– На закус хорош, со сметаной, – бормотал Архип Пантелеевич предназначенные для него слова.

Несколько человек обычно поддавались на уловку, но крестьяне – народ осторожный и брали лишь по пучку, на пробу, тут же жевали, плевались, и дальше этого дело не шло.

II

Юрик Оленьев с кошелкой, в которой лежал уже увядший сельдерей, миновал кирпичную, испещренную выбоинами от осколков и пуль водокачку, прошел чахлый, вытоптанный до блеска сквер у разрушенного бомбой двухэтажного дома и вышел на пустырь, за которым располагался базар.

На пустыре, засыпанном осколками кирпича, битым стеклом, пустыми консервными банками, ржавыми, рваными гильзами снарядов, малышня играла в войну. «Немцы» в продырявленных касках с нарисованными мелом свастиками обороняли «крепость», составленную из железных бочек из-под бензина и солидола, а «наши» в пилотках с настоящими красными звездочками наступали на них, кидая камни и пустые гранаты, у которых были длинные деревянные ручки.

– Бей гадов! – кричали «наши».

– Рус, сдавайся! – отвечали «немцы».

Юрик постоял, наблюдая за пацанами, очень уж не хотелось продавать ненавистный сельдерей, потом побрел по дорожке вдоль забора. Забор был из старых, гнилых досок, он отделял пустырь от базара и всем своим видом наводил уныние. Вдоль забора валялся всякий хлам: тряпки, рваные башмаки, дохлые кошки… На заборе мелом изображалась всякая неприличная ерунда.

И вдруг Юрик остолбенел. Кошелка с сельдереем чуть не выпала из его рук. На серых, унылых, грязных, испещренных ругательствами досках радостно сиял всеми цветами радуги огромный глянцевый квадрат. Юрик уставился на него, не веря своим глазам. Это был плакат. С плаката скалился громадный усатый тигр. Тигр только что проснулся, и сразу было видно, что он голоден, что он еще не завтракал, но полон решимости позавтракать. Его верхняя губа дрожала, голова покачивалась в такт крадущимся шагам: вправо – влево, вверх – вниз, вправо – влево, вверх – вниз, как у игрушечных болванчиков, которых продавал на базаре китаец. Толстые сильные лапы пружинили, каждую секунду готовые прижать огромное тело к земле, чуть помедлить, чуть поиграться, дать хвосту-канату посбивать с метелок трав пыльцу, прижаться к голове ушам, чтобы не бил в них ветер, и вдруг страшным рывком кинуть вперед послушное гигантское тело прямо на добычу, на мягкую, нежную спину добычи, вонзить страшные когти в эту спину и удержать ее, пока пушистые губы не подберутся к шее, к той артерии, которую знают все хищные звери, артерии жизни…

Сзади тигра, на огромном развесистом дереве, таком огромном, что оно охватывало своими ветвями весь плакат (наверное, это был баобаб), сидели две одинаковые макаки в белых воротничках. Они сидели сжавшись, устремив на тигра завороженные, ненормальные глаза, похожие на глаза людей, услышавших свист бомбы, сидели, судорожно вцепившись в коричневый, обросший мхом сук. Кажется, они не перенесут прыжка тигра, сердца их не выдержат, затрепещут судорожно, разорвутся, и безжизненные тела макак свалятся под ноги тигру.

Но макаки зря боялись тигра. Им не стоило бояться тигра, потому что тигру вовсе не было никакого дела до макак. Зачем тигру невкусные, маленькие, мохнатые, забивающие рот шерстью макаки с их ужимками, противными рожами, когда есть такая великолепная пища, как лань или антилопа? Нет, макаки зря так вытаращились на тигра. Им надо было не на тигра таращиться, а оглянуться назад. Прямо над ними нависла треугольная уродливая голова удава. Казалось, удав слегка усмехался и облизывался, предвкушая удовольствие…

Позади удава теснились еще какие-то звери, наверно, хищные, потому что у них у всех были крадущиеся движения и упругие тела. Весь плакат был забит зверьем. В самом нижнем правом углу текла река, и она тоже кишела крокодилами, носорогами, черепахами, змеями…

Внизу плаката было крупно написано:

«ДИКИЕ ЗВЕРИ МИРА!

ВСЕГО ОДНО ПРЕДСТАВЛЕНИЕ!

ПРОЕЗДОМ ИЗ ОДЕССЫ!

СПЕШИТЕ УВИДЕТЬ ДИКИХ ЗВЕРЕЙ МИРА:

тигра, льва, гиену, леопарда, рысь, медведя, зебру, носорога, крокодила, бегемота, удава, очкастую змею и еще 23 вида, а также ВСЕХ В МИРЕ ДИКИХ ПТИЦ!

Цена за вход 100 рублей.

Начало в 15 часов».

Увидеть сразу всех зверей мира! Увидеть тигра, льва, носорога!

Юрик выбросил под забор сельдерей и со всех ног припустил к дому своего лучшего друга Зайца. Заяц тогда еще был жив, он тогда еще не превратился в маленький зеленый холмик в самом углу кладбища с покосившимся крестом, на котором было написано: «Петр Семенович Друздилин. 1935–1944», – а в скобках химическим карандашом приписано коряво, наспех, очевидно, кто-то после похорон пробрался к могиле и приписал: «Заяць». С мягким знаком – сразу было видно, что это кто-то не из отличников…

Заяц не поверил. Да и кто бы поверил на его месте: к ним в захолустную Макеевку со всего мира прибыли звери и птицы.

Друзья сбегали посмотреть на плакат, и здесь, на пустыре, у плаката, со всей остротой встал вопрос: где достать двести рублей? Нечего было и думать, что двести рублей дадут тетка или Архип Пантелеевич. Еще меньше можно было полагаться на мать Зайца. Мать Зайца была беднее мыши, живущей на каком-нибудь не производящем продукты предприятии, например, на электростанции. Она и вообще напоминала маленькую больную мышь, всю выпачканную цементной пылью, – мать Зайца работала грузчицей на железнодорожной станции.

Эх, если бы сейчас здесь была мать Юрика… Юрик даже зажмурился: так ясно предстало перед ним лицо матери… И те дни…

…Ночь, метель… Сгорбленные фигурки людей на перроне… Человек в тулупе до земли, с винтовкой, через плечо, медленно прохаживающийся по перрону. Он похож на бронированную башню на колесах. В небе несется луна, но это не луна, а прожектор элеватора. Беспрерывно хлопает дверь вокзала, низкого дощатого строения, облепленного снизу снегом в желтых пятнах.

У забора, огораживающего перрон от привокзального сквера, с заметенными почти по пояс низкими акациями, на самодельном, из нетесаных досок, чемодане сидит закутанный в пуховый платок мальчик. Этот мальчик – Юрик. Он едет с матерью из голодного, холодного села, где немцы все съели и разграбили, в теплую, сытую Макеевку, где немцы были совсем немного и не успели все съесть и разграбить. Едут они бесконечно долго, и Юрик даже постепенно стал забывать тот день, когда они выехали.

Неожиданно полотно снега разрывается сразу в нескольких местах и проступают два неровно горящих глаза: один ярче, другой тусклее, темный широкий лоб, по которому бегут струйки пота, выступающая вперед челюсть с рядом зубов, отвисшее правое ухо. Огромное лицо надвигается, и постепенно страшные горящие глаза превращаются в залепленные снегом подслеповатые фары, зубы становятся решеткой, а отвислое ухо – перепачканным машинистом, высунувшимся по пояс из окна паровоза и смотрящим вперед. Черное туловище машины блестит в свете вокзальных фонарей и похоже на круп долго бежавшей лошади. По бокам локомотива стекают струйки воды, паровоз тяжело дышит, от него валит пар, и Юрику кажется, что лоснящиеся бока машины поднимаются и опускаются.

– Мама! – кричит Юрик. – Мама!

Мать стоит в буфете в очереди за пирожками со свекольным повидлом. Неужели она не знает, что пришел поезд? Из помещения вокзала валом валит народ. Дверь уже не хлопает, а непрерывно жалобно стонет.

– Мама!

Да что же это она! Разве теперь пробиться им через толпу, которая осадила вагоны?

Наконец-то… Мелькнуло родное лицо. Пуховый платок с бахромой сбился набок, на гладко зачесанные черные волосы падает снег.

– Господи, – бормочет мать, навьючивая на себя узлы и хватая чемодан. – Два человека оставалось… Столько стояла…

– Скорее, Юрочка… Господи, не успеем…

Вагон забит уже до отказа, люди висят на подножке, напирая на кондуктора, суя деньги поверх голов, умоляя… Сухонькое тело матери отчаянно бьется о спекшуюся массу, пытаясь потеснить ее. Но куда там! Масса даже не ощущает материных усилий. Только самый крайний мужик в рыжем полушубке пружинит задом, смягчая удары матери. Юрик стоит рядом, не зная, что делать…

Передохнувший паровоз начинает собираться в дорогу. Дыхание его учащается, но медленно и неохотно. Видно, паровозу страшно не хочется снова тащить тяжелый состав сквозь пургу, по холодным, занесенным снегом путям… Вдруг паровоз свистнул, выдохнул пахнущий мокрым углем воздух, бешено застучал колесами. Мимо пробежали озабоченные люди с фонарями. Перрон дрогнул вместе с грудами ящиков и мешков, с озабоченными железнодорожниками, с закутанным, вросшим в землю стрелком охраны… Дрогнул и поплыл, все увеличивая и увеличивая скорость…

Держась за поручень и вцепившись в полу материного пальто, Юрик бежит рядом с вагоном. Потом перрон кончился, Юрик на мгновенье повис в пустоте и полетел головой в сугроб.

– Ма-ма, ма-а-а-а!

Мать пытается ногой нащупать землю. Оглянуться назад она не может, так как обеими руками держится за дядькин кожух. Поезд идет все быстрее и быстрее. Уже виден хвост состава.

– Ма-ма-м-а-а-а! Прыга-а-а-а-й!

Мать бросила дядьку в кожухе и стала падать спиной назад, то цепляясь за поручни, то скользя по гладкому кожуху пальцами. Ей удается упасть не затылком, а на бок, в двух шагах от стрелки. В первый момент Юрику показалось, что она упала на стрелку – в пурге ничего нельзя было различить, что она со всего маху ударилась головой о чугунную стрелку и теперь лежит мертвая, с разбитой головой, но когда он подбежал, то увидел, что мать сидит в сугробе, в двух шагах от стрелки и уже встает на колени ему навстречу, помогая себе руками, с которых соскочили варежки. Платок сбился ей на затылок, и длинные пушистые волосы (даже в этой жуткой поездке мать ухитрялась часто мыть голову), волосы, в которые Юрик, когда был маленьким, любил залезать обеими пятернями, забиты снегом.;. Рядом белели узлы, в узлах были их самые денные вещи. Чемодан мать бросила на перроне – там находились предметы, без которых можно обойтись: посуда, сменная одежда, предметы туалета…

– Тебе больно? – спросил Юрик, помогая матери встать.

– Ничего, сынок… Хорошо – снег… Господи! – Мать села на узел и заплакала. – Дура я, дура… Встала за этими пирожками… Когда теперь следующий-то будет…

Мать принялась вытряхивать снег из волос, но снег не вытряхивался, и Юрик протянул ей свою железную расческу:

– На…

Замерзшие волосы были как колючая проволока, и мать ничего не могла с ними сделать.

– Дай я…

Юрик взял расческу и осторожно стал приводить в порядок ее волосы, время от времени дыша на свои замерзшие пальцы.

– Ну вот и готово! – сказал он преувеличенно бодро.

Мать покрылась пуховым платком.

– Господи, теперь голова моя мокрая будет… Пошли на вокзал… Чемодан наш там… Не то цел?

Они обошли весь перрон, но чемодан не– нашелся. В душе они и не надеялись на это. Было бы странным, если бы сохранился одиноко стоящий на перроне чемодан.

Когда будет следующий поезд, никто не знал. Может быть, через час, а может, через трое суток. Не знал даже комендант в красной фуражке. Боже мой, как хотел Юрик стать комендантом в красной фуражке. Стать начальником станции всего на несколько минут. Надеть хромовые сапоги, красную фуражку и пропустить вне очереди только один гражданский состав, всего один состав, но чтобы там сидели они – Юрик с матерью…

Ночью на станцию был налет. Юрик проснулся от жуткого воя сирен – они спали с матерью в здании вокзала на жестком диване, подложив под голову узлы. Человек с красной повязкой, с опухшим от бессонницы лицом бегал между диванами, тряс спящих и сорванным голосом кричал:

– Воздух! Воздух! Всем в убежище!

Но в дверях и так уже была давка. Юрика с матерью закрутило в водовороте у двери, они двигались, вцепившись друг в друга, потом их отшвырнуло назад, мать споткнулась о чей-то чемодан, и они упали на пол.

Когда здание вокзала опустело, они вышли на улицу. Было ясно, морозно и тихо. Сирены уже не выли. Легкий снежок, блестящий, мелкий, почти как пыль, падал с высоких звезд. Привокзальный скверик, где была вырыта щель, стоял весь в снегу. Ветки и стволы деревьев были покрыты тонкой поблескивающей корочкой, словно новогодние игрушки, которые продавались в их магазине: серебряные веточки с еловыми шишками. Перед этим, видно, была короткая оттепель, деревья стали мокрыми и черными. Юрик отчетливо представил, какие они были мокрые, все в мелких капельках, светящихся во тьме. Если провести по ветке ладонью, та сделается еще чернее, а пальцы станут влажными и будут горько пахнуть корой.

Потом ударил легкий морозец и превратил капельки в хрустальные бусинки. Снег в скверике тоже не был похож на настоящий снег, а напоминал вату, пропитанную блестящим составом, из которой делают дедов-морозов, снегурочек и которую кладут под елки.

Юрик осторожно шел по тропинке вслед за матерью, он боялся каким-нибудь лишним движением разрушить эту красоту.

Чуть в стороне, отбежав от дорожки шагов на двадцать, застыла белая акация. Осень ничего не смогла сделать с ней, и акация осталась такой, какой она была летом, – усыпанной густой листвой, кое-где даже висели снизки ее плодов. Но только все это теперь покрывала блестящая корка, и акация совсем уже не была акацией. Это было дерево из какой-то хорошей, красивой сказки. Каждый листок акации был серебряным, серебряным был ствол, серебряными свисали сережки. На верхушке дерева сидела ворона и, потревоженная пробежавшими мимо людьми, вертела во все стороны головой и каркала молодым сильным голосом. Юрику казалось, что от ее карканья листья содрогаются и тихо позванивают.

Возле вырытой в скверике противобомбовой щели толпилось много народу. Узкая дверь уже не могла принять всех желающих попасть внутрь, но люди все утрамбовывали стоящих в двери. Из щели доносились тяжелое дыхание и ругань. Другая часть, уже потерявшая всякую надежду проникнуть в щель, расположилась возле на снегу, пристроившись на узлах и чемоданах. Видно, им казалось, что переждать налет возле щели будет безопаснее.

– Пойдем отсюда, сынок, – сказала мать. – Подальше от станции.

Они перешли через железнодорожные пути, миновали улицу из вросших в землю саманных хат, прошли через огороды и спустились к оврагу. У оврага были крутые, покрытые твердым снегом склоны, и Юрик, вспомнив давным-давно забытые времена, хотя эти времена были лишь прошлой зимой, скатился на корточках вниз. Мать осторожно спустилась на дно, расчистила площадку, положила узлы и сказала:

– Здесь и переждем.

И только она произнесла эти слова, как земля дрогнула один раз, другой, а потом затряслась мелкой дрожью и уже тряслась не переставая. Только потом со станции до них донеслись глухие взрывы бомб и звонкие лающие выстрелы зениток.

Потом все стихло. Юрик даже удивился, как все быстро кончилось. Может быть, и не стоило уходить? Наверно, немцы бросили несколько бомб и улетели. Они с матерью посидели еще немного на узлах, прислушиваясь, но все оставалось тихо. Удивительно тихо.

– Пойдем, мама, – потянул Юрик мать за рукав – Я хочу есть. Купим пирожков…

– Подожди, сынок…

Уж она-то знала фашистов, его мать. За две недели постигла их психологию: добивать, если уж начал бить…

Наверно, немцы не добили станцию, потому что вскоре снова задрожала земля, снова загавкали зенитки и над оврагом, в той стороне, где была станция, встало зарево.

И еще раз… И еще… Юрик сначала считал, сколько раз тишина сменялась разрывами, потом бросил и просто смотрел на край оврага. Край оврага был розовым, словно в той стороне вставало солнце…

Когда наконец установилась длинная прочная тишина, они вылезли из оврага и пошли в сторону станции. Деревушка, которая расположилась возле, стояла вся красная от отблесков пожара.

Было пустынно и безмолвно.

По хрустящему снегу они дошли до станции. Вокзала, в котором они ночевали, не было. Вместо него дымилась груда кирпичей, из груды выбивались языки пламени и валил горько пахнущий дым.

Не было и водокачки.

Тот серебряный скверик, через который они шли час назад, был исковеркан взрывом, обгорел. У акации из волшебной сказки оказалась срезанной верхушка, и вся акация стояла теперь черная, сгорбленная, безмерно уставшая. На покрытом копотью снегу под нею валялась убитая ворона…

Фашистам удалось разбомбить состав с возвращающимися в родные края беженцами. Тот самый, который они ожидали. Теперь оттуда ехали санитарные машины, неслись крики. Пылали, как факелы, теплушки, малиновыми дождевыми червями корчились рельсы.

Все было оцеплено солдатами.

Мать и сын постояли у оцепления, ежась от мороза. Со стороны горевшего состава веяло теплом…

– Теперь долго не будет поезда, сынок, – сказала мать. – Пойдем в какую-нибудь деревню подальше, переждем несколько дней, наменяем продуктов.

– Пойдем, мама, – обрадованно сказал Юрик. Ему было страшно на станции. Она казалась ему предательской лакомой приманкой, на которую, как мухи, слетались самолеты. Хотелось в тихие, заснеженные поля, пожить в теплой избе с широкими полатями, желтым, намазанным, приятно пахнущим опрятным хлевом полом, дверью прямо из кухни в сарай, за которой хрустит соломой добрая пегая корова; хотелось увидеть, как станут розовыми от встающего солнца покрытые морозными узорами маленькие окна, как прямо, густо, словно это что-то упругое, живое, поднимается в небо дым от печной трубы и солнце делает его дымчато-золотым.

Они расспросили местного жителя, старичка, и тот сказал, что километрах в десяти есть село, которое стоит в стороне от большой дороги, и, наверно, там можно дешево наменять продуктов.

Они обошли оцепление и вскоре очутились в полях. Стихли гудки, грохот, крики. Померкло зарево. Занималось мягкое солнечное утро. Дорога шла среди оврагов, редких сосновых посадок, легкий морозец был приятен. Вокруг стояла белая тишина. Они совсем отвыкли от тишины за бесконечные сутки пути. Видно, и этот снежный простор, и эта тишина, и уже чуть– чуть пригревающее по-весеннему солнце подействовали на мать. Она повеселела и один раз даже тихо рассмеялась. Юрик очень удивился. Сколько он себя помнил, мать была или сердитой, или усталой, или плакала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю