Текст книги "Том 2. Русь"
Автор книги: Евгений Замятин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)
Ангел Дормидон
Был такой глупый ангел, по имени – Дормидон.
Все ангелы, известно – от дыхания божия: дохнёт господь – и ангел, дохнёт – еще ангел. А тут погода была плохая, чихнулось – и вылетел ангел от чоха, оттого и несуразный. Рыластый, глазами, это, все туды-сюды, туды-сюды, и на левой руке, на мизинце, кольцо с аметистом: ну под стать ли это ангелу-то? А как до дела – так ему чтоб сразу все, с бухты-барахты, а потом и завалиться дрыхнуть. Так уж его терпели на небе, из милости больше.
И приставили глупого ангела Дормидона за мужиком ходить. А мужик – тоже хорош: пьяница забубенный.
Ходил, это, ходил Дормидон за своим мужиком по всем целовальникам – никак толку нет.
«Ну коли так, – думает, – ладно. До белой горячки тебя допою, а потом уж сразу и раскаю».
И мужику на ухо:
– Вали, брат, наяривай! Ну-ка, еще по одной!
И побежал мужик по деревне не в своем виде, без штанов, буянит – мочи нет, а в руках цеп: за своей же, мужиковой, тенью с цепом гоняется.
А Дормидон в воротах, за вереей, с мужиковым братом спрятался, и оба за животики держатся:
– Ха-ха-ха! Так ее, такую-сякую! Так ее, лови!
Добежал мужик, тень – нырь в ворота. Мужик за ней:
– А-а! Еще гогочешь, проклятая? Ну, посто-ой…
Да как ахнет цепом сплеча! Ангелу-то чего подеется, а мужиков брат – так и свалился, как колос: мертвый.
Полетел глупый ангел с донесением: так и так, происшествие. Взмылили ему голову, как надобно, а он стоит себе да перстень с аметистом вертит: как с гуся вода.
– Ну, Дормидон, – говорит бог, – теперь уж как хочешь, хоть двадцать годов ходи, а чтобы у меня в рай мужика этого предоставил.
– Фу-ты, господи: да неуж не предоставлю? Я-то? – и к мужику, на землю.
А день был базарный: пошли с мужиком доски покупать – мужикову брату на домовину, и веревок – домовину спускать.
Мужик тверезый, зленный – страсть! – Дормидона так и чешет:
– Во-от въелся, чисто репей в хвост собачий! Ты долго еще за мной будешь?
Дормидон – будто и не ему: знай, перстень вертит. А у самого в голове, как гвоздь:
«И как бы это одним махом от мужика оттильдикаться?»
Глядь – цыган мимо, свинью на аркане волокет: свинья визжит, упирается, веревка длинная, белая.
Увидал Дормидон цыгана с веревкой – как по лбу себя хлопнет: батюшки мои, вот же… И мужику на ухо:
– Покупай веревку-то, покупай. Веревка-то какая: нигде такой не найти.
Купил мужик. И только, это, вышли с Дормидоном на выгон – ну, который за базаром выгон, – Дормидон хвать цыганов аркан мужику на шею – и поволок.
Мужик – в голос:
– Батюшки! Ослобони, родимый! Брат неприбран лежит! Куда ты меня?
А Дормидону – потешно, ржет:
– Ну-ка еще! Ну-ка еще? Не-е-ет, не уйдешь! Так без пересадки в рай и приволоку.
Брыкался-брыкался мужик, а под конец – сел на землю колодой – и все: поди сковырни.
Почесался Дормидон, поплевал на руки – дюжий был – за аркан покрепче да как завьется с мужиком вверх. И ходу, все пуще, только ветер свистит. На мужика и не оглядывается: тяжело на аркане, стало быть, тут мужик, ну и ладно, а что утих – и того лучше.
Прилетел в рай, упыхался, ухмыляется Дормидон во весь рот: доволен.
– Вот он, мужик-то ваш. Предоставил. Поглядели: а мужик лежит, не копнется, синий весь, язык высунут. Готов.
Осерчал тут господь – не приведи господи как…
– Предоста-авил! Дурак ты, дурак набитый! Сейчас – вон, и чтоб духу твоего не было!
Обчекрыжили Дормидону крылья – и на землю сослали. Пока, это, еще опять до ангелов дослужится.
1916
Хряпало
Тряхнуло – посыпались сверху звезды, как спелые груши. Опустел небесный свод, стал как осеннее желтое поле: только ветер над желтой щетиной гудит неуютно, и на краю, на дальней дороге, медленно ползут два черных человека-козявки. Так ползли в пустом небе солнце и месяц, черные, как бархатные ризы на службе в Великий Пяток: черные, чтоб светлее сияло Воскресение.
Тут-то и попер по земле Хряпало. Ступни медвежачьи, култыхается, то на правую ногу, то на левую. Мертвая голова вепря – белая, зажмуренная, лысая: только сзади прямые патлы, как у странника, до плеч. И на брюхе – лицо, вроде человечьего, с зажмуренными глазами, а самое где пуп у людей – разинается пасть.
В поле под озимое орал дед Кочетыг. Штаны пестрядинные, рубаха посконная, волосы веревочкой подвязаны, чтобы в глаза не лезли. Глянет в небо дед: жуть. А пахать все равно надо. Такое уж дело.
И сзади Хряпало наперся на деда: глаза у Хряпалы только так, для порядку, а разожмурить не может, по чем ни по-падя прет.
– Ты кто такой? – деду говорит; где пуп у людей – разинул Хряпало пасть – брюхом говорит. – Ты чего на моей дороге? – другую пасть раззявил, вепрячью, – хряп: одни дедовы лапти наружи.
Еле-еле слыхать, будто из-под земли, дедов голос:
– А хлеб как же? Хлеба не будет…
А Хряпало – брюхом:
– А мне наплевать… – только и видели деда.
На просеке девчушка Оленка цветы собирала – первые колокольцы весенние. Мелькают босые ноги, белые между колокольцев, и сама, как золотой колоколец, заливается: про свекровь-матушку, про лиха мужа, – за сердце берет.
Споткнулся Хряпало на Оленку:
– Ты чего на дороге? – хряп: одни пятки босые забились белые.
Из глуби только и успела крикнуть Оленка:
– А песня…
– А мне наплевать, – пробрюхал Хряпало и последнее заглотил – белые пятки.
Где ни пройдет Хряпало – пусто, и только сзади него останется – помет сугробами.
Так бы и перевелась людь на земле, да нашелся тут человек, офеня, и фамилия у него какая-то обыкновенная, не то Петров, не то Сидоров, и ничего особенного, а просто сметливый, ярославский.
Приметил офеня: не оборачивается Хряпало, все прямо прет, невозможно ему оборачиваться.
И с ухмылочкой ярославской поплелся офеня тихонько за Хряпалой. Не больно оно сладко, конечно: не продохнуть по колена в сугробах этих самых, да зато – верное дело.
За ярославским офеней и другие смекнули: глядь, уж за Хряпалой – чисто крестный ход, гужом идут. Разве только дураки какие, вовсе петые, не спопашились за спину Хряпа-лову от Хряпалы спрятаться.
Петых дураков Хряпало живо докончил и без пропитания околел, конечно. А ярославский народ зажил припеваючи и Господа Бога благодарил: жирная земля стала, плодородная от помета, урожай будет хороший.
1920
Электричество
У слесаря Галамея в поясницу вступило: мочи нет, одолел ревматизм этот самый окаянный. Галамей и то, и другое, и на пороге ему баба поясницу обухом секла, и мазево всякое – ничего толку. Уж и за что взяться – не знает.
А тут сосед какой-то возьми и накапай ему в мозги про электричество: одно-де тебе и осталось лекарство – электричество от всех болезней может.
Утром чем свет Галамей взбодрился: одной рукой за поясницу, другою – сапог натягивает.
– Ты куда ж это ни свет ни заря? – баба Галамеева спрашивает.
– А электричеством, – говорит, – лечиться пойду. Одно мне только теперь и осталось.
– Ой, батюшка, ты бы как полегче, дело-то такое – умеючи надо. Ты бы сперва к доктору.
– Дура-баба: а звонки электрические кто на почте наладил?
– Ты-ы, батюшка…
– Ну, то-то. И без доктора, мол-ка, управлюсь. У Галамея, брат, своя башка на плечах.
Взвалил проволоки медной круг – и пошел. Посередь самой Тамбовской остановился, штаны расстегнул, проволокой себе пониже пояса обмотал, а на другом конце крючочек сделал – и ждет. А рань еще, камни розовые, ставни закрыты, мальчишки в белых фартуках на головах корзины несут. И самый первый трамвай через мост гудит.
Услыхал Галамей, изловчился, накинул крючочек на самый трамвайный провод: ну-ка, господи благосло…
Ка-ак его шкрыкнет электричество это самое, заплясал, скрючило в три погибели – и наземь свалился.
Ну, тут, конечно, шум, гам, кондуктора, пассажиры выскочили, оттащили Галамея. За доктором. Тер-тер, кой-как доктор оттер Галамея, открыл Галамей один глаз.
– Ну, как? – доктор спрашивает. – Как чувствуете?
– Ничего, – говорит, – не чувствую. Вылечился, слава тебе, господи.
И богу душу отдал.
1917
Дьячек
Слыхано ли, чтоб кто-нибудь по выигрышному билету выигрывал, да не по газете, а взаправду, так, чтоб и деньги выдали? А вот выиграл же кураповский дьячок, Роман Яковлич Носик, и вчерашнего числа получил в казначействе пять тысяч. Теперь – чисто царь: все может.
Роман Яковлич Носик – сложения деликатного, и мысли у него – деликатные, возвышенные: насчет облаков, стихов господина Лермонтова. А в кураповской церкви – милее всего дьячку Моисей на горе Синайской, в облаках алых, золотых и лилейных.
Всю ночь дьячок ворочался с боку на бок: что бы это такое ему теперь сделать? И то хорошо, и это не плохо, да надо что-нибудь такое повозвышенней. И никак не придумать.
Пошел утром в церковь, Моисею-пророку помолиться. Только увидал Роман Яковлич нестерпимую синь синайскую и на самой маковке из облаков нездешний град – сразу и осенило.
Прибежал к дьячихе:
– Ну, мать, собирайся! Нонче выезжаем.
– Да ты спятил, что ли? Куда тебя буревая несет?
А дьячок от волнения уж вовсе невнятен:
– Жа-жалаю, чтоб, значть, к-как Моисей… На горе Синайской… чтоб, значть, облака…
Ехали, ехали, текала, охала, пилила дьячка всю дорогу дьячиха. Приехали, стой: Кавказ называемый. Гора – две капли воды – Синайская, и зацепились за маковку неописанной красы облака.
Только хотел дьячок на колени пасть – глядь, стоит телега парой, на грядушке – солдат кривой:
– Пожалте, Роман Яклич, я за вами.
– Чего такое? Кто послал? Куда?
– А на маковку, в облака в самые… – и такой у кривого солдата глаз пронзительный, так насквозь и низает. Жуть, а ехать все равно надо: сел Роман Яковлич с дьячихой на телегу – и покатили.
Сорок дней – сорок ночей на маковку ехать. Дьячиха – знай себе подзакусывает да чай с молоком пьет. А дьячок – будто к причастию, не пьет – не ест, исхудал, лицом посветлел. Уж будто видать и соборы синекупольные, и зубцы белые, и завтра Роман Яковлич, как Моисей, – в облаках…
Под сороковой день ночью на постоялом лошадей кормили.
– Ну, завтра – чуть свет приедем… – И показалось, кривой солдат подмигнул: – Время есть, – может, назад повернуть?
– Что ты, кривой, господи помилуй! На самый напоследок – да повернуть?
Закрылись веретьем да сверху армяком дьячковым, улеглись в телеге дьячок с дьячихой, погнал лошадей солдат. Дьячиха давно уж храпит, а дьячку – не до сна, сердце колотится, а нарочно глаза закрыл: потуда не откроет, покуда не осияет нестерпимая синь синайская, не запоют нездешние голоса…
И случился грех: уморился ждать, задремал дьячок, как и приехали, не учуял. Только слышит – гаркнул кривой солдат:
– Вставай, Роман Яклич, приехали!
Стал дьячок глаза разожмуривать, потихоньку-потихоньку, чтоб не ослепнуть. Раскрыл: мга, изморось, осень, слякоть…
– Ты чего ж, кривой, брешешь, чертов сын? При-е-хали! А облака-то где?
– А это самые облака и есть, друг ты мой Роман Яклич… – да как загогочет – и пропал, и нет никого: одна изморось, мга, туман.
1915
Арапы
На острове на Буяне – речка. На этом берегу – наши, краснокожие, а на том – ихние живут, арапы.
Нынче утром арапа ихнего в речке поймали. Ну так хорош, так хорош: весь – филейный. Супу наварили, отбивных нажарили – да с лучком, с горчицей, с малосольным нежинским… Напитались: послал Господь!
И только было вздремнуть легли – воп, визг: нашего уволокли арапы треклятые. Туда-сюда, а уж они его освежевали и на углях шашлык стряпают.
Наши им – через речку:
– Ах, людоеды! Ах, арапы вы этакие! Вы это что ж это, а?
– А что? – говорят.
– Да на вас что – креста, что ли, нету? Нашего, краснокожего, лопаете. И не совестно?
– А вы из нашего – отбивных не наделали? Энто чьи кости-то лежат?
– Ну что за безмозглые! Да-к ведь мы вашего арапа ели, а вы – нашего, краснокожего. Нешто это возможно? Вот, дай-ка, вас черти-то на том свете поджарят!
А ихние, арапы, – глазищи белые вылупили, ухмыляются да знай себе – уписывают. Ну до чего бесстыжий народ: одно слово – арапы. И уродятся же на свет этакие!
1920
Петр Петрович
Умнее Петра Петровича в целом свете нету: и все думает, и все думает, сопли распустит – и думает.
А сопли у Петра Петровича – лиловые, а происхождения Петр Петрович индейского. А жена у Петра Петровича – клюшка Аннушка, рябенькая: другой месяц женаты.
И как вылупились из земли слепые еще головенки первых трав – занасестилась Аннушка. Причесываться перестала, расшершавилась – ходит и квохчет и охает, а Петр Петрович на одной ноге стоит и думает, думает: вот – яйца, с рыженькими веснушками; а не нынче-завтра из них индюшата выйдут, желтые, как одуванчик, пуховые, как одуванчик.
– Ну до чего интересно!
А рябенькая Аннушка – свое бабье дело делает: в кошелке на яйцах сидит. Неделя, другая. Извелась Аннушка, не пьет – не ест, с места не сходит.
Петру Петровичу не терпится.
– Ну, как там у тебя?
Краснеет Аннушка:
– Да теперь уж, поди, как следует. Только еще пушком не обросли. Еще недельку бы надо.
– Ну-у: неделю! Так и не дождешься. Экие вы, бабы!
Умнее Петра Петровича в целом свете нету, и все думает, и все думает: на одну ногу станет – и думает.
И решил Петр Петрович: бабы – известно, рохли, копухи, чего на них глядеть, надо по-нашему, по-индейпетушиному.
Пришел к Аннушке – один глаз прищурен: хитрый – беда!
– Поди-кось попей, Аннушка. В лоханке – вода свежая, а я без тебя за яйцами пригляжу.
Ушла Аннушка пить, а Петр Петрович – в кошелку: кок – одно яйцо, кок – другое, кок – третье. Теплые индюшата, дышат, ей-богу! Обрадовался – вот как, и ну их из скорлупы тянуть.
Вытянул – а они страшные, голые, хлипкие, и самое, где задик, с отонком яичным срослись жилами, кровью. Отдирать стал – кишки тянутся, назад совать в скорлупу – назад не входят.
Отскочил Петр Петрович, побледнели сопли – и глядит, клюв разиня: яйца разбитые, и свесились через край желтенькие головки на нестерпимо-длинных, тоненьких шеях. И уж еле дышут.
Захлопал крыльями Петр Петрович – и скорей через забор, пока Аннушка не увидела. Бабы – они ведь какие: беда с ними!
1916
Халдей
Сидел Халдей с логорифмами, тридцать лет и три года логарифмировал, на тридцать четвертый придумал трубу диковинную: видать через трубу все небо близехонько, ну будто вот через улицу. Все настоящо видно, какие там у них жители на звездах, и какие вывески, и какие извозчики. Оказалось – все, как у нас: довольно скучно. Махнул рукой Халдей: эх… – и загорился.
А уж слух пробежал про трубу Халдееву, народ валом валит – на звезды поглядеть: какие там у них жители. Ну прямо додору нет до трубы, в очередь стали, в затылок.
И дошел черед до веселой девицы Катюшки: веселая, а глаза – васильки, синие. Околдовала глазами Халдея, пал Халдей на белые травы, и нет ему слаще на свете Катюшки-ных губ.
Катюшка и говорит Халдею:
– А небо-то нынче какое. На небо-то глянь!
– Да чего там, видал я: и глядеть нечего.
– Нет, ты погляди.
Хи-итрая: подвела Халдея к трубе не с того конца, не с смотрячего, а с другого, ну, где стекла-то маленькие.
Глянул Халдей: бог знает где небо – далеко. Месяц маленький, с ноготок: золотой паук золотую паутину плетет и себе под нос мурлычет, как кот. А небо – темный луг весенний, и дрожат на лугу купальские огненные цветы, лазоревые, алые, жаркие: протянуть руку – и несметный купальский клад – твой.
И еще вспомнилось Халдею – когда маленький был: в Чистый Четверг на том берегу – от стояния народ идет, и несут домой четверговые свечки.
Сразу – тридцать три года и логарифмы с плеч долой. Набежали на глаза слезы, поклонился Халдей в ноги девице веселой:
– Ну, Катюшка, век не забуду: научила глядеть.
1920
Церковь Божия
Порешил Иван церковь Богу поставить. Да такую – чтоб небу жарко, чертям тошно стало, чтоб на весь мир про Иванову церковь слава пошла.
Ну, известно: церковь ставить – не избу рубить, денег надо порядочно. Пошел промышлять денег на церковь Божию.
А уж дело было к вечеру. Засел Иван в логу под мостом. Час, другой – затопали копыта, катит тройка по мосту: купец проезжий.
Как высвистнет Иван Змей Горынычем – лошади на дыбы, кучер – бряк оземь, купец в тарантасе от страху – как лист осиновый.
Упокоил кучера – к купцу приступил Иван:
– Деньги давай.
Купец – ну клясться-божиться: какие деньги?
– Да ведь на церковь, дурак: церковь хочу построить. Давай.
Купец клянется-божится: «сам построю». А-а, сам? Ну-ка?
Развел Иван костер под кустом, осенил себя крестным знамением – и стал купцу лучинкою пятки поджаривать. Не стерпел купец, открыл деньги: в правом сапоге – сто тыщ да в левом еще сто.
Бухнул Иван поклон земной:
– Слава тебе, Господи! Теперича будет церковь.
И костер землей закидал. А купец охнул, ноги к животу подвел – и кончился. Ну что поделаешь: Бога для ведь.
Закопал Иван обоих, за упокой души помянул, а сам в город: каменщиков нанимать, столяров, богомазов, золотильщиков. И на том самом месте, где купец с кучером закопаны, вывел Иван церковь – выше Ивана Великого. Кресты в облаках, маковки синие с звездами, колокола малиновые: всем церквам церковь.
Кликнул Иван клич: готова церковь Божия, все пожалуйте. Собралось народу видимо-невидимо. Сам архиерей в золотой карете приехал, а попов – сорок, а дьяконов – сорок сороков. И только, это, службу начали – глядь, архиерей пальцем Ивану вот так вот.
– Отчего, – говорит, – у тебя тут дух нехороший? Поди старушкам скажи: не у себя, мол, они на лежанке, а в церкви Божией.
Пошел Иван, старушкам сказал, вышли старушки; нет: опять пахнет! Архиерей попам мигнул: заладили все сорок попов; что такое? – не помогает. Архиерей – дьяконам: замахали дьякона в сорок сороков кадил: еще пуще дух нехороший, не продохнуть, и уж явственно: не старушками – мертвой человечиной пахнет, ну просто стоять невмочь. И из церкви народ – дьякона тишком, а попы задом: один архиерей на орлеце посреди церкви да Иван перед ним – ни жив ни мертв.
Поглядел архиерей на Ивана – насквозь, до самого дна – и ни слова не сказал, вышел.
И остался Иван сам-один в своей церкви: все ушли, не стерпели мертвого духа.
1920
Дрянь-мальчишка
Подарили Петьке игрушку: голубоглаза, маленькие ручки, шелковые кудри, разные там кружевца да прошивки. А уж это-то как замечательно: нажать хорошенько – и сейчас тебе скажет: «лю-блю», да еще и глазки голубые закатит.
Играть бы да играть Петьке да родителей благодарить: не всякому такие игрушки дарят. Так вот нет же: глупый мальчишка, больно уж умен не в меру. День поиграл, другой. На третий – пожалуйте:
– Отчего глазами так делает? Отчего пахнет хорошо? Отчего «лю-блю»?
Перочинный ножичек, да вспорол, да до всего и добрался, отчего что.
А только ничего интересного: для томных глаз – шарики какие-то свинцовые; под розовым атласом – кожей – гнилые опилки; для «лю-блю» – резиновый пузырь с дудкой.
Зашили потом родители кое-как, да уж не то: «лю-блю»-то уж не умеет делать.
Петьку выдрали: глупый мальчишка – будет знать, как игрушки портить. Говорёно сколько раз: игрушки – для игры, а не хочешь играть, дрянь-мальчишка, отдай другому. А то ишь ты: внутри ему глядеть надо, ломать ему надо.
– Не ломать, не ломать, не ломать!
Так его.
1915
Картинки
Пришел я к приятелю – денег взаймы просить. Ни самого нет дома, ни жены нету: вышел ко мне в залу мальчик, чистенький такой.
– Вы погодите немножко. Папа-мама сейчас придут.
А чтоб не скучал я, стал мне мальчик картинки показывать.
– Ну, это вот что?
– Волк, – говорю.
– Волк, верно. А вы знаете, волк, он травку не кушает, он овечков кушает…
И этак все картинки объясняет дотошно, ну, смерть – надоел. Петуха раскрыл:
– А это что? – спрашивает.
– Это? Изба, – говорю.
Выпучил мой мальчик глаза, обомлел. Погодя, кой-как справился, нашел мне настоящую избу:
– Ну, а это что?
– А это – веник березовый, вот что.
Улыбнулся мальчик вежливенько и доказывать стал: изба – зернышки не клюет, а петух – клюет, а в петухе жить нельзя, а в избе можно, а у веника – дверей нету, а у петуха…
– Вот что, – говорю, – милый мальчик: если ты сию минуту не уйдешь, я тебя в окошко выкину.
Поглядел мне в глаза мальчик, увидал – правда, выкину. Заревел, пошел бабушке жаловаться.
Вышла бабушка в залу и стала меня корить:
– И как же вам не совестно, молодой человек? За что вы милого мальчика? Ведь он вам истинную правду говорил.
1916
Бяка и Кака
В печурке у мужика – пух утиный сушился. И завелись в пуху Бяка да Кака. Вроде черных тараканов, а только побольше, рук две, ног две, а язык один – дли-инный: пока маленькие были, сами себя языком, вместо свивальника, пеленали.
Хорошенькие такие, богомольные – мужик на ночь – Троеручице поклоны бьет, а Бяка да Кака сзади – спине мужиковой. Днем из избы сор носили; по престольным праздникам, в новых красных рубашечках, мужика поздравляли. И до масленицы было – как нельзя лучше.
На масленице – принес браги мужик: такая брага – все вверх дном. Рожи, харчи, нечистики; ухваты – по горшкам, черепки; изба – трыкнула и самоходом пошла – куда глаза глядят. А мужик – без задних ног и на брюхе – огарок догорает, потрескивает: вот-вот мужикова рубаха займется.
Бяка да Кака со всех ног кинулись: огарок тушить.
– Да пусти ты: я потушу.
– Нет ты пусти: я…
– Я мужика больше люблю; а ты – так себе, я зна-аю!
– Нет я больше. А ты Бяка!
– Я – Бяка? А ты – Кака! Что, ага?
Да в ус, да в рыло – и клубком по полу. Катались-катались, а от огарка – рубаха, от рубахи – мужик, от мужика – изба. И с мужиком, с избой вместе – Бяка и Кака: от всего – одна сажа.
1920