355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Богданов » Случайный вальс: Рассказы. Зарисовки » Текст книги (страница 6)
Случайный вальс: Рассказы. Зарисовки
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:41

Текст книги "Случайный вальс: Рассказы. Зарисовки"


Автор книги: Евгений Богданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

СОЛДАТСКОЕ ПОЛЕ

– Ты мне прежде всего дай закурить, – нетерпеливо сказал Шевелёв молодому рябоватому бойцу, пришедшему на смену. – Курево кончилось, а без табаку – сам знаешь…

Рябоватый боец отстегнул крючки, которыми полы шинели цеплялись за поясной ремень, чтобы не испачкать их дорожной грязью, неторопливо достал из кармана большой сатиновый кисет, в котором помещалось добрых три жмени махорки, и подал его Шевелеву. Тот, свернув толстую тугую цигарку, жадно затянулся.

– Крепка-а-а, брат! – выдохнул он вместе с дымом.

– Алтайская. Из посылки. Там и на вашу долю оставлено.

– Что ж ты не принес?

– Забыл. Не то чтобы забыл, а как-то не подумал. Да я вам на дорогу-то отсыплю.

– Ладно, отсыпь маленько, – добродушно согласился Шевелёв, глядя спокойными серыми глазами на руки бойца, делившегося с ним табаком. – Хватит. До роты верст пять, дойду скоренько.

У Шевелёва на темноватом, хранящем следы летнего загара лице выделялись пышные, соломенного цвета усы. Он их подстригал почти каждое утро. В миномётной роте Шевелёва частенько звали не по имени, а просто: «Усы». «Эй, Усы!» или: «Поди к Усам, он тебе расскажет, как дело было». И еще подшучивали: дескать, твоими бы усами да пощекотать у какой-нибудь молодки за ушком – вот было бы дело!

Шевелёв снисходительно посмеивался в ответ на солдатские шуточки, и при этом из-под усов у него сверкали ровные и чистые, как перламутр, зубы.

Ему уж было под сорок, но выглядел он браво, молодцевато. Среднего роста, стройный, подтянутый, он был любимцем полковых минометчиков. Здесь, в лесу, Шевелёв нёс караульную службу, охранял в тылу склад боеприпасов. Ящики с минами плотным штабельком были уложены в специально отрытом окопе и прикрыты брезентом. Рядом со складом – шалаш из елового лапника.

Смена караула в тихом и пустынном лесу происходила без обычных уставных формальностей и даже без разводящего.

– Значит, на объекте всё в порядке, – говорил Шевелёв сменщику. – Всё в полной сохранности. Можешь пересчитать ящики. Мины – не колбаса и не сухари, усушки-утруски не бывает. Но смотреть надо в оба. Тут хоть и тыл, а кто знает, вдруг вражина подберётся, взорвёт склад вместе с тобой… Надобно, значит, бдительным быть. Ну вот и всё. Будешь считать? – спросил он рябоватого.

– Выдумаете тоже, считать! – боец даже обиделся. Он был еще очень молод и потому обращался к Шевелёву на вы.

– Ну, дело твоё. Ежели с пункта боепитания приедут за минами – без документа не выдавай. Ни-ни! Понял?

Рябоватый кивнул, заглянул в шалаш, неторопливо обошел и осмотрел минный штабелёк, потом вернулся к Шевелёву, уже вскинувшему за спиной тощий вещевой; мешок, и протянул руку:

– Ну, бывайте!

– Бывай! Спокойного дежурства, – ответил Шевелёв, повернулся и, раздвигая кусты, направился к опушке леса, а потом к дороге, ведущей к «передку» – в расположение полка, стоявшего вот уже больше месяца в обороне.

Было начало осени. Сентябрь ещё только начал художничать, расписывать леса в теплые карминово-желтые тона. Он выдался дождливым, хмурым. Даже в те дни, когда дождя не было, по небу всё шли и шли на запад, на немцев, полки серых рваных облаков. В лесу под прошлогодней хвоёй и прелыми листьями набухала влагой земля, каблуки сапог легко вдавливались в нее, чавкали. С веток горохом осыпались капли влаги, и Шевелёв, карауля склад, не расставался с плащ-палаткой, развешивая ее для просушки в короткие перерывы между дождями.

«Надо бы сказать старшине, чтобы на склад посылали еще часового. Вдвоём сподручней, веселее. Одному – тоска! Перемолвиться не с кем. Разве с дятлом? А что дятел… Безголосая тварь. Только стучит да стучит по дереву. Надоел до чёртиков». Однажды Шевелёв вскинул было карабин, но пожалел птицу. Умрёт дятел – и вовсе станет скучно…

«Непременно скажу: пошлите подчаска[1]1
  Подчасок – помощник часового, подменный.


[Закрыть]
на склад с минами».

Утвердившись в этом решении, Шевелёв веселее зашагал по обочине дороги. Полы мокрой шинели, набухшие, тяжелые, хлопали по голенищам заляпанных кирзовых сапог. Шевелёв остановился, пристегнул их к поясу крючками, вшитыми в уголки, и стал похож на деревенскую бабу с подоткнутым сарафаном

Но идти стало легче, удобнее. Солдату главное – чтоб было удобно. В животе у Шевелёва сытно, недавно доварил на костерке и съел пшенный концентрат, сдобренный остатками сала. Вещмешок за спиной, карабин на ремне легкий, не тянет плечо, как, к примеру, петээровское ружье. Полы подобраны. И хоть легкая морось уже намочила на коленях хлопчатобумажные, стираные-перестираные брюки, идти всё же было весело, тем более – домой. А где у солдата дом? В роте. Теперь не на сорокавёрстном марш-броске, когда под конец пути солдаты еле переставляют ноги… Откуда еще брались силы – с марша в бой! Уму непостижимо. Видно, есть у человека в запасе силёнки. Помимо его сознания они дремлют до поры до времени и приходят в нужный миг, когда усталый солдат бежит на вражеские траншеи, стреляя на бегу и раскрыв рот в зловеще-отчаянном «ура-а-а!».

Размышляя об этом, Шевелёв вспоминал летнее наступление, когда полк теснил немцев здесь, на калининской земле, трудно, очень трудно продвигаясь вперед, беря деревню за деревней. Потом наступление выдохлось, батальоны зарылись в землю и стали в оборону до следующего броска Когда же он будет? «Наверное, по холодку, когда приморозит», – предположил Шевелёв. Он, как и все бойцы, страстно ждал нового наступления.

Размытый дождями, размолотый гусеницами танков и скатами автомашин просёлок пролегал через пустынное, изрытое воронками щербатое поле.

«Поле, поле! Вот оно, русское поле…» Шевелёв остановился на невысоком холме, будто впервые увидел эту землю, что «ровнем-гладнем разметнулась на полсвета». «Полюшко ты наше!» – в душе солдата что-то всколыхнулось, подступило комком к горлу. В глаза будто сыпануло колкими, словно сухой снег при позёмке, порошинками, и они затуманились.

Откуда-то из глубин солдатской души Шевелёва, огрубевшей от воя стали, вспышек взрывчатки, грохота батарей и визга пуль, поднялось что-то старинное, древнее, спокойное, исконно русское… Шевелёв молча снял карабин с затвором, поставленным на предохранитель, и опёрся о него небольшой крепкой рукой. Ладонь его, казалось, ощутила не холодный ствол оружия, а… рукоять плуга.

Вот он, привычно окинув поле, наметил себе загон. Вот сейчас возьмет в правую руку вожжи и скажет коню: «Н-но, родимый, пошел!»

В нём проснулась душа хлебороба, пахаря. Он ведь до войны пахал, боронил, жал хлеба конной жаткой в колхозе.

«Поле, поле!» – шептал Шевелёв. Но воспоминания о мирном прошлом теперь сменились глубокой скорбью. Это было не хлеборобское поле, а поле солдатское. На нем пахали землю снаряды и мины, засевали осколки да пули, а урожаем вырастали братские могилы на перекрёстках дорог, на лесных опушках.

Шевелёв всё смотрел вокруг. Постепенно он стал различать то, чего раньше, в боях, не замечал, а вернее, не придавал тому значения.

Какие-то грязно-зеленые островки были разбросаны на сером, безликом фоне давно не паханного плугом солдатского поля. Шевелёв догадался, что эти островки – заросли крапивы да бурьяна на пепелищах, где прежде были избы. И на этих островках, словно стволы переломанных бурей, обгорелых деревьев, торчали одинокие печные трубы.

Крапива, полынь да бурьян всегда жались к человеческому жилью. Хозяева постоянно обкашивали усадьбы, но всё равно травы прорастали снова. Теперь их никто не косил, а жилья не было, и они плотно окружали пепелища. И Шевелёву стало как-то не по себе от этой молчаливой бурьянной привязанности к бывшему жилью…

«Сколько же пожгли изб? – думал он, давясь едким дымком алтайской махорки. – Верно, не одну сотню. И не от снарядов погорели они. Гады фашисты, отступая, обливали застрехи бензином и разводили в ночи огромные полыхающие костры. А гасить их было некому. Солдату не до пожара. И бушевал огонь, рассыпая по окрестностям искры в ночи».

Шевелёв сокрушенно вздохнул, вскинул карабин за плечо и, потупясь стал спускаться с холма. «Сколько придется строить после войны! Сколько леса, денег, труда потребуется! – размышлял он. – Ведь избы не сразу возникали на расчищенных в лесах новинах, немало лет проходило, пока вырастала да оперялась деревенька!»

И хотя жила у Шевелёва твердая вера в то, что после войны страна оправится от ран, отстроится, он и подумать не мог о том, что эти деревеньки вновь отстроятся через каких-нибудь несколько лет; что всей мощью, которая сейчас уходит на то, чтобы переломить хребет Гитлеру, страна и народ приналягут после войны на разор и запустение и встанут на пепелищах новые города и веси, на тех местах, с теми же названиями.

Снова шагал Шевелёв по обочине военной дороги, и суровая складка легла между светлых его бровей, и губы вытянулись в сухую жесткую струнку.

Дождик перестал накрапывать. Ветер раскидал охапками облака, словно вороха сена, и в голубой просвет выглянуло солнце. В слепящих его лучах, как бывает обычно после дождя, в стороне от дороги, на крошечном пригорке, приметил Шевелёв одинокую женскую фигурку.

Женщина стояла неподвижно и смотрела на пустое поле. Ветер трепал на ней синюю юбку. На плечах женщины – солдатский ватник, на голове – серый полушалок. Кирзовые стоптанные солдатские сапоги запачканы глиной.

Из земли струился дымок, и солдат догадался, что поблизости есть жилье. Замедлил шаг, посмотрел на женщину. Он давно не видел женщин, если не считать медсестёр и связисток в полку, – и даже удивился, до чего она проста и обыкновенна. У него жена такая же…

Она тоже посмотрела на Шевелёва спокойными карими глазами и, поправив под подбородком полушалок, повязанный, видимо, туговато, спросила:

– Куда ж ты, солдат, один идешь? Отстал, видно, от своих?

– Иду, куда служба ведёт. А ты чего тут маячишь? – отозвался он.

– Вышла подышать. В моих хоромах воздуху мало.

– А что у тебя за хоромы?

– Иди взгляни.

Шевелёв спустился следом за ней в землянку по узеньким ступенькам.

В землянке стоял стол, на нём – вымытая и перевёрнутая посуда: алюминиевая миска, две кружки, два блюдечка, жестяной, слегка помятый закопченный чайник. В углу топилась времянка, обычная фронтовая печурка. Возле нее на земляном полу – немецкая каска с несколькими картофелинами в ней. В забранную досками стену землянки был вбит в щель широкий немецкий штык, и на его рукоятке, приспособленной вместо гвоздя, висело детское ватное пальтецо. На оконце землянки – кружевная занавеска. Шевелёв подивился, что на окнах еще могут висеть белоснежные занавески… Он совсем отвык от них.

Был тут еще большой, окованный жестью сундук да топчан, застланный ветхими одеялами. Оглядев скромное жилье, Шевелёв сел, попил водицы.

– А почему ты не уехала отсюда? – спросил он, отирая усы.

– Куда мне уезжать? Я на своей земле. Скоро будем ее пахать. Теперь-то вы уж, верно, не отступите?

Она взглянула на солдата пронзительно-пытливо, и во взгляде ее мелькнула – только мелькнула – боль. И когда Шевелёв заметил это, сердце у него сжалось.

– Теперь уж не отступим, – угрюмо ответил он, сжимая рукой ствол карабина. – Хватит, наотступались. Выдохся фашист. Теперь ему одна дорога – в гроб! Покатится назад в Германию, будь она трижды… Одна живешь-то?

– Вдвоем. Сынок есть. А муж – бог знает, как ушел в сорок первом, так и никакой вести нет. Может, уж не живой…

Шевелёв молчал, не зная, что ответить.

– Трудно приходится, – продолжала женщина. – Но теперь всё наладится. В районе уж Советская власть! Может, и дом построим. Не сразу, а построим. А я до весны дотяну. Картошка есть… В яме сохранилась. Немцы щупали – не ущупали. Я на картошку досок-то не клала, только соломы маленько. Они запустили щуп – железный прут, он пошел в землю свободно, будто ямы с картошкой нет. А у других все дочиста выгребли…

– Догадлива! – похвалил Шевелёв и поставил карабин в угол. – Как звать-то?

– Катерина.

– Эх, Катерина, Катерина! – вздохнул Шевелёв и стал закуривать. – С хлебом-то как?

– Солдаты иной раз дают, как заглянут по пути. Я им самогонки, а они мне хлебушка.

– Ишь ты, самогонщица! – неодобрительно заметил он.

– А как жить-то? Приноравливаться надо. Из картошки я самогону немного выгнала. Там, в развалинах, у меня котел на тагане… По прежним временам он мне – тьфу! – самогон этот. А теперь изворачиваюсь. Хлебушка-то ведь хочется. А солдат, как выпьет, добрее становится. Хлебушек-то ведь русский, не немецкий, уж так его хочется!

– У меня-то хлеба нету. Всё съел, пока дежурил… – признался Шевелёв.

– А ты бы выпил с устатку. Я тебе задаром налью.

Шевелёв молча снял шинель, сел к столу. Она угостила его, поставила на стол сковородку с картошкой, жаренной бог знает на чём… Поела и сама, потом прибрала всё, подкинула в печурку дров, вымыла посуду – всё хозяйственно, ловко, будто в довоенной избе, а не в промозглой землянке.

Шевелёв поблагодарил, порылся в своём вещмешке, достал с самого дна пачку концентрата.

– Вот, возьми. Шрапнель… Больше ничего не осталось, – подал он концентрат Катерине.

– Спасибо. Шрапнель, говоришь?

– Ну, мы так крупу-перловку зовем.

– А, понятно. Спасибо, – повторила Катерина.

– Ну, пойду. Благодарствую за хлеб-соль. И за чарочку, – Шевелев потянулся к шинели.

Катерина сказала тихо:

– Ты уходишь, солдат? Погостил бы еще часок… Успеешь в часть-то. Часок-то можно отдохнуть. Военная дорога тебе впереди еще длинная. До Берлина-то не близко. Каждый часок надо беречь для отдыха. Каждый счастливый часок…

Мягкий и ласковый голос ее убаюкивал, уводил куда-то далеко-далеко, туда, где нет пустынного, изрытого воронками поля, где нет пепелищ, а есть какая-то сказочная, розовая страна…

И Шевелёв остался «на часок».

Потом он все-таки стал собираться. Надел шинель, вскинул за плечи мешок, взял на ремень карабин.

В землянку вошел мальчик с корзиной ягод. Худенький, тощенький, веснушчатый, с необычно большими взрослыми глазами, которые, казалось, видели человека насквозь. Мальчик поздоровался и сказал:

– Возьми, товарищ боец, ягод. Вкусные. Сам собирал. Бери, бери на дорогу. Не стесняйся. Больше бери.

– Да где ж ты их собирал? На мины ведь мог напороться! Немцы их наоставляли немало…

– А я знаю, где мины. Обошел их.

Шевелёв, смутившись, взял горсть ягод – то ли брусники, то ли клюквы, – попрощался и вышел из землянки.

Уходя, он обернулся. Катерина стояла на ступеньке у входа в землянку и, заслонив глаза рукой от солнца, провожала его. И оттого, что лесенка была в углублении, казалось, что Катерина ждет, когда ей помогут выбраться оттуда, из землянки, и поселиться в просторном бревенчатом русском доме, где много воздуха и света.

Шевелёв помахал ей рукой и пошел скорым шагом на запад.

1977 г.

СЛУЧАЙНЫЙ ВАЛЬС

Инженер одного из северных леспромхозов Иван Дмитриевич Тягунов ехал в служебную командировку в Свердловск.

Когда поезд втянулся в узкое неглубокое ущелье Каменного Пояса, Иван Дмитриевич стал всё чаще посматривать в окно вагона. Здесь, на Урале, зимой сорок третьего года он, молоденький лейтенант, командир пехотного взвода, служил в запасной бригаде, которая тоже готовилась к отправке на запад. Вспоминались ему небольшая станция Тёплая Гора, где был расквартирован их батальон, ежедневные учения, марш-броски на лыжах по лесам, рытьё окопов, стрельбы по мишеням, строевая подготовка. Ему, теперь уже пожилому мужчине, казалось почти невероятным, что тогда он с бойцами пробегал десятки километров на лыжах, лежал на снегу, выслеживая «противника», выполнял трудные упражнения на гимнастических снарядах. Учёба была напряженной, но потом все пригодилось на фронте.

«Да, Тёплая Гора, – подумал Тягунов. – Но в тот год зимой было очень холодно, стояли тридцатиградусные морозы, уральские метели навевали огромные сугробы снега».

В вагоне было шумновато. Пассажиры рассказывали друг другу разные истории, читали книжки, стучали костяшками домино, пили чай. По радиотрансляции шла музыкальная передача. Всё уже привыкли к тому, что радио работало почти целый день. Но вот Иван Дмитриевич прислушался к знакомой мелодии:

 
Ночь коротка, спят облака,
И лежит у меня на ладони
Незнакомая ваша рука…
 

«Случайный вальс», – вспомнил он. – На фронте его ещё называли «Офицерским вальсом». Под него мы танцевали в клубе на станции Тёплая Гора с Таней… Как давно это было! Жива ли она?».

Он посмотрел в окно, увидел пробегавшие мимо деревья, пустынные поля. Лес ранней весной был холоден и уныл, в нём ещё оставалось довольно много снега. Белые стволы берез выделялись среди тяжеловатой темной зелени ельников.

Лес остался позади, и на поляне показалось станционное здание, а возле него – дежурный с сигнальным флажком. Поезд на маленькой станции не остановился.

Опять потянулись леса, мелкие сосенки взбегали по склону заснеженной сопки.

«Не сделать ли мне на Тёплой Горе остановку? – подумал Иван Дмитриевич. – Поглядеть бы, каков теперь там посёлок. Наверное, очень изменился внешне. Но, возможно, наши казармы еще сохранились… И попытаться бы разыскать Таню. Я помню домик, где она жила. Да, сделаю остановку, поброжу по поселку и уеду следующим поездом», – решил он.

Наступил вечер, в вагоне загорелось электричество. Соседка, молодая женщина, занимавшая нижнюю полку, укладывалась спать с дочуркой лет четырех-пяти. На другой нижней полке спал старик, прикрывшись развёрнутой газетой.

Иван Дмитриевич взобрался на верхнюю полку и попытался уснуть, но не мог. Из головы у него не выходила Таня, его первая девушка… «Она, конечно, вышла замуж, у нее уже выросли дети, – думал он. – Чем теперь она занимается? Работает? Узнает ли его?»

Лишь около полуночи он забылся сном, тревожным и чутким, как на фронте.

Утром проводница, проходя по вагону, объявила:

– Койва! Кому выходить в Койве? Приготовьтесь.

Иван Дмитриевич проснулся и поглядел в окно с полки. В скуповатом сером рассвете проплывали поля и перелески. На взлобках снег уже сошел, но в низинах лежал грязный, ноздреватый и неприглядный.

«Значит, сейчас Койва, – подумал Тягунов. – Тёплая Гора должна быть уже близко».

Девочка на нижней полке разметалась во сне, одеяло с нее сползло. От толчка вагона проснулась мать и, спохватившись, укрыла малышку потеплее. Тягунов спустился с полки, сказал женщине «доброе утро», и пошел к служебному купе.

– Кажется, скоро Должна быть Тёплая Гора, – обратился он к проводнице. – Я не ошибаюсь?

– Не ошибаетесь, – ответила та, расставляя на никелированном подносе чайные стаканы и опуская в них ложечки. Они тихо позвякивали о стекло. Лицо проводницы, еще не сменившейся с ночного дежурства, было чуть примятым, глаза полусонно щурились. – Проедем Койву, потом Вижай, Лаки, а там и Тёплая Гора.

– Хотелось бы сделать остановку на этой станции. Билет у меня до Свердловска.

– Так сделайте, – ответила проводница. – Отметьте билет у дежурного по станции.

Тягунов умылся и приготовился выходить. Вещей у него было немного – дорожный портфель да авоська с пустым термосом. Он любил ездить налегке, независимо от того, близкой или дальней была дорога.

Поезд затормозил, лязгнули буфера. К вагону тихо подкрался асфальтированный перрон, за ним – здание вокзала. Проводница с желтым флажком под мышкой спустилась на платформу. Тягунов было заколебался, сомневаясь в своевременности решения, но его стали поторапливать пассажиры, стоявшие позади, и он сошел.

Отметил на вокзале билет, посмотрел расписание. Очередной поезд шел завтра утром. В запасе почти сутки. Тягунов успокоился и направился в посёлок мимо водонапорной башни. Она была старая. Венчавшая ее крыша из оцинкованного железа, с которой уже сошел снег, выглядела, как новенькая шапка на старике. Эту башню он помнил.

Вдаль уходила улица. Он осмотрелся и убедился в том, что ничего больше не помнит и не узнаёт, кроме этой оставшейся у него за спиной башни. Новые современные дома, возле них – скверики с молодыми деревьями. Там, где прежде был пустырь, вырос микрорайон. Деревья словно бы настороженно выжидали, когда можно будет из почек, лопнувших под напором света и тепла, выпустить крошечные зеленые листочки – ушки. Пахло ранней весной, талым снегом, мокрой древесной корой, дымком из труб сохранившихся старых домов.

Иван Дмитриевич помнил, что воинские казармы – приземистые, деревянные – находились на окраине посёлка под горой, и пошел туда. Увидел спуск с горы с предусмотрительно вычищенными от снега ступенькам и остановился озадаченный: казарм внизу не оказалось Вместо них возвышалось четырехэтажное здание с широкими окнами.

Навстречу ему поднималась по ступенькам молодая женщина, прижав к груди цветочник с шишковаты кактусом. Поднявшись, она остановилась перевести дух.

Тягунов поздоровался и спросил:

– А где казармы? Тут раньше были казармы.

Женщина обернулась, посмотрела на четырехэтажный дом и неуверенно ответила:

– Казармы тут были давно.

– В войну, – подсказал он.

– Да, в войну. А потом их снесли, и там, где они стояли, построили вот эту школу, – женщина указала на четырехэтажный дом.

«Жаль, – вздохнул Иван Дмитриевич. – Снесли, значит, казармы… С годами все меняется…»

Как бы ему хотелось зайти в старые казармы с нарами в два яруса, застланными серыми солдатскими одеялами, винтовками в пирамидах, увидеть подтянутых и веселых молодых бойцов, дежурного с повязкою на рукаве в коридоре у стола с телефоном.

«Ничего не поделаешь!» – Иван Дмитриевич простился с женщиной и вернулся на центральную улицу. Оставалась еще одна робкая надежда на встречу с молодостью, надежда, ради которой он, собственно, и сделал тут остановку.

В конце посёлка, если идти от станции по левой стороне улицы, стоял небольшой дом с мезонином, обнесенный глухим забором, с воротами и калиткой под узенькой двускатной, типично уральской крышей. Он помнил домик, хотя был в нем только дважды.

Тягунов долго искал его среди старых, похожих друг, на друга окраинных построек. У всех были мезонины узенькие кровли над воротами.

Навстречу ему шли люди, и среди них молодые парни и девушки – рослые, стройные, опрятно одетые. Новое поколение. Среди них были, вероятно, и дети фронтовиков, уцелевших в боях. Совсем рядом прошла девушка в пальто с меховым воротником. Она мельком глянула на Тягунова и сдержанно улыбнулась. Наверное, ей показалось странным старое полупальто Иван Дмитриевича – короткое, с широким хлястиком, да еще портфель с авоськой. Он посмотрел ей вслед и подумал, что она чем-то напоминает ему Таню.

Тане было тогда семнадцать лет. Ему запомнились ее неторопливая и легкая походка, карие глаза, улыбчивые, веселые, и губы – влажные, теплые…

Где же все-таки этот дом?

А вот, кажется, и он. Только вместо глухого забора палисадник, огороженный штакетником. И кованое железное кольцо у калитки показалось тоже знакомым. Он повернул его, звякнула щеколда, и калитка отворилась.

Во дворе его охватили непривычная настороженная тишина и ощущение безлюдья, запустения. Тропинка к крыльцу была еле заметной, редкие следы на талом снегу вели к поленнице, сложенной у стены сарая в глубине двора. Иван Дмитриевич пошел по тропке к крыльцу с точёными столбиками, подпиравшими крышу. Конечно, на этом крыльце он стоял с Таней…

 
После тревог спит городок.
Я услышал мелодию вальса
И сюда заглянул на часок…
 

Знакомая мелодия вновь зазвучала у него в ушах, и теплой волной нахлынули воспоминания.

…В клубе на танцах играл гарнизонный духовой оркестр. В музыкантской команде были пожилые, призванные из запаса люди. Их тогда называли «сорокотами», мужчинами в возрасте около сорока лет и старше… Танцующих было мало. Зал заполнялся медленно.

К Тягунову неожиданно подошла девушка с темно-карими живыми глазами и нерешительно пригласила его на вальс. Пригласила, видимо, потому, что молодые солдаты и офицеры, пришедшие сюда, скромно стояли у стены – или не освоились с непривычной для них обстановкой, или не умели танцевать и робели. Он и в самом деле танцевал неважно, не успел еще научиться и немножко робел. Девушка взяла его за руку, уверенно повела, и ему стало легко и приятно от волнующей близости ее. Она старалась не смотреть на него во время танца, прятала глаза под полуопущенными пушистыми ресницами.

Когда танцы кончились, Тягунов, уже освоясь и поборов застенчивость, попросил разрешения ее проводить.

Они шли пустынной, почти не освещенной улицей. Трещал февральский мороз, под сапогами звучно скрипел снег. В небе плыли рваные облака, то открывал, то закрывая луну.

Иван Дмитриевич рассказал девушке, что его призвали в армию после десятилетки и направили на курсы комсостава. А родом он из села Липин Бор, что на берегу Белого озера в Вологодской области.

Таня тоже рассказала о себе. Живет она вдвоем с матерью, медсестрой в госпитале, отец у нее умер. Есть еще дядя, но он на фронте, под Сталинградом.

Дома Таня напоила его горячим настоем шиповника вместо чая. Остаток вечера они сидели в теплой комнате возле печки-голландки и говорили полушепотом, хотя в доме больше никого не было – мать ушла на дежурство.

Так они познакомились. А вскоре он пришел к ней и сказал, что их отправляют на фронт и бригада вот-вот начнет грузиться в эшелон.

Они обменялись адресами и договорились непременно встретиться после войны.

На фронте их часть с ходу пошла в наступление, его ранило, и он попал в госпиталь. Оттуда послал письмо Тане, но ответа не получил. А потом Иван Дмитриевич снова вернулся на передовую, но уже в другую часть. Номер полевой почты изменился…

Война кончилась, Тягунов продолжал служить в Германии, и когда через несколько лет вышел в запас и приехал на родину, там ему встретилась другая девушка. Вскоре он женился. Так уж получилось, что он не смог побывать на Тёплой Горе и не встретился с Таней.

«Что же я стою тут? Надо войти в дом», – Иван Дмитриевич нерешительно поднялся на крыльцо. Он не заметил, что в окно за ним следили чьи-то внимательные, настороженные глаза.

Он постучал в дверь и вошел. Перед ним стояла женщина в накинутом на плечи полушалке.

– Извините, – сказал он, поздоровавшись, – я хотел у вас спросить…

– Спрашивайте, – спокойно ответила женщина, видя, что он замялся. Она была маленькая, сухонькая, с морщинистым лицом.

– Здесь живет Таня Воронцова? – спросил он.

– Она жила здесь, – ответила женщина строго и, как ему показалось, как-то скорбно. – А вы что, знали ее?

– Да. Только давно. Во время войны.

– Во время войны? – удивилась женщина. – Да вы проходите, пожалуйста. Кладите ваши вещи, разденьтесь. У меня тепло.

– Спасибо, – отозвался он, разделся и сел на стул. – Почему вы сказали, что она жила? Она что, куда-нибудь уехала? Или…

– Я – мать Тани. А вы, извините, кто?

– Мы тут жили в казармах перед отправкой на фронт, и я бывал у вас.

– Вот оно что! – мать покачала головой. – Уж не тот ли вы молоденький лейтенант… Простите, я не запомнила ваше имя.

– Иван, – подсказал он.

– Иван? Пожалуй, Ваня. Но вас теперь нипочем не узнать.

– Годы…

– Я помню: вы приходили тогда в новеньком белом полушубке и в сапогах и пританцовывали на крыльце. Я слышала из сеней.

– Было такое дело, – улыбнулся Иван Дмитриевич. – Мороз донимал. Но где же Таня?

– Боже мой, как быстро идет время! – сказала мать. – Я уж совсем старая стала. Пройдемте в комнату и там поговорим.

Как только они вошли в комнату, Иван Дмитриевич сразу увидел над комодом увеличенный портрет Тани в военной форме: пилотка, гимнастерка с погонами сержанта. Девушка сдержанно улыбалась с фотографии, глядя на него в упор большими усталыми глазами.

– Последнее фото Тани, – сказала мать. – Она прислала его с фронта, и я потом заказала в фотографии увеличенный портрет. После того, как пришла похоронная… – мать опустила голову и заплакала.

Иван Дмитриевич молча смотрел на портрет. Когда мать несколько успокоилась, он сказал:

– Значит, она тоже была на фронте…

– Да. Знаете, мне трудно об этом сейчас рассказывать, – снова заговорила мать, подошла к комоду и, достав из ящика письмо, подала его Тягунову. – Вот прочтите. Это писали ее подруги.

Иван Дмитриевич узнал из письма, что Таня служила хирургической сестрой в полевом госпитале. Врач оперировал раненого бойца, и тут налетели «юнкерсы». Хирург не мог прервать операцию, и Таня ему помогала. Когда «юнкерсы» отбомбились и ушли, то на месте операционной палатки осталась большая дымящаяся воронка. Ни врача, ни Тани, ни раненых…

Тягунов долго стоял с письмом в руках. Мать молча смотрела на него. Он вернул ей письмо.

– Вот так. – Вздохнула женщина. – Теперь вы все поняли?

– Да. Жаль. Очень жаль…

Он хотел было попрощаться и уйти, но мать предложила ему отдохнуть и выпить чаю. Он остался.

– Вы здесь случайно? Или приехали специально, чтобы повидать ее? – спросила мать.

– Хотелось повидать Таню, – ответил Иван Дмитриевич.

– Хорошо сделали, что зашли. Хотя ее давно нет в живых, поступили правильно, навестив меня.

– Вы живете одни? – спросил он. – Вам, наверное, трудно? Могу ли я чем-либо помочь?

– Спасибо. У меня есть брат, он живет поблизости. Заботится обо мне.

Тягунов всё же стал прощаться. Она спросила:

– Вы куда теперь, на поезд?

– Поезд идет в шесть утра. Пойду переночую в гостинице.

– Вы меня обижаете. Зачем вам гостиница? Переночуйте здесь, места хватит.

Иван Дмитриевич остался ночевать. Мать постелила ему на диване в комнате. Он долго не мог уснуть, пытался читать, но не удавалось сосредоточиться. Ему все казалось, что Таня смотрит на него с портрета и хочет что-то сказать.

1977–1984 гг.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю