355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Богданов » Случайный вальс: Рассказы. Зарисовки » Текст книги (страница 5)
Случайный вальс: Рассказы. Зарисовки
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:41

Текст книги "Случайный вальс: Рассказы. Зарисовки"


Автор книги: Евгений Богданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

1973 г.

ТРЕВОГА
1

В Ялте, на одной из тех улочек, что зигзагами и уступами поднимаются вверх от шумной и многолюдной набережной, в небольшом двухэтажном доме старой постройки жил инвалид Борис Петрович Хилков, в прошлом – мичман сторожевого корабля «Смелый», участник боёв на Северном фронте.

Хилков всей душой был предан Северу. Еще до войны плавал в Баренцевом море на сторожевом катере, затем – на корабле. В начале войны сторожевик «Смелый» потопили фашистские самолеты-торпедоносцы. Чудом спасся Хилков с частью команды. Их подобрали моряки минного заградителя. Потом Хилков служил в морской пехоте, несколько раз высаживался с десантами у мыса Пикшуев и полуострова Средний, был тяжело ранен и одновременно контужен в голову и в сорок четвертом году списан по «чистой» с военной службы.

В Мурманске у него была семья – жена и четырехлетний сын, а в Архангельске, в Соломбале, жили старики родители. В сорок первом году жена и сын погибли при бомбежке, вскоре после войны умерли родители, и Хилков остался один. Сначала он жил в Архангельске, работал сторожем на лесобирже, но здоровье, подорванное ранением, стало быстро ухудшаться, и он по совету врачей перебрался на юг, в Крым.

Никто биографией Хилкова не интересовался. Жители улицы знали, однако, что он бывший моряк, пенсионер и человек со странностями. Квартирная хозяйка Татьяна Загоруйко, у которой Хилков снимал крошечную комнатушку с одним окном, выходившим во двор, приютила его из чувства фронтовой солидарности. Она сама служила медсестрой в отряде крымских партизан, была ранена и не могла остаться равнодушной к судьбе пожилого моряка. Муж Татьяны умер, троих детей она воспитала без него. Старшие сыновья уехали в другие города, и она осталась с младшим – Валькой.

В войну в тяжелом бою в горах обломком скалы ей покалечило ногу, и, как ее ни лечили, Татьяна ходила с трудом и то не дальше ближайшего продуктового ларька. Поэтому часто за покупками отправлялся сынишка.

Света в комнате Хилкова было мало: двор затеняли деревья, стены соседских построек. А над окном еще была наружная железная лестница, по которой поднимались к себе жильцы второго этажа. Жил мичман по-холостяцки, в комнате ничего лишнего: стол, этажерка, два табурета да койка. На полочке у входа – самая необходимая утварь: миска, чайник, кастрюля, стаканы.

Украшением жилища были модели кораблей. Они занимали все полки этажерки, стоявшей у окна. Свободного времени у мичмана было сколько угодно, и он отдавал его любимому занятию – мастерил эти небольшие и очень изящные кораблики из дерева, бамбука и коленкора.

В зеленоватом полусвете этажерка выделялась снежной белизной парусов и блеском нарядных лакированных корпусов моделей. Казалось, что паруса несли на своих полупрозрачных крыльях солнечный свет и тепло океанских бризов. И все это сооружение словно бы плыло навстречу тому, кто открывал дверь и входил в скромное жилище Хилкова. Тут стояли миниатюрные корабли разных стран и времён: поморская лодья, испанская каравелла, турецкая фелюга, клипер, драккар скандинавских викингов, русский шлюп, запорожская чайка, голландская бригантина, марсельная и гафельная шхуны, фрегаты петровских времён, бриги, барки, баркентины, древнерусский коч, рыбацкие шхуны разных типов – двух-, трех– и четырехмачтовые с рангоутом, сделанные рукой искусного мастера и тонкого знатока мореходного дела.

Многие моряки, лишенные возможности глотнуть океанского ветра, постоять у штурвала из-за старости, болезней или по другим причинам, любят строить миниатюрные корабли. Хилков следовал этой традиции. Ветер странствий витал в душной прокуренной комнате, и в своих мечтаниях мичман Хилков уносился туда, где гремели волны и перед заходом солнца вспыхивал зелёный луч.

Он любил делать модели парусников, вероятно, потому, что они во все времена – от Колумба до наших дней – символ морской романтики. На самом верху этажерки стояли модель эсминца и модель родного сторожевика, выкрашенная, как и полагается военному судну, выше ватерлинии в стальной, а ниже – в красный цвет. Сделана она была со скрупулёзной точностью. Моделей кораблей современного типа было только две. Остальные полки заполняли паруса: прямые, косые, фоки, гроты, марсели, кливера, стаксели… И все были развернуты, как будто суда под ними шли одним галсом.

Но здесь была только часть сделанного Хилковым за двадцать пять лет. Остальное он раздарил ялтинским мальчишкам, которые правдами и неправдами проникали сюда, в это парусное святилище. Сколько построено им кораблей на его домашней верфи – он не считал. Во всяком случае, в округе не нашлось бы дома, в котором где-нибудь на окне или на книжной полке не стояла белопарусная яхта или шхуна. Мальчишки подрастали, сами становились моряками, плавали на подводных лодках и современных лайнерах, а парусники их детства, творение умелых рук старого мичмана, оставались в родительских домах и, словно причалы родной гавани, звали время от времени к себе. Подросшие моряки не забывали комнатку Хилкова и нет-нет да и приходили к нему, приехав на побывку домой; они приносили подарки и даже заграничные пустячки-сувениры. Хилков очень радовался, когда к нему являлись бывшие мальчишки. Если их собрать теперь вместе, получился бы, вероятно, целый экипаж немалого судна. И как знать, может быть, именно благодаря Хилкову, этому старому контуженному мичману, мальчишки из соседних домов и домишек стали моряками.

С Валькой у него были вполне приятельские отношения. Когда Хилков после завтрака садился к столу мастерить свои фрегаты, паренек помогал ему: шлифовал наждачной бумагой или обломками стекла деревянные детали. Иногда мичман доверял ему кисть, и тот раскрашивал корпуса в строгие тона, как ему указывал мастер. Сдержанность цветовой гаммы диктовалась морскими правилами. Но Вальке хотелось, чтобы эти корабли были раскрашены как можно наряднее, веселее. Однажды он рискнул воспользоваться всей палитрой мальчишеского воображения, и когда мичман куда-то отлучился, раскрасил новую модель ярко и пёстро, словно игрушку. Возвратившийся Хилков выразил неудовольствие:

– Это же военное судно. А ты разрисовал его, как матрешку.

Валька с сожалением стал перекрашивать корпус модели.

Только алая ватерлиния да белые палубные надстройки на парусниках доставляли Вальке некоторое удовлетворение. Ватерлинию он проводил точно, как по линейке, и потом долго любовался ею. Иногда, чтобы доставить Вальке радость, Хилков мастерил прогулочный катер или яхту. Тут можно было не сдерживать кисть, и Валька давал волю своей фантазии.

Названия кораблям придумывали вместе: «Быстрый», «Тайфун», «Медуза», «Краб», «Цунами», «Бриз», «Пассат», «Россия», «Восток», «Лилия». Была яхта с именем «Татьяна» – в честь Валькиной матери.

Иногда Хилков во время работы вдруг крепко обхватывал руками голову и, ссутулясь, неподвижно смотрел в одну точку – сучок на столешнице. Валька настораживался, слезал с табурета и на цыпочках выходил из комнаты.

– Опять приступ! – шептал он матери.

Мать вздыхала, молча подходила к двери, прислушивалась. Из комнаты Хилкова доносился слабый стон, затем жалобно повизгивала железная койка. И опять стоны…

Татьяна закрывала руками лицо и, тяжело дыша, опускалась на стул, словно трудно было и ей, словно и ее терзал невыносимый приступ головной боли – последствия тяжелой контузии…

Когда Валька уходил из комнаты, – а ему велели уходить в таких случаях, – мичман в беспамятстве смахивал со стола всё, что там было, и, добравшись до койки, ложился. Ему казалось, что голова раскалывается на части, он ничего не видел, ничего не ощущал, кроме адской боли, стонал и тяжело ворочался на жёсткой койке, мускулы на руках и плечах бугрились.

Так мучился он с полчаса, а потом затихал. Татьяна входила на цыпочках и прислушивалась: дышит ли он. Он дышал трудно и часто, с хрипом. «Слава богу, жив», – шептала она и, приподняв его тяжелую голову с подушки, давала ему воды. Он жадно пил, приоткрыв глаза, и взгляд его был туманным

Татьяна выходила, а он забывался в полусне. Сознание возвращалось к нему медленно.

2

Он лежал навзничь, открыв глаза, но видел только зеленовато-серый полусвет, который накатом застилала волна, за ней другая, третья… Вот уже всё колебалось, зыбилось, бурлило. Грезился ему нос десантного катера, который поднимался и опускался на волне. На банках в предрассветной сумеречности виднелись силуэты моряков в низко надвинутых касках, с автоматами на груди. Видел он и себя, тоже в каске, правая рука его лежала на прикладе автомата с диском, набитым патронами. Катер швыряло на волне прибоя, тёмной грядой быстро надвигался берег, он озарялся вспышками орудийных и минометных залпов.

Катер с ходу ткнулся носом в берег, волна, идущая следом, окатила его. Хилков крикнул:

– За мно-о-ой! Вперёд!

Десантники попрыгали в воду, выскочили на берег и пошли быстрой, пружинистой походкой, пригибаясь, потом побежали.

– Ура-а-а! – крикнул мичман, и все подхватили.

Теперь, лёжа на койке, он повторял эти команды; глуховатым протяжным голосом, и хозяйка, неподвижно стоявшая за дверью, вздрагивала всем телом, оттого что голос квартиранта был необычен, неестествен и звучал словно из прошлого… Ей казалось, что война, давно минувшая, полузабытая, опять вторглась в ее жизнь, в эту квартиру, и Татьяне в эти минуты становилось не по себе. А за дверью слышался все тот же дрожащий, глуховатый и протяжный голос:

– Впере-е-ед! Впере-е-е-д, братва!

Потом молчание. И вдруг стон и совсем слабый, какой-то жалобный возглас:

– Что это? Что такое? Кровь?..

* * *

После каждого жестокого приступа что-то нарушалось в его больной, искалеченной голове, и некоторое время он всё делал машинально.

Он вставал, жадно пил воду из чайника, надевал старую выцветшую гимнастерку, опоясывался ремнем. Из сундучка, где хранились книги с описаниями кораблей, морские словари, справочники, он доставал мичманку с белым чистым чехлом, на грудь вешал морской бинокль, из-под койки вытаскивал тощий вещмешок военной поры, закидывал его за спину и тихо выходил во двор.

Хозяйка, внимательно наблюдавшая за ним в окно, сокрушенно качала головой и говорила Вальке:

– Иди, присмотри за ним.

Валька надевал сандалии и шел следом за мичманом в некотором отдалении, так, чтобы не терять Хилкова из вида, но и не попадаться ему на глаза. Так повторялось много раз, и Валька к этому уже привык.

В черных флотских брюках и защитной гимнастерке с нашивками за ранения и орденскими колодочками, с вещевым мешком и биноклем, высокий, длиннорукий, с худым, болезненно-желтым, но тщательно выбритым лицом, строго сжатыми губами и отсутствующим взглядом карих глаз под насупленными бровями, он был странно непривычен на утопавших в зелени, залитых солнцем, оживлённых улицах курортного городка. Тем более непривычен, что люди, заполнявшие улицы, были здоровы и жизнерадостны.

Люди пожилые смотрели на него молча и понимающе: видно, бывший фронтовик. Молодежь перешептывалась и поглядывала на Хилкова с насмешливым любопытством. Когда он спускался к набережной, парень в шортах – румяный, длинноволосый, с бородкой – спросил:

– Эй, дядя! В поход собрался?

Мичман не проронил ни слова, даже не взглянул в сторону парня.

Валька неотступно следовал за ним – маленький, аккуратно подстриженный, белобрысый и голубоглазый парнишка лет девяти. Ему было скучновато выполнять поручение матери, тянуло к морю, где на пляже жарились бронзовотелые курортники, а шустрые сверстники Вальки – ялтинские мальчишки – у самого берега ныряли под шумную прибойную волну. Но он любил и уважал мичмана и не отставал от него ни на шаг.

Услышав насмешливый вопрос парня в шортах, Валька нахмурился и, догнав Хилкова, молча взял его за большую теплую руку. Хилков ничего не сказал и продолжал путь. Однако Валькиной руки он не выпускал из своей ладони.

Миновав памятник Горькому, он двинулся дальше в район санатория с громким названием «Орлиное гнездо». Хилков шагал мимо зубчатых, стилизованных под крепостные стен санаторной ограды по асфальтовому шоссе, что ведет на Ливадию, и наконец свернул в уединенное место на обрыве берега и сел на камень лицом к морю. Валька опустился рядом на сухую, блеклую от солнца траву. Мичман медленным рассчитанным движением снял с окуляров бинокля кожаный кожушок и поднес бинокль к глазам.

Валька тоже стал смотреть на море. Ему никогда не надоедало глядеть на раскинувшийся внизу широкий простор. Там, словно игрушечные, проплывали прогулочные теплоходы. Медленно и солидно входил в гавань большой дизель-электроход с туристами, весь белый, словно только что вырубленный из камня известняка. У берега спичечными головками виднелись буйки ограждения для купальщиков.

Мичмана не интересовали теплоходы, даже океанский лайнер не привлёк его внимания. Он смотрел дальше, в сторону десятимильной полосы, где проходила незримая, но точно обозначенная на морских картах государственная граница. Там было пусто. Только синева, бесконечная, сверкающая на солнце синева…

Долго смотрел мичман в бинокль, медленно поворачивая голову то вправо, то влево. Но вот он замер, нацелив окуляры в одном направлении. Наконец, опустив бинокль, снял мичманку и вытер рукавом потный лоб

– Всё в порядке, – с видимым облегчением произнес он. – Моряки на вахте.

Он будто только теперь заметил, что рядом с ним сидит паренек, обернулся к нему, ласково погладил по голове и передал ему бинокль.

– Смотри туда, – он вытянул руку. – Скорее, а то уйдет!

Валька нетерпеливо, но осторожно взял бинокль и быстро поймал в окуляры маленькую движущуюся точку – силуэт пограничного сторожевого судна. Его профиль четко рисовался на фоне моря, было даже заметно, как на волне поднимается и опускается форштевень.

– Это корабль нового типа. Раньше мне доводилось бывать на судне типа «Шторм». Отличный сторожевик! Водоизмещение пятьсот шестьдесят тони, скорость двадцать четыре узла, – неторопливо, ровным голосом говорил мичман. – Две стомиллиметровые пушки, четыре зенитки-сорокапятки, трехтрубный торпедный аппарат… Мины, глубинные бомбы, трал… Это, – он опять вытянул руку, – новый корабль… Как бы я хотел плавать на нём!.. – Последние слова были сказаны с горечью.

Валька, рассмотрев как следует сторожевик, возвратил ему бинокль и сказал не совсем уверенно, хотя и довольно бодро:

– Еще будете плавать, дядя Боря.

Мичман покачал головой.

– Нет, теперь уж не возьмут. Куда же инвалиду на корабль? – Он надел кожушки на окуляры бинокля.

Валька спросил:

– Теперь вам легче? Голова прошла?

– Легче, – ответил Хилков. – Морской воздух, он лечит… И голова не болит, и тревога прошла, как увидел корабль…

Когда возвращались домой, вещевой мешок мичман нёс в руке, спрятав в него бинокль.

Над городом вовсю сияло жаркое летнее солнце. По набережной шли здоровые, сильные, загорелые люди, и было весело и спокойно. Спокойно от того, что день был мирный и такие же мирные дни будут после него.

1975 г.

ПО СОЛНЫШКУ

Она нажала кнопку звонка, и дверь отворили. В глазах дочери – изумление, радость и тревога.

– Ой, мама! – воскликнула Дуся. – Входи, входи. Давай твои корзины, я помогу.

И уже в новой, двухкомнатной, по-стандартному уютной квартире с балконом, газовой плитой и ванной, с ковром на стене и полированной, тщательно оберегаемой мебелью дочь не переставала удивляться:

– Ой, мама, мама! Как же так? Ни письма, ни телеграммы, ни одного намёка на приезд – и вот, пожалуйста. Одна с такими-то здоровенными корзинищами с вокзала тащилась! Неужто бы я не встретила родную-то маманю, кабы знала! Да сядь, устала ведь.

– Ничего. Я ко всему привычная, – ответила мать, осторожно садясь на мягкое сооружение, именуемое по-городскому диван-кроватью. – Я ведь знаю дорогу-то. С вокзала на метро, а от него – рукой подать.

Мать сняла с плеч пёстрый платочек, пригладила волосы у висков, провела по лицу ладонями, как бы снимая этим жестом усталость, и посмотрела на дочь пристально и улыбчиво, ища перемен в ее внешности. Но дочь мало изменилась, разве только лицо больше округлилось, стало даже пухловатым, да на шее появились складки. Да волосы цвета овсяной соломы не так густятся, как прежде. Подумала: «Изведёт этой химией все волосёнки. Облысеет начисто!»

Дуся поставила на кухне на газовую плиту чайник, взбила по-быстрому перед трюмо волосы, свалявшиеся с ночи, прошлась по ним гребнем.

– Чего же вы, маманя, в Москву решили приехать? Соскучились по внуку? Гриша-а-а! – позвала. – Иди сюда! Бабушка приехала.

Из спальни вышел мужичок лет шести от роду. На одной ноге – чулок гармошкой, на другой и вовсе нет, не успел надеть. На одевание чулок он тратил не меньше десяти минут. Сразу кинулся к гостье:

– Ба-а-абушка! Чего привезла?

Мать погладила внука по русой головёнке, взяла за руку и повела к плетёным из тальника корзинам.

– Тут чего? – внук коснулся пальцем корзины.

– Яблоки.

– А тут? – внук показал на другую корзину.

– Да яблоки же! А тут цветы. Ромашки.

Ромашки были в целлофановом мешочке. Стебли их обернуты влажной марлей. И в мешочке было на донышке немного воды. Внука цветы, видимо, не интересовали. Он протянул:

– И тут яблоки, и тут? Хорошо-о-о!

Мать тем временем сняла с корзины холстинку.

– Кушай, Гришуня, сколько хочешь. У нас не купленные. Вот боровинка, а это – антоновка. Тут – белый налив. – Она выбрала отменное, крупное, спелое, словно бы светящееся изнутри яблоко, обтерла его изнанкой холстинки и подала внуку.

Дочь озабоченно заметила:

– Помыть бы надо.

– Свои-то яблоки мыть? – удивилась мать. Но всё же согласилась: – Помой, пожалуй. У нас в саду чисто, как в горнице, да в дороге грязи наберёшься. А зять где?

– Он сегодня работает, а я выходная, – ответила дочь, посадив Гришу за стол перед тарелкой с яблоками. И сама съела одно и задумалась.

Запах спелых яблок наполнил жильё, вытеснив все другие запахи – духов, газовой плиты, чего-то жареного. Казалось, сюда, в московскую квартиру, мать привезла поклон от всех садов средней России – рязанских, липецких, елецких, воронежских, тамбовских… Под яблоневый аромат дочь вспомнила дом в деревне Пушкари, что затерялась в просторах полей в верховьях Тихого Дона, и сад, и яблони в весеннем цвету. Словно невесты в день свадьбы – свежие, бело-розовые, готовые плодоносить в близком будущем. Вспомнила и отца, который вернулся с войны без ноги, вечерами всегда сидел на крылечке, курил трубку и покрикивал то на кур, то на Шарика, то на нее, Дусю, которая девчонкой была озорновата, не хуже мальчишек лазила на деревья и на заборы.

И мать… Она каждое утро подавала ей в постель кружку парного молока, говоря: «Пей. Здоровья прибавит».

И старшего брата Ваню вспомнила, который после школы в сорок третьем ушел на фронт и до сих пор числится «без вести пропавшим».

После чая мать куда-то засобиралась. Из узелка достала почти новое, мало ношенное платье с неяркой расцветкой – мелкие розовые лепестки по черному полю. Попросила утюг, выгладила платье, надела. В нем сразу стала нарядной, помолодела.

– Схожу в город, – сказала мать Дусе. – Надо мне сходить.

Дочь пожалела, что детский садик в воскресенье закрыт, Гришку без присмотра не оставишь, да надо и обед варить. Мать не обиделась:

– Одна схожу. Не заблужусь, – она посмотрелась в зеркало. Широкое, свободное платье сидело на рослой полной фигуре матери опрятно и красиво. В нем она стала вроде бы представительней. Она взяла авоську, положила в нее старинный кожаный кошелёк, надела платок и сказала торжественно:

– Может, я до обеда не успею обернуться, так вы без меня ешьте. Не ждите.

Дочь, немножко сконфуженная необычно праздничным и строгим видом матери, робко наказала:

– Ты, маманя, недолго. Я буду беспокоиться.

– Не беспокойся. Со мной ничего не случится, – сказала мать и вышла.

Ночью прошел дождик, смыл с тополиных листьев едкую городскую пыль, и они глянцевито поблескивали на солнце. В сквере неподалеку от дома, где жила Дуся, изумрудно зеленела подстриженная трава, как отава после сенокоса, успевшая подрасти. Асфальт улиц снова стал сухим и пыльным: солнце с него слизало всю влагу.

Мать приметила идущего ей навстречу пожилого представительного мужчину. Он был сухопар, высок, держался прямо. Седые волосы – бобриком, маленькие усики – как две мельхиорового цвета щеточки.

– Мил человек, можно вас на минутку? – спросила, она.

Мужчина остановился, стукнув тростью об асфальт, и с готовностью наклонил голову.

– Скажи ты мне, дорогой товарищ, самый центр Москвы, Красная площадь, в какой стороне? Я никак не соображу. Только верно укажи, не ошибись.

Мужчина кивнул и ответил, что он покажет станцию метро, тут поблизости, и в метро она быстренько домчит до Красной площади.

– Нет, нет, – мать застеснялась необычности своей просьбы. – Ты мне укажи направление. Рукой укажи. Если можешь. А не можешь, так я еще у кого-нибудь спрошу.

Мужчина пошевелил седыми бровями и поглядел на неё удивленно.

– Я пешком пойду. Туда я должна идти только пешком. Как у нас в деревне на Берёзовый угор ходят…

– Гм… далековато. В вашем-то возрасте. Часа полтора, а то и два потребуется.

– Время у меня с собой, торопиться некуда. Так скажешь ай нет?

– Скажу, – мужчина улыбнулся и больше не удивлялся. Он повернулся к солнцу, посмотрел налево, направо, подумал и, наконец, резко и уверенно вытянул руку. – Там!

Мать стала рядом, поглядела на его руку, на солнце. Оно стояло уже довольно высоко, чуть левее ладони мужчины.

– Спасибо, – сказала мать и поклонилась.

– По азимуту пойдете, как солдат?

– Нет, я пойду по солнышку. Как в лесу…

Мужчина неожиданно звонко, по-молодому рассмеялся:

– По-вашему Москва – лес дремучий? Ай да тётка! Ну, помогай вам бог. А направление верное, не сомневайтесь.

– Спасибо, – повторила она и, поглядывая на солнце, неторопливо пошла так, чтобы оно грело ей левое плечо.

Часа на три затерялась она в лабиринте московских улиц. Кратчайшим путем ей, конечно, идти не удалось: приходилось часто менять направление, приноравливаясь к расположению улиц, улочек, проспектов, переходов на пересечениях. Но она следила, чтобы солнце всё время было впереди – сначала против левого плеча, потом против «темечка», а после против правой щеки. Она учитывала, что и солнце движется в небе по своему пути, столь же необходимому, как и ее путь.

Мать выпила газировки у автомата, потом устало присела на пустой ящик возле лотка с помидорами. Продавщица посмотрела на нее косо и хотела прогнать с ящика, но почему-то этого не сделала. Мать посидела, посмотрела, как люди бойко разбирают помидоры, и пошла дальше.

Съела пончик, обжаренный в масле. Пончик был мягкий, но ей не понравился: «Сама бы лучше испекла».

Она больше ни разу не справлялась, в какой стороне центр, твердо веря, что тот, пожилой, с палочкой, не ошибся. Только, опасаясь попасть в тупичок, каких в Москве много, в начале каждой улицы наводила справки: «Это тупичок или улица?»

Долго шла мать к своей цели и наконец добралась до неё, когда солнце стало уже против правого плеча. Опыт хождения по солнышку, а скорее всего чутье, то истинно крестьянское чутье, словно компас, спрятанный в глубине сердца, привело ее туда, куда нужно было. Увидев перед собой чистую, нагретую брусчатку Красной площади и кирпичные, безмерно величавые в своей простоте и строгости башни, мать облегченно вздохнула, утёрла платочком потное лицо и присела на цоколь металлической оградки на прилегающей к площади улице. Вынула из целлофанового пакета цветы, развернула марлю и, достав из кошелька алую шелковую ленточку, перевязала, перевила ею стебли ромашек. Букет был большой, с крупными цветами, хорошо сохранившийся.

Идти осталось немного, но требовалось узнать кратчайший путь. Она навела справку у прохожих и пошла дальше.

* * *

У могилы Неизвестного солдата, у Вечного огня всё время были люди. Они приходили, возлагали цветы и, побыв здесь в молчании, удалялись. На лицах у одних – сосредоточенная грусть, у других – затаённое горе, у третьих любопытство, смешанное с уважением. И все молчали.

Здесь один из таких уголков Москвы, где от людей требуется только молчание.

Мать подошла к могиле и замерла. Здесь захоронен ее сын. В этом она была уверена. Ведь это – могила Неизвестного солдата, такого, о котором говорят: пропал без вести. А у неё Ваня в сорок третьем тоже пропал без вести, и, может быть, это его останки, его косточки вырыли где-то там в поле и привезли сюда, чтобы воздать ему заслуженные воинские почести. Сердце подсказывало ей, что всё обстоит именно так, как она думает. Так!

«ИМЯ ТВОЁ НЕИЗВЕСТНО, ПОДВИГ ТВОЙ БЕССМЕРТЕН», – читала мать, тихо шевеля губами, и по щекам у неё текли слёзы. Не стыдясь, она утирала их платочком и шептала: «Ванюша, родной мой! Вот я и пришла к тебе… Теперь я знаю, где твоя могилка.

Я цветов тебе принесла. Твои любимые ромашки. Ты, бывало, всё собирал их, когда маленьким был. Ставил в банку с водой в горнице, и они стояли долго, долго…

Видишь, я жива-здорова. Даст бог – поживу ещё. И Дуся здорова, и внук у меня растёт – Гриша. И отец еще ничего, хоть и с одной ногой. Работает на пчельнике… От всех я принесла тебе поклон…»

Долго стояла мать, бережно держа в руке букет полевых цветов, перевязанный алой тесьмой. Казалось, это не тесьма, а струйка Ванюшиной крови. Молодой, чистой, горячей…

Она аккуратно положила букет рядом с другими. Ей было приятно, что на Ванюшину могилу принесено столько красивых цветов, букетов, венков. Какие хорошие, добрые и памятливые люди! Она приложила к подбородку тёмную от загара руку в синих прожилках вен. В руке зажат платочек. «Ваня, Ваня…»

Рядом кто-то тихонько всхлипнул. Мать обернулась и увидела худенькую старушку в чёрном платке. Старушка утерла слезы и тихонько опустилась на колени. Платок у нее сбился, и мать увидела совершенно седые редкие волосы. Она вздохнула и, посмотрев по сторонам, увидела других женщин, всё больше пожилых, а то и вовсе старых, которых поддерживали под руки молодые люди, и женщины эти тоже клали цветы и что-то шептали. Она видела это по движению их губ. Может быть, они произносили дорогие для них имена своих погибших сыновей?

Скорее всего так. Ведь таких женщин много во всех концах страны. И тогда мать подумала, что всех их привело сюда то же, что привело и ее – память о погибших на войне, а точнее – без вести пропавших сыновьях, братьях, мужьях, и каждая в глубине души таила надежду, что, может быть, здесь, у стены Кремля, под пятиконечной звездой, озарённой Вечным огнём, покоится прах любимого, родного человека. Ведь если она про Ваню решила так, то почему так же не могут думать другие? Тут лежит безвестный герой, не отмеченный ни в одном приказе, ни одной наградой лишь потому, что имя его осталось неизвестным для живых, не нашедших при нём ни документов, ни медальона…

Когда мать подумала о других женщинах, у неё прошло чувство одиночества, ей стало даже легче. Её горе разделяют другие матери, которые пришли сюда в этот час, и те, которые еще не побывали здесь, – не успели или им не позволили обстоятельства.

Неизвестные матери неизвестных солдат…

1975 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю