Текст книги "Случайный вальс: Рассказы. Зарисовки"
Автор книги: Евгений Богданов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
ВКУС ХЛЕБА
Сколько я помню, мать всегда сидела за швейной машинкой. В любое время года, днем и вечером в нашей небольшой комнатке с печкой-лежанкой и двумя окнами стучала швейная машинка. Мать кроила материю, смётывала её белыми нитками, потом строчила. Случалось – порола, снова зашивала, досадуя, что работа плохо удалась. К ней приходили на примерку заказчики, и когда они уходили, она опять садилась за шитьё. Работу прерывала лишь для того, чтобы прибраться в комнате, приготовить пищу, сбегать за хлебом в магазин. Завзятая чаёвница, она заваривала чай крепко, пила по нескольку чашек и всё повторяла: «Без чаю какая жизнь?». Мы, дети, тоже стали чаёвниками.
В детстве она переболела скарлатиной и потеряла от этого слух.
Квартира в доме на Театральной улице стала нам не по карману. Районная контора связи, видимо, помня об отце-связисте, великодушно предоставила нам небольшую комнатку во флигеле, во дворе двухэтажного дома, где жили служащие. Комната была очень маленькая, флигелёк старый, ветхий, в нём почти всегда было холодно, и мы пожарче топили печь. Дров не покупали, а собирали на задворках старые доски, приносили с разных строек щепу. Зимой мы с матерью брали топор, санки и шли за реку по льду в лес. Рубили там сушняк и привозили вязанки домой. Так делали многие в городе. Жили в те времена очень скромно, заготовка дров еще как следует не была организована, да и купить их не все имели возможность.
Помнятся длинные зимние вечера. Я, сделав уроки, сидел с книжкой, сестренка спала. Рядом у стола работала мать. Мы привыкли к стуку швейной машинки, она нам не мешала спать. Мать крутила «Зингер», глаза у нее за стеклами очков казались большими и выпуклыми. На голове у нее в волосах была гребенка, она охватывала почти всю голову от виска до виска. Когда волосы рассыпались, мать приводила их в порядок гребенкой и снова крутила свою машинку.
Работа была нудной и утомительной, и чтобы развеять грусть, а иногда и плохое настроение, мать начинала петь. Песни были старинные – про ямщиков, про «несчастную любовь», про Стеньку Разина и персидскую княжну, про Марусю, которая отравилась из-за несчастной любви… Была и такая песня:
Хаз-Булат удалой,
Бедна сакля твоя, —
Золотою казной
Я обсыплю тебя.
Дам коня, дам седло,
Дам винтовку свою,
А за это за всё
Ты отдай мне жену…
Всех слов этой песенки я сейчас не помню. За окнами посвистывала вьюга, кидалась снегом в стёкла, мать смётывала иглой куски ткани и продолжала напевать. Иногда она просила:
– Хватит на печке сидеть. Согрей-ко самовар.
В день получения небольшой пенсии за отца у нас бывал праздник. Получив деньги, мать сразу бежала – тихо ходить она не умела, бегала быстро – в магазин и возвращалась с буханкой мягкого и теплого ситного, с сахаром и чаем, и начинался семейный пир.
Заказчиками у матери были скромные, небогатые люди – соседи, знакомые, а чаще всего крестьяне подгородных деревень. Она занималась перешивкой, перелицовкой старых вещей – пальто, жакетов, саков, кофт и сарафанов для крестьян Гужова, Залесья, Павловщины, Полуборья. В этих деревнях у нее были обширные знакомства. К нам часто приезжали или приходили пешком гости и, зная нашу нуждишку, обычно приносили хлеб – житники, шанежки, наливки, калитки с ячневой или пшенной крупой, иногда молоко, домашнее сливочное масло. Они рассчитывались с матерью продуктами лишних денег у них тоже не водилось. Иногда они приглашали нас к себе в деревню, и мы шли пешком в Гужово или Залесье. Там нас поили чаем с молоком и со стряпней, кормили обедом.
К труду матери крестьянки относились уважительно. У меня до сих пор о них остались самые тёплые воспоминания. Думается, что иногда заказы на перелицовку старой одежды они давали матери не столько из своей надобности, а для того, чтобы дать ей возможность заработать и «поставить на ноги» детей.
Да будет благословенна и вечна простая человеческая доброта, облегчающая жизнь ближнему! Многих из тех, кто помогал нам, уже нет в живых, но они все как бы проходят передо мной – обыкновенные русские женщины в ситцевых кофтах и платочках с добрыми глазами и ясными лицами.
Мать учила нас ценить хлеб. Если от обеда оставался небольшой кусочек, она говорила:
– Доешь, не оставляй. Под кожей найдется. Чёрный хлебушек – он такой: чем больше его жуешь во рту, тем он вкуснее.
Это правда.
До сих пор помнится вкус деревенского ржаного каравая, испечённого в русской печи на поду, затем, когда уже после десятилетки я поехал учиться в Ленинград, – аромат первосортного ленинградского батона, потом – солдатской пайки и ржаного фронтового сухаря… Будучи там, в землянках и окопах, я ни разу не видел, чтобы солдаты оставляли или выбрасывали остатки хлеба. Вся пайка шла в дело.
В пору нашего детства доставался хлеб нелегко. В стране не всегда его хватало – бывали неурожаи в Поволжье, в южных районах. Хлеб выдавали по карточкам, и, чтобы получить его, приходилось выстаивать длинную очередь, занимая её ещё с вечера. Полки продовольственных магазинов были пусты. Лишь позднее положение улучшилось, и в магазинах появилось всё необходимое, а карточки отменили.
Случалось так, что у нас не оказывалось ни хлеба, ни денег. Мать тогда наскоро заканчивала работу и, не дождавшись заказчика, сама уходила в деревню. Являлась она уже вечером, усталая, но с хлебом и бутылками молока.
Летом, когда в лесу поспевали грибы и ягоды, мать часто оставляла работу, брала корзинку, клала в нее кусок хлеба и бутылку воды:
– Сбегаю в лес, наберу землянки.[11]11
Землянка – земляника (места.).
[Закрыть] Говорят – поспела.
Она наказывала нам не баловаться, не играть со спичками и не бегать далеко от дома. Иногда она возвращалась засветло, а иногда поздно вечером. Мы беспокоились за мать – как бы не заблудилась в лесу, по очереди бегали на улицу встречать её. Уже в сумерках, заметив издали маленькую знакомую фигурку, со всех ног кидались ей навстречу.
Но пока мать ходила в лес – работа у нее лежала на столе. Она шила тогда ночами, чтобы поскорее выполнить заказ.
Худенькая, чуть сутулая от вечного сидения за шитьём, в простенькой ситцевой кофточке, в собственноручно сшитой юбке, легкая и шустрая на ногу, вечная хлопотунья, заботливая хозяйка – такой осталась мать в моей памяти на всю жизнь.
ОШЕВЕНСК
Старинный Ошевенский тракт начинался сразу за городом. В конце Театральной улицы надо было взять чуть вправо. Налево оставалось городское кладбище с, густым ельником и спрятанной в нём старой церквушкой.
Дорога пролегала среди полей и небольших деревенек. Более населенными были Поздышево и Река. Почти до самой Реки – села, расположенного километрах в тридцати от Каргополя, – летом тракт был сухим и пыльным. По нему машины тогда почти не ходили – их было еще очень мало, да и от Реки до Ошевенского Погоста большак для них был почти непроезжим: низкие, болотистые места, старые полусгнившие гати. Только в очень сухое время изредка здесь проезжали грузовики полуторатонки.
Ездили преимущественно на лошадях: за промтоварами для сельских лавок, за вином на спирто-водочный завод или на городские ярмарки.
Тащится, бывало, телега по деревянной гати через болото, по низинкам через множество узких дренажных мостиков, перекинутых от канавы до канавы поперек дороги, посреди ельника и чернолесья.
Село Поздышево стояло примерно на половине пути от Каргополя до Ошевенска. Здесь обычно давали отдых лошадям.
В школьные годы мать отправляла меня с попутной подводой в Ошевенск к бабушке «на молоко». Я садился на сено поверх тщательно уложенной и увязанной клади, а то и в передок телеги рядом с возчиком, и весь длинный путь смотрел по сторонам на деревеньки с полями и поскотинами вокруг них, на заросли придорожного кустарника, на сиреневые островки иван-чая по обочинам. Возчик дядя Лёня, дядя Александр или еще какой-нибудь «дядя» сидел, свесив ноги в смазанных сапогах с грядки телеги, помахивал кнутом, покрикивал на коня и в минуты хорошего настроения что-нибудь напевал себе под нос. На трудном участке пути колеса вязли по ступицы в болоте, он соскакивал с телеги и шёл по обочине. Я тоже спрыгивал на землю и топал за ним. Коняга, напрягаясь всем телом, налегая «плечом» на хомут и усиленно мотая головой, с трудом переваливал воз с ухаба на ухаб, и копыта чмокали в грязи. Я глядел на задок повозки, где была обычно привязана «дегтярка» – небольшая деревянная кадушка с колесной мазью. Лошадь отмахивалась хвостом от гнуса и фыркала. Возчик, держа вожжи в левой руке, а кнут-погонялку в правой, покрикивал на савраску, иногда подхлестывая её под брюхо – так было чувствительней…
Когда наконец выбирались из болота на плотный грунт, он останавливал коня, поправлял шлею и подпругу, проверял супонь у хомута, и мы опять садились в повозку. Оглянувшись на оставленную позади лужу и лукаво подмигнув мне, «дядя» вдруг запевал частушку:
Эх, Инда – озеро глубоко, –
Погонялка не хватат…
Я не знал что такое «Инда», но спросить не решался. Позже выяснилось, что Инда – это название глухого лесного озерка.
Придорожные кусты мягко хлестали нас ветками с шелковистыми июньскими листьями. Приходилось пригибаться или отворачиваться, защищая лицо от ударов.
Это в лесу. А в полях, на открытых местах, кусты не мешали обозревать окрестность, где уже выходила в трубку молодая рожь, а иногда она уже и цвела, и были видны с телеги на зеленоватых колосках ее бахромчатые белёсые цветки. Возле какой-нибудь деревеньки на поскотине пощипывали траву разбредшиеся коровы, зеленели ковры ярового ячменя и овса. Иногда можно было видеть на взгорке трактор, пахавший пары. Передние колеса у него были железные, небольшие, а задние – тоже железные, больше раза в три, оснащённые шипами. Из трубы попыхивал дымок. Тракторист сидел за рулём. Ветер доносил грохот двигателя. За плугами оставались ряды тёмной вспаханной земли, над ними перелетали грачи, вороны, склевывая дождевых червяков.
Этим поездкам я обязан первому знакомству с неброской и живописной нашей северной природой. Вечером и утром пылали у горизонта зори, в серые полдни небо было тоже серым от плотных облаков. Шумели под ветром леса, хлеба на полях, надвигались дождевые тучи, и на нас обрушивались веселые ливни с грозами. Иной раз над полями сухо полыхали зарницы:
Упала, упала зарница в рожь,
Хотела хлеб сжечь, да сама погасла.
От дальнего грома – осину в дрожь.
От ветра кора шебаршит на прясле.
Синь наплывает на поле с вечера,
Коростели бобылями скрипят.
Замер просёлок, копытами меченый,
Пыль улеглась.
В деревне не спят.
Белый телёнок плутает в потемках, —
Хлев потерял. Тревожно мычит…
Эхом ответила тишина ёмкая.
Белый теленок напуган, молчит…
Упала, упала зарница в рожь,
Хотела хлеб сжечь,
Да сама погасла…
Под осень, когда я возвращался в город, тянулись к югу косяки журавлей. Всё было привычным, знакомым – и дорожные ухабы, и лужицы с ржавой болотной водой, и придорожные канавы, поросшие осокой.
Летом дни были длинные, и мы ехали обычно без ночёвок. Только останавливались на час-другой в деревне дать отдых лошадям, накормить и напоить их. Возчик приносил в избу котомку с хлебом, хозяева грели самовар, мы чаевничали, а затем ехали дальше.
Запомнились во время таких поездок два примечательных места. Одно из них – небольшая деревенька Спас с церковью и озерком, будто пришедшая из северной сказки. Помню, как проезжали мимо неё в сумерках. Озеро загадочно и маняще поблёскивало в лучах вечерней зари, спокойное, тихое. На берегу высилась темной громадой церковь, седая от старости, крытая лемехом.
Но вот мы приближались к большому, оживленному селу – Реке. Долго ехали мимо изб, выстроившихся по обеим сторонам большака, а затем спускались к мосту. Лошадь стучала копытами по его деревянному поперечному настилу, внизу шумела по камням речка, телегу трясло на кругляшах мелкой дрожью. Потом лошадь выбиралась на подъём на другом берегу, и, минуя село, мы выезжали на последний участок тракта – от Реки до Ошевенского Погоста, длиной около двенадцати километров. Он был прямой, словно прорубленный по натянутому шнуру в дремучем ельнике и назывался волоком. Название «волок» сохранилось с древних времен, когда новгородцы, пробираясь на Север реками, перетаскивали свои лодки-ушкуи с плоским днищем по суху – из одной реки в другую: «волокли» ушкуй, подобно тому, как бурлаки тянули лямками баржи. С той разницей, что здесь – не по реке, а по земле. Самым длинным волоком у нас на Севере, вероятно, была знаменитая «государева дорога» – путь, по которому корабли, построенные в Архангельске, тянули через леса и болота на Ладогу.
Позднее волоками стали называться большие участки пути между деревнями по лесам в местах удалённых и глухих.
Подъезжали к Ошевенску уже поздно вечером. Было тихо и безлюдно. Башенка-колокольня монастыря встречала нас издали, словно указывала прямой и безопасный путь. Её в хорошую погоду было видно почти от самой Реки. Затем вырастали перед нами белокаменные стены. Мы при въезде в Ошевенский Погост, или в Ошевенскую слободу, сворачивали направо и спускались под небольшой уклон к мосту через Чурьегу. Мост был срублен на «быках», имевших вид большого остроносого корабля или ладьи, из круглых бревен. В середине «быка» были навалены большие камни. «Быки» предохраняли мост от сноса во время ледохода. В те времена Чурьега была еще довольно глубока, и, купаясь, мы прыгали в нее с «быков» «солдатиком», а вечерами брали длинные удочки и ловили ершей.
Прямо напротив моста на правом берегу Чурьеги стоял большой двухэтажный дом моего деда по матери Алексея Яковлевича Попова. Перед ним дорога расходилась на две стороны: на Ширяиху, Низ и Халуй и к деревне Бор.
– Ну вот и приехали, – говорил возчик. Я доставал из-под сена свой узелок и прощался с ним. Он ехал дальше в Ширяиху, а я тихонько шёл к нашему дому, прислушиваясь к шуму воды у плотины монастырской мельницы.
Перед дверьми в сени были две ступеньки из вросших в землю каменных плит. Нижняя – округлая, из синеватого камня-голыша, верхняя – совершенно плоская и широкая из песчаника. Я останавливался тут и, если все уже спали и дверь была заперта, стучал по ней кованым витым железным кольцом.
Открывала мне почти всегда бабушка Марья Константиновна. В тёмном прямоугольнике раскрытой двери белело её небольшое сухонькое остроглазое лицо. Она всплескивала руками и обнимала меня, теплая со сна, лёгонькая.
– Енюшка приехал! Вот радость-то! Не озяб ли? Давай, дитятко, проходи. Гостем будешь!
* * *
Примечательно историческое прошлое Ошевенска. Село возникло в XV веке и состояло из деревень Погост, Обресково, Ширяиха, Фёдорово, Михеево, Подгорье-Низ на правом берегу реки Чурьеги. На левом, напротив Погоста, стояла небольшая красивая деревенька Кукуй, но она, к сожалению, сгорела в 1950 году во время пожара. С Погоста через речку на Кукуй ходили по наплавному пешеходному мостику – «плавунцам».
Это всё были людные и живописные деревни с высокими избами старинной постройки. Часть изб топилась по-белому, а часть – по-чёрному. Избы, отапливавшиеся по-чёрному, назывались курными, или рудными. Некоторые из них хорошо сохранились и перевезены нынче в музей деревянного зодчества в Малые Карелы под Архангельск.
Происхождение рудных изб объясняют тем, что в старину в сельской местности взимался налог с каждой жилой избы – «с дыма». Чтобы избежать этого, крестьяне, якобы, изобрели такой способ топки: дым из печи шел прямо в избу, обкуривал потолки и крышу и выходил через распахнутую дверь в сени или в отдушину в крыше в виде деревянного стояка, украшенного прорезной резьбой. Так это или не так, но, по-видимому, курной способ отопления имел и какие-то преимущества: не надо было покупать дорогой кирпич, дым дезинфицировал помещение, в избах не было грязно, как принято считать, помещения обогревались хорошо, ни в стенах ни в кровле не имелось сырости. Хозяйки дважды в год мыли всю избу основательно – от пола до потолка.
Из культовых построек в селе Ошевенский Погост сохранился деревянный шатровый храм Григория Богослова с колокольней постройки 1787 года. Здесь также есть и монастырь Александра Ошевенского, теперь уже порядком разрушенный. Вероятно, этот монастырь, построенный в 1455 году, и дал название селу. Основатель его Александр Ошевня пришел сюда из Кирилло-Белозерского монастыря. Происходил он из крестьян, затем постригся в монахи. Грамоту ему и его отцу Никифору на владение землями по Чурьеге дала новгородская боярыня Настасья. По преданию, Ошевни здесь и основали сначала пустынь, а затем и маленький монастырь. Вначале он был деревянный, а после пожара в конце XVII века – каменный. Небольшой и второразрядный, этот монастырь с белокаменной оградой и башенками по углам был, однако, по-своему красив. За оградой виднелись церковь и колокольня, высокие лиственницы, тесовые кровли жилых домов. Летом, в тихую и ясную погоду, всё это отражалось в спокойной воде речки Чурьеги.
Монастырь и теперь стоит, конечно, не в прежнем виде, на возвышенном месте, близ берега. В нём – самая древняя в этих местах Успенская церковь, построенная в 1707 году.
Погост – вид русского поселения на Севере. Этот термин упоминается уже в XII веке в писцовых книгах. Обычно на Погосте строился храм, а вблизи него – жилые дома (избы). На «погосто-месте» происходили мирские сходы и съезды, сюда привозили купцы – «торговые гости» (отсюда – «погост») – свои товары. Здесь велся счёт жителей, земель и имущества – частного и казенного (волостного).
В Ошевенском Погосте храм был прежде обнесён бревенчатой оградой с башенками по углам. Внутри ограды были небольшие помещения в виде лабазов или ларьков. В ярмарочные дни в них приезжие купцы продавали местным жителям разные товары.
В тридцатые – сороковые годы деревянная ограда еще сохранялась, хотя и утратила прежнее назначение. В праздники здесь по традиции было оживленно: ошевенцы гуляли, водили на лужайке хороводы, плясали под гармошку кадриль. Девушки распевали под балалайку частушки.
И Погост, и его культовые постройки представляют собой как бы единое целое. Это – типичный образчик старой северной Руси, имеющий большую архитектурно-художественную ценность.
В наше время здесь расположен один из передовых в районе совхоз «Ошевенский». Ведётся новое строительство, особенно в деревне Ширяиха. Рабочие совхоза построили для себя новые благоустроенные дома, некоторые – по типовым проектам. Старый Ошевенск постепенно теряет свой патриархальный вид. Тут уж ничего не поделаешь – веяние времени.
…Но вернёмся в дедовский дом. Утром нас будил пастуший рожок. Он резкими переливами гудел перед окнами. Потом звук рожка удалялся – пастух проходил дальше, вдоль порядка изб. На его «музыку» изо всех дворов бежали коровы, бычки, телята. Стадо пылило по дороге на поскотину.
В окно заглядывало раннее солнце. Из кухни доносилось шипение масла – бабушка пекла овсяные блины. Дети умывались из медного рукомойника и усаживались вокруг стола. Бабушка снимала со сковороды испеченный блин, и к нему сразу тянулась детская рука. Блины брали по очереди, по «солнышку», ели их с мелко нарубленными солёными рыжиками, со сметаной, топлёным маслом, с ягодами в молоке. Вкуснее еды я не знавал.
После завтрака дети уходили на улицу играть, в избе оставалась старшая сестра Маша. Она помогала бабушке прибираться и мыть посуду.
Ошевенские мальчишки целыми днями бродили с удочками на реке, ловили на отмелях пескарей, а возле мельничной плотины – хариусов и ельцов. Мельница тогда еще работала. В ней вовсю шумели жернова. Мужики таскали с улицы от подвод мешки с зерном. Мельник, весь белый, в муке от головы до пят, распоряжался, указывая мужикам, куда заносить и класть мешки.
Чуть выше мельницы на левом берегу раскинулась старинная сосновая роща, не очень большая, чистая и тенистая. Мы любили бродить под высокими столетними соснами. Даже при слабом ветре они тихонько помахивали мохнатыми ветками и шумели мягко, чуть вкрадчиво. Однажды, когда я бродил тут с удочкой в тёплый летний день, то остановился под сосной, протянувшей над берегом почти к самой воде свои корявые и пушистые игольчатые ветки со старыми растопыренными шишками. Прислушался: ветер налетал порывами, то усиливался, то замирал, и сосна отзывалась на него своим тихим, трудно передаваемым шумом. И вот в этот ее шум вплелся какой-то другой звук – низкий, басовитый и мягкий. Я не сразу понял, откуда он. И догадался, когда увидел возле ног, в венчике цветка, большого мохнатого шмеля с полосатой спинкой. Непонятный шум исходил от него и сливался с шумом сосны в одну трогательную, вкрадчивую мелодию…
По воскресеньям в роще гуляла молодёжь парочками. Напротив рощи было очень удобное место для купания. Дети постарше выплывали на плоту на середину речки и ныряли в прохладные воды Чурьеги. Дно было чистым, песчаным.
На правом берегу реки, напротив рощи, раскинулся обширный луг, на краю которого стояла кузница. В далёкие уже теперь довоенные годы мы, мальчишки, любили смотреть, как работал кузнец. Широкоплечий, бородатый, в кожаном фартуке, он ловко выхватывал клещами из горна раскалённый кусок железа, клал его на наковальню и ударами молота превращал в подкову или шкворень для телеги.
На луговине возле кузницы играли дети, женщины стлали вылёживаться льняные холсты. Неподалеку находилось полузаросшее старое русло реки. Оно было мелким, и в нем купалась детвора, которой соваться в реку было опасно.
Теперь мельницы возле рощи нет, однажды её снесло ледоходом, а восстанавливать её, видимо, уже не было надобности. Сохранились только каменные гряды в месте запруды, а роща заросла кустами ольшаника, ивняка. Возможно, когда-нибудь рабочие совхоза расчистят и рощу, и эти берега. Тут очень хорошее место для отдыха.
* * *
В дедовском двухэтажном доме жили только внизу, а верх пустовал. Семья Поповых была немалая: бабушка Мария Константиновна, её сын Леонид с женой Татьяной и пятерыми детьми, дед Алексей Яковлевич, тётя Варя, сестра моей матери. Дед очень хворал и вскоре умер, а Варя потом вышла замуж. Прокормить такую семью было нелегко, но, несмотря на это, меня здесь принимали по-родственному.
На первом этаже одна комната пустовала, в ней хранился разный домашний скарб. Жилыми были только кухня и горница. На кухне стояла большая русская печь. В холодную погоду дети забирались на неё погреться на горячих кирпичах, прикрытых старой одёжкой. Зимой на печке сушили валенки, одежду. Печь обогревала и кормила всю семью. В ней бабушка варила обеды, пекла по утрам овсяные блины, из печи выгребала и «тушила» в корчаге – большом глиняном горшке с крышкой – уголья для самовара. В печи сушили на зиму грибы, ячменное зерно на крупу, готовили солод для домоварного пива к праздникам.
Сбоку печи стояла трехногая деревянная лохань с подвешенным над нею на цепочке медным рукомойником. Когда из него умывались, он крутился во все стороны и приходилось ловить в ладони открытый, как у братины, рожок.
Вдоль передней стены на кухне тянулась широкая лавка. Между нею и печью стоял стол, на котором бабушка занималась стряпнёй. Круто замесив в квашне ржаное тесто, она делала из него большие караваи. Ячменные хлебы – житники она формовала в деревянной овальной плошке. Хлебы сажала в печь на горячий под широкой деревянной лопаткой.
Слева от кухни была горенка с деревянной кроватью, жестким узеньким диваном и маленьким столом перед стенным зеркалом. На кровати спала бабушка, а дети – на полу на соломенном матраце, все под одним одеялом. Мне как гостю стелили на диване.
В раннем детстве я боялся грозы и ночами всегда просыпался в ненастье от раскатов грома. Вспыхивали молнии, за окном шумел, плескался дождик. Однажды в такую ночь я заревел с перепугу. Бабушка, сойдя с кровати, стала меня успокаивать:
– Спи, не бойся. Гроза тебя не тронет.
Я услышал, что на улице по дороге кто-то едет на телеге и играет на гармонике. От этой музыки я окончательно успокоился: «Раз люди едут и на гармошке играют, значит, и мне нечего бояться».
Потом я узнал, что ехали ночью со свадьбы подвыпившие соседи.
Дверь из кухни вела в тёмные сени, где была еще одна узкая дверь в чулан со съестными припасами. Из этих же сеней деревянная лестница вела на второй этаж. Там было четыре комнаты, и все они пустовали. Я часто поднимался туда и смотрел в окна на реку, на мост и на монастырь, который находился на том берегу напротив нашего дома. Белокаменные стены и башенки монастыря отражались в спокойной воде Чурьеги.
Когда я стал постарше – лет четырнадцати-пятнадцати, то спал на втором этаже в чистой «белой» горнице на полу, на соломенном матраце и уже ничего не боялся. Горница была уютная, весёлая, светлая, и вид из неё на реку и на монастырь очень привлекал.
Вечерами парни и девушки гуляли в нашем конце Погоста с гармоникой и частенько танцевали кадриль на мосту. Я в это время обычно сидел у открытого окна и всё видел сверху.
Разнаряженные девушки, как и в Каргополе, ходили по улице дружным рядком, взявшись под руки, и пели:
Снежки пали, снежки пали,
Пали и растаяли.
Всех хорошеньких забрали,
Шантрапу оставили…
Это – по поводу прошедшего призыва в армию. «Шантрапой» пренебрежительно называли парней, почему-либо оказавшихся непригодными к военной службе.
Обычно запевала сначала одна, особенно голосистая девушка:
Эх, залётка, где ты, где ты?
Ты приди на пять минут!
Другие подхватывали дружно, хором:
Успокой мое сердечушко,
Скажи чего-нибудь!
«Залёткой» называли приезжего парня, который понравился кому-либо из девчат. Приехал, «залетел», недолго побыл, растревожил девичье сердечко и уехал – «улетел».
Солнце скрылось за избами, чистое небо на закате стало золотистым. Начинались сумерки. Ветер, утихая, лениво шевелил ветки берёз. На перекате шумела речка. Снова внизу, под окном, чинно проходили девчата, за ними – тоже рядком – парни с гармоникой. Гармонист сыпал переборами. Девушки пели:
Меня милый провожал,
Гармонь на лямочке держал.
До крылечка проводил —
Заиграл, пошёл один.
Мой-то дролечка в Архангельске,
В далёкой стороне.
Часто письма присылает
Не родителям, а мне.
Прошли в одну сторону, повернули обратно. В перерывах между пением слышались весёлый, бойкий говорок, смех, шуточки. Были и частушки шутливые:
Шла машина полным ходом,
Вдруг остановилася…
В котором дролечка вагоне —
Ось переломилася…
Прошли в один конец, опять повернули обратно и снова частушки:
Ягодиночка зачёсывает
Набок волоса.
Прикрывает свои карие
Лукавые глаза.
Вот опять и заиграли
Пальчики ученые.
Вот опять и заморгали
Глазки завлеченные.
* * *
Часто я уходил один в поле, в лес. Когда начинала; созревать рожь, выбирал укромное место, осторожно раздвигая стебли хлебов, заходил в них и трогал тугие колосья. Рожь на ветру шумела, колоски, свешиваясь вниз, тихо покачивались из стороны в сторону.
Хорошо было в поле по утрам. Солнце еще только всходило, как бы выпутывалось изо ржи. От него во все стороны разливались волны света и тепла. На листьях подорожника, на мелких сердцевидных чешуйках пастушьей сумки, на колосьях жемчужинками сверкали росинки.
Я шёл по тропинке. Она была не такая, как днём, не сухая и жесткая, а мягкая и чуть влажная. К подошвам ботинок льнула мягкая, слегка подмоченная росой пыль.
* * *
В деревне вдоль улицы росли берёзы. Они были уже старые, кора на них потрескалась, в трещинки набивалась дорожная пыль. А в лесу среди приземистых ёлушек стояла молодая берёзка. Ствол у нее прямой, очень белый и чистый, такой, что от него, казалось, в лесу посветлело. Листья на березке мягкие, шелковистые, сверху лоснящиеся, а с-под низу словно подбиты легким пушком. Под ударами ветра берёза как бы раскланивалась. Ели вокруг неё расступились, чтобы все могли любоваться берёзкой, пока не пришел крестьянин с топором и не срубил её, чтобы сделать оглоблю для тарантаса или полоз для саней…
* * *
Летом в страду семья ужинала поздно, в сумерках. Чай пили с топлёным в русской печи молоком с пенками.
Поужинав, я выходил из-за стола и садился у открытого окна. На улице опять шло гулянье. На мосту отплясывали кадриль, дробно стуча по деревянному настилу каблуками. Заливалась гармоника-венка, и голоса у неё были звонкие, рассыпчатые. Девушки снова ходили по улице с частушками. Весёлые, жизнерадостные, они были разодеты в старинные сарафаны и кофты. Среди них я приметил и нашу Варю. Она – в красном сарафане с синими каймами по низу, в зелёного цвета атласной кофточке. Темно-каштановые волосы заплетены в косу, сбегающую вниз по спине и скрепленную лентой на кончике.
Девушки шли в ногу, тесным, дружным рядком. Вот они замедлили шаг, дружно колыхнулись, и опять над притихшей деревней взвилась частушка:
Что-то, что-то не поётся,
Что-то петь не хочется.
Наверно, старая любовь
Обратно не воротится.
Домочадцы уже укладывались спать. За столом возле самовара осталась Татьяна. Она подремывала, голова ее клонилась все ниже, и в полусне Татьяна коснулась однажды лбом не остывшего еще самовара. Сонливость мигом улетучилась, и Татьяна принялась мыть чашки. Она работала весь день на покосе и очень устала. Бабушка в тот день прихворнула и не хозяйничала на кухне. Вечером она сошла с кровати и села на лавку рядом со мной.
За рекой над сосновой рощей взошла яркая полная луна и залила окрестности бледно-голубым светом. От неё трепетными серебрушками заиграла на перекате вода в реке, и от изб на пыльную сухую дорогу легли глубокие тени.
Я вспомнил, что дед говорил: «У луны свет чужой, она «крадёт» его у солнца». Я поглядел на луну и, заметив на ней какие-то темные пятна, спросил бабушку, отчего они.
Бабушка ответила:
– Это не пятна. Это – Каин и Авель. Каин убил Авеля и сидит там, на луне, а бедный Авель лежит у его ног мертвёхонёк.
Я пытался разглядеть, где Каин, а где Авель, но ничего не было видно, кроме расплывчатых тёмных пятен.
– Кто такой Каин? – спросил я.
– Каин – это изверг, злой человек. Авель – его брат, хороший, добрый. Каину не нравилось, что брат у него такой добрый и хороший, он и стукнул его по голове и убил. Бог покарал Каина – отправил его на луну. Там он и сидит возле убитого брата и дрожит отхолода.
Ночью мне снилось, как Каин убивает Авеля, а потом косматый, нелюдимый сидит на луне, кутаясь в лохмотья, а рядом лежит мёртвый Авель. Наверное, я кричал во сне, потому что, очнувшись, почувствовал на лбу теплую бабушкину руку. Она склонилась надо мной и сказала:
– Спи, спи, дружок. Неужто худое приснилось? Успокойся, чадушко.
* * *
Взрослые весь день были на работе в поле, дома оставались только дети. Сестры – двойняшки Паня и Шура играли на улице возле дома, мы с братом Алексеем ловили удочками на реке ленивых пескарей и возвращались домой только к вечеру, к приходу овец.