355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Фёдоров » Жареный петух » Текст книги (страница 7)
Жареный петух
  • Текст добавлен: 16 июня 2017, 11:30

Текст книги "Жареный петух"


Автор книги: Евгений Фёдоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

– Махну в столовую. Я мигом,– предупредил Краснов, оставив Бирона.

Он сидел с бригадниками в столовой, не торопясь, с расстановкой, как

бывалый зэк, уминал супец-брандохлыст, а затем крутую недурственную перловую кашу. Нет, каша ништяк: густо заварена. С пыла, с жара, добра, не то, что на завод в бачках привозят. Он ел, блаженно улыбался. Червячок заморился. Чуть, слегка. Жить можно. Теплота из живота быстро распространялась по всему продрогшему на ветру телу.

Смурная, изнурительная, бескомпромиссная, изыскательная работа мозга закруглилась ярко, притом полным, непротиворечивым идеологическим благополучием. Перед его внутренним взором засияла в неколебимой вышине, как неподвижное, вечное, прекрасное солнце, гравюра из "Утопии"Мора. Созерцание этой гравюры, когда-то давно виденной и теперь так четко, бесспорно восстановленной памятью, вглядывание в ее детали давало ощущение радости, ровной, незамутненной, спокойствия, абсолютной внутренней свободы. Ярчайшей молнией брызнули мысли. Курочка ряба снесла яйцо. Не простое, а золотое. Не замечая шквального ветра, он бежал из столовой, спешил с кем-нибудь поделиться открытием, сунулся было ко мне в барак, не обнаружил меня на месте, на всех парусах разлетелся к Бирону, который по-прежнему являл собою живые мощи в той же безрадостной позе.

– Готовая, в броне и панцире, как Афина-Паллада, идея выскочила у меня из головы,– начал философ излагать свое потрясающее открытие. – Я сподобился получить первый раз добавочный черпак каши. Обычной перловой каши.

Прорвались шлюзы, речь Краснова полилась широкой, бурной рекой. Да, маршал толкнул ему миску с добавочной кашей, именно ему, а не кому другому, и это сделано было красиво, умно, подлинно справедливо, и вот он, Краснов, сидит, спокойненько усмиряет разыгравшийся аппетит, а кругом пар, стук мисок, гвалт, гул, пустой однообразно-естественный мат; вдруг зарница: не то наитие, не то шальная, случайная ассоциация, прямо как у Некуле в зверинце перед клеткой с обезьянами (открытие бензольного кольца!). Мысли забарабанили по черепу, как град. Томас Мор, коммунальная столовая! Идея, великая, глобальная, вселенская идея! Но не хватило духу объять необъятное: изгнал поганой метлой Афину-Палладу, как беспризорную шваль, как кричащий, дикий абсурд: Но она явилась вновь, все в том же великолепном вооружении, и он, как последний идиот, оглядел восторженно бригадников шпалорезки, которые уплетали порционную кашу, и, словно узрел самого Бога истины, господа животворящего, рявкнул что есть мочи:

– Так вот где зарыта собака моя!

Зверски ликует и скачет сердце. Звони во все колокола. Нет, не он оседлал идею, а она, идея, оседлала его. К шутам собачьим иронию. Ты мне голую истину вынь да положь! Истину с большой буквы. Мост в будущее. Гениальные и простые слова. Вот они! В каждой коммуне будут общие трапезы, на которых члены общины обязаны присутствовать: Внимание, внимание! Интонационно выделено слово "обязаны", Какое мужество! Равенство, свобода, всеобщее счастье. Или смерть. Краснобай Герцен иронизирует, мол, за этим так и ждешь подпись: «Питер в Царском селе»или «Граф Аракчеев в Грузии», но оказывается подпись не Петра Первого, а первого французского социалиста Гракха Бабефа. Нет, уважаемый Герцен, оставьте иронию. Здесь подлинное бесстрашие, предельные честность и откровенность. А какая глубина проникновения в человеческое сердце! Социализм был, есть и будет феноменом принудительным. Спарта, монастырь (откуда это «все верующие были вместе и имели все общее»?), казарма, к этому списку давно пора добавить и ОЛП, являются идеалом человеческого общежития и прообразом справедливости. Коммунизм – зто не реки с кисельными берегами, текущие млеком и медом, а жестокое, насильственное, принудительное равенство. Справедливость и дисциплина. Каждый сверчок знай свой шесток и не высовывай голову выше других, не тяни, подлец, на себя одеяло. Один за всех и все за одного. Ныне мы присутствуем при рождении новой системы связей, новой земли и нового неба. Новое, правда, вылупляется в несовершенном, убогом, уродливом, неприглядном, как Золушка, виде, в пугающем глаз арестантском бушлате и тяжелых, неудобных кордах-мокроступах. Но за карикатурно-кошмарной оболочкой скрыта гениальная, предвечная идея, а ей-то суждено расти, развиваться, бухнуть, разрастаться, цвести, энтелехтироваться, захватывать, побеждать народы, царства, материки и континенты, объединить человечество в одну семью, победить мир, актуализироваться в тысячелетнее царство железной справедливости. Нигде и никогда так полно и глобально не проступали обетованные, истинные черты социализма, как в ИТЛ. Придите, страждущие и обремененные гордостью, завистью, тщеславием – здесь успокоитесь вы! Нет частной собственности. Нет и личной! Ничего нет. Кое у кого сберегся еще с воли свитер, фуфайка какая-нибудь, сапоги, как у Бирона, как у Глядовского, офицерский китель, галифе, но это мелочь, недоразумение, отклонение от надлежащего закона всеобщего равенства и не делает большой погоды, бесконечно малая величина, которую безболезненно отбросим. Те, кто в лагере давно, к примеру, сосед Краснова, забыли и думать о манатках, которые не положены по форме. Лагерь не знает подлых денег. Осуществилась великая мечта солнечного Мора: «Даже сама бедность, которая, по-видимому, одна только нуждается в деньгах, немедленно и неукоснительно стушуется и слиняет с совершенным их уничтожением». Те же страстные глаголы слышим мы в раскатистых и разрывающих даль и горизонты пророчествах Бабефа: «Деньги отменяются!». Зэк, выполнивший трудовую норму, получает законную сладкую пайку – 600 граммов черного хлеба, вывешенную точно, на аналитических весах, и бесплатное питание в общественной столовой. Пайка – святая святых! А невредные фигли-мигли, гроши подбрасывают вам в таком мизере, что их и под микроскопом не увидишь, изучать надо. На спички, на курево. Свое, что задержалось у вас с воли, вы обязаны сдать в каптерку. Носить не имеете права, если оно и сохранилось. Вам выдадут по окончании срока. Глядковский, согласитесь, исключение, подтверждающее закон. Подумать только, не поверишь, всё, как в «Утопии»Мора. Изумительные, потрясные и очевидно, что далеко не случайные совпадения. Внешний вид одежды «различается в соответствии с полом». Это у Мора, и у нас. Но здесь Мор недодумал. Мне кажется, это излишество. Не должно быть ни мужского, ни женского пола. А что хорошо, то хорошо, ничего не скажешь: «Покрой остается одинаковым, неизменным, постоянным, вполне пристойным для взора, удобным для телодвижений и приспособленным к холоду и жаре». Все пострижены наголо, и волосы носить не разрешается. Как в армии. По тем же соображениям: гигиена и так далее. Не вижу ничего плохого. Для женского пола, впрочем, лагерь делает исключение: волосы не стригут, оставляют им красоту. Поблажка, отступническая, надо думать, временная. Равенство так уж равенство, и женщин следует стричь наголо. В «Утопии»Мора все ложатся и встают в одно и то же время. И у нас! Потрясающе! Мы встаем в шесть утра под звуки гимна, на скорую руку одеваемся, поспешно, как угорелые, застилаем постель, умываемся, справляем там нужду, а вот уж ноги сами несут нас в столовую для принятия пищи, а затем они топают к вахте. Всегда в один и тот же час распахиваются тяжелые ворота лагеря. Вот нарядчик пошел кукарекать наши фамилии, отдает шестерке карточки отказчиков. «Все! – рапортует маршал.– Двое в законе». Надзиратели не спеша пересчитывают бригадников, затем бригаду принимает начальник конвоя, снова-здорово считает, затем святая, напутственная, утренняя и вечерняя, вливающая в души свежесть, жизнь, реализм, молитва: «Шаг вправо, шаг влево считается побегом, конвой стреляет без предупреждения! Понятно?». И бригады сбившимся строем, напоминающим стадо, валят в рабочую зону, к своим производственным участкам. Труду в лагере отпущено десять часов. Все остальное время, что набежит за вычетом обязательного труда, трапезничание в общественной столовой и сна, предоставляется для личного . употребления зэку, но при этом надзиратели зорко следят за тем, чтобы не имело места непозволительных злоупотреблений, «излишеств и всякого рода нелепых, губительных и._ гибелвд^х забав»(Томас Мор). Это же так естественно, что в лагере запрещены наркотики, дурманы, чифиры, божии травки, планчики, страшные спиртные напитки, азартные картишки и т. д. Но допускаются организованные культурные развлечения. Раз в месяц вертят кино. Существует в «Утопии»и особая бригада, в которой собраны натуры художественные, таланты, артисты. Они избавлены от физического труда, а заместо работы готовят развлекательные и назидательные спектакли, концерты. Не очень ясно, как Мор отнесся бы к культбригаде? Зачем искусство? Если не считать нравоучительного, дидактического агитационного аспекта искусства, то занятие это весьма и весьма сомнительно, двусмысленно, неблагонадежно. На это указывают и божественный Платон, и Кампанелла, и Чернышевский, и Толстой. Ведь что не полезно, то вредно. Концерты культбригады посвящены критике тех, кто в условиях лагеря отлынивает от обязательного физического труда, а попросту – темнит, мастырит, филонит. Следует признать, что эта критика не очень-то убедительна: сами-то артисты избавлены от физического труда. Возможно, следует быть более последовательным: запретить культбригаду, ограничиться самодеятельностью. В десять вечера в «Утопии»замирает жизнь: отбой – о чем зэки оповещаются троекратным ударом по рельсу, подвешенному на столбе около КВЧ. Одновременно в бараке вам угрожающе подмигнет лампочка. Лампочка, как вы помните, мигала нам и в следственной тюрьме. Радио после отбоя отключается, и все мы, зэки, одновременно и дружно задаем храпака. Игры, чтение, тары-бары после отбоя наказуются, изолятор запросто можно словить. Надзиратели зорко следят, чтобы во время, отведенное под сон, наш брат зэк не куролесил и не колбасил. Мор считает, что на сон достаточно восьми часов. Наполеон спал четыре часа в сутки. Новичкам и всем тем, кто ухайдакался на работе, разрешается залечь на нары и уснуть еще до отбоя. Население лагеря разбито на бригады. Во главе бригады – бригадир или, как его подобострастно величают, маршал. Он физически не работает, а следит за дисциплиной в бригаде, погоняло. Бригадир назначается лагерной администрацией, а не выбирается. Крепкий, хороший бригадир – это клад: он, конечно, понуждает к работе ленивых и нерадивых, а такие очень даже в большом изобилии в каждой бригаде (зэк не любит упираться, хитер и лукав), но и кормит бригаду. От него зависит, хорошо ли закрыт наряд, а значит, сколько перепадет бригаде дополнительных мисок каши. В критические минуты бригадир сам встает на ответственный, горящий участок, великолепным примером заражает, захватывает, увлекает за собою вечно сонных бригадников: «Эй, навались! Нажали!». Все веселеют, готовы в лепешку расшибиться. «Маршал на раму встал!» Откуда и силы взялись? Накопившаяся усталость растворяется в новом порыве. Работа спорится. Бригада имеет прямое сходство с русской общиной, которую, не лишне помнить, боготворили как славянофилы, так и Герцен,-Чернышевский, народники, видели в ней зародыш, росток социализма. А эта самая община возмущала, бесила Петра Аркадьевича Столыпина, и он приписывал ей всю русскую дрянь, все русское зло, лень и бесхозяйственность. Со своей точки зрения он даже прав. Для вящей справедливости будем мертво помнить, что в лагерной бригаде больше общности между ее членами, чем в миру, в крестьянской общине, и, пожалуй, она даже напоминает семью, большую трудовую патриархальную семью: бригадники повязаны друг с другом не одним производством, но, как в семье, как в первых христианских общинах апостольских времен, всем бытом, всей жизнью. Никто не обособляется, не замыкается в своей конуре. Женская зона, мужская, но на производстве работают все вместе, а женщины, как и в семье, как и у восхитительного Мора, «как более слабые, выполняют более легкую работу». Распределение по бригадам зависит от физической предрасположенности зэка, что выясняется немедленно из личной беседы с начальником ОЛПа или с его замом, а чаще распределяет сам нарядчик. Больные освобождаются от работы. Освобождение, как всем хорошо известно, дается врачом. Утопия отнюдь не выдумка фантазеров, а дитя жизни, трудное дитя. Но в то же время следует сказать, что это самое реальное и перспективное, что создала современность. Хотя в первосущности ОЛП нерукотворен, но, это отнюдь не означает, что. его формы сложились стихийно и случайно; напротив, это осуществленный идеал, и над его осуществлением, по легенде, которую из уст в уста передают старые лагерники, хорошо поработала гениальная еврейская голова Френкеля. Не должно нас смущать и сбивать с толка, что внешние формы лагеря порою приобретают гротескные очертания. Если подумать, это в природе вещей, символизирует рождение, рост, которые, как известно, всегда болезненны. Юное, новое, перспективное пробивается робко, неуверенно, а если невзначай по внешним формам принимает отталкивающе страхолюдное обличье, то будем мужественны, преодолеем предрассудки и предубеждения, буржуазный либерализм, гуманистический треп. Прослежу на примере, насколько тесно жизнь и быт лагеря повязаны производством, его жизненным ритмом. Режим и инструкции ГУЛАГа требовали быстрого и крутого слома устоявшегося лагерного уклада: из соображений сугубо политических считалось, что зэки должны жить в бараках не побригадно, а постатейно, что логично. Ядовитая, чумовая 58-я не мешалась с бытовиками, которые хотя и преступники, даже матерые порою, но не совсем отпетые, рано или поздно, несмотря на астрономические сроки, должны возвратиться на волю, перековаться, снова влиться в жизнь. И вот нас всех раскидали по статейным признакам, а тех, кто по глупости брыкался, упрямился, уклонялся от переселения, наказывали: ШИЗО. Приказ ГУЛАГа, Москвы; ничего не попишешь, исполняй, повинуйся. А чем эта угрюмая воля разрешилась? Неразберихой, глупостью, неудобствами. Бригадир грузчиков канителится полночи, мыкается, шныряет по ОЛПу, свистая заспавшихся бригадников в разных бараках; путается впопыхах, бесчинствует, хватает за ноги не тех, не своих. Грузчики стали прямо-таки непристойно опаздывать на погрузку. Участились простои железнодорожных вагонов. Прореха на прорехе и прорехой погоняет. А план давай! И вот первоначально для грузчиков сделано рискованное послабление, в нарушение приказа Москвы: собрали их всех, независимо от статей, в один барак. Продиктовано интересом дела, производства. А вслед за грузчиками и другие бригады дружно искали общности, собирались в одном месте для жития. Реформа захлебнулась, все, как говорится, вернулось на круги своя, к старым, проверенным практикой реалиям. И вновь лагерь возродился, зажил по старым законам и нормам. .

– Тут как-то вы, мой лебедь, фигуряли дикими, вычурными, завиральными идейками. Гнилыми идейками о каком-то законе крови, о том, как мне помнится, что вы, дескать, отпрыск благородных, жирных, столбовых кровей, Бироны, Хворостинины, а позтому вы будете и в лагере жить лучше, чем Желтухин? Я вас правильно понял? Гнилая философия, подлая. Нет такого закона! Пустой романтизм, треп, фарс, собственно говоря, искажение истины. Сдается мне, что вы и сами-то в зто не больно верите. А если и верили, то наказаны за дурной кругозор, опровергнуты прагматикой, опомнились, узнав, где раки зимуют. В Утопии, не побоюсь этого слова в применении к лагерю, действуют неукоснительные, суровые, беспощадные законы социализма, общности, справедливости, равенства. Кривой, его риторика, демагогия – лживы и мерзопакостны. Нет спору. Но моральные критерии не годятся для истории. Через Кривого осуществилась историческая воля. Такова истина без прикрас, как бы вы от нее ни шарахались.

– Юмор, да? – Бирон еле языком ворочал.– Подъелдыкиваешь? Чего ухмыляешься?

– Отнюдь,– недоуменно.– Вовсе не ухмыляюсь. Откуда вы взяли?

Разговор принял досадно нелепый характер.

– Плюй, плюй в меня,– твердил Бирон.– Мешай с говном, по стенке размазывай. Все собрались? Плюйте!

– Успокойте бунтующие, раздрызганные нервишки и давайте наладим нормальный, результативный диалог. Не выношу расхлестанности, кипячения, паники. Вы, Бирон, как я вижу, завзятый, неугомонный спорщик. Остановитесь. Лебедь мой и заблудок, не отмахивайтесь отчаянно, раздраженно от истины, как от назойливой мухи. Лагерь – горькое, но для таких, как вы, полезное лекарство. Триединство социализма: равенство, справедливость, насилие. Три кита. Полно, лебедь, л-езть в бутылку. Глупо. Не в обиду будь сказано, кроме как себя самого, свой спесивый, ослушный характер, вам некого винить. Кто вас заставил выкидывать неподобающие фортели? Не пожелали считаться с аксиомами, по которым живет лагерь. Всяк кузнец своего счастья. Кто виноват, что вас угораздило сойти с колеи, заварить кашу, создать безвыходные, головокружительные обстоятельства? Пеняйте на себя. Кривой учинил справедливую расправу, потешился всласть, окоротил дворянскую спесь. Дрынком попотчевал. Поучительная, назидательная история. Не проходите мимо. Описать, издать в порядке прагматического назидания новичкам. Пособие по технике безопасности.

– Фигляр! – дряблым, ломающимся фальцетом закричал Бирон.

– Постойте минуточку, помолчите. Ничегошеньки вы не поняли. Руки опускаются.

– Катись колбаской по Малой Спасской!

Краснов обиделся:

– Аривидерчик, князь. Как вас, Хворостинин или Бирон? У меня и в мыслях не было вас насекомить. Я только сказал, что вели вы себя не наилучшим образом. Завтра выходной, заходите, возобновим диалог, скрестим рапиры.

Краснов отчалил, вспорхнул на нары пострелом, схватил Гегеля, впился в него, вгрызался в каждую неповторимо прекрасную фразу великого диалектика, величайшего из философов. Отмечал: "Отличный перевод!". Даже не заметил, как подошел я. Решили прошвырнуться по ОЛПу. С безудержной радостью Краснов рассказывал мне о замечательном открытии (такое, поди, чувствовал Архимед, когда в ванне просек новый закон, воскликнул: "Эврика!"), развивал, уточнял идею, которую Бирон не пожелал воспринять серьезно. Краснов нимало не сомневался, что Бирон образумится, воспылает узнать суть великой концепции, каким должно быть тысячелетнее царство лагеря. Он не совсем ошибся, что Бирон явится к нему. Вот заклябались нары – нагрянул Бирон. Первым сделал шаг к миру, хотя послал накануне Краснова к едрене фене. Краснов решил быть честным до конца, без обиняков начал:

– Рад вас видеть, приветствовать, как сказал поэт, звоном щита. Считаю своим философским долгом предупредить, что вчера я отнюдь не шутил. Если я вам не по душе, можно не продолжать. Предлагаю быть рыцарем истины. Здесь, в ИТЛ, формируется, отрабатывается и обкатывается грандиозная модель будущего всего человечества. Знаете ли вы, что человек абсолютно подл, и нет для человека ничего страшнее, чем то, что сосед живет лучше него. Человеку совсем не хочется жить лучше, а важно одно: чтобы сосед жил еще хуже, чем он. Может быть, человечество будет долго мыкаться и мучиться со своими предрассудками, со свободой, с либерально-моральными ценностями, но оно придет к ИТЛ, приползет на карачках, и лишь здесь найдет свое утешение и успокоение.

– Кончай балаган! – крикнул Бирон строго.– Довольно, повыпендривался. Не раздражай меня, прошу.

Краснов ощутил себя тем сеятелем, который большими пригоршнями бросал семена, но все до одного они попали на каменную почву.

Накатило молчание, непроворотное, тягостное. Говорят, в такие минуты рождается милиционер. Не знаю, так ли.

Прервал Бирон:

– На бедного Эдика восстали все силы ада. Черт с рогами, привязалось лихо одноглазое. Швах, швах. Положительно не знаю, что делать. Шапку– невидимку – вот бы здорово. На этап хочу, на дальний. На худой конец – на другой лагпункт. К черту на кулички. Сильная просьба, будь другом, поговори с нарядилой. Тебе – сущий пустяк.

Но для Краснова разговор с нарядилой был далеко не пустяк.

– А сам?

– Кончился Бирон, свернулась кровь в его юном организме. Батарейки сели. И уже ни на что не способен. В паху страшно саднит, как у Пушкина. Не вынесла душа поэта. Сдал, сдаюсь. Я сорвался вчера, наговорил три короба и десят ь бочек аре стантов, прости. Скверно поучилось. Я редко срываюсь. Не серчай. И прошу без базара, выдрючивания и высоких материй. Не до них. Все вы, я вижу, друзья до черного дня.

Краснов очень растерялся, желваками задвигал, брякнул наобум, что надо привлечь меня к участию, что в таких вопросах я большой дока, лажу с жизнью, могу чудеса творить. Они быстренько направились ко мне.

В мире лагерной придурви были страстные любители свежего воздуха. В конторе мой стол был рядом с окном, а я-то предпочитал форточку держать закрытой. Возникали легкие трения, приходилось уступать. Почему свежий воздух такой холодный? Форточка была закрыта, но от окна кошмарно сифонило. А меня раньше продуло, веможилось, подзнабливало, сильно чихал и дохал. С самого утра начались нескладушки, веладушки. Болезнь – напасть. А по веписаным и давно установившимся законам конторы, где я до сих пор благополучно, как у Христа за пазухой, обитал, не принято шлендать в санчасть и даже упоминать о вей. За одно слово о санчасти полагалось толстым дрыном по макушке. С любой, самой высокой температурой перемогались. Мы, интеллипупия ОЛП-2, полны рвения. Горим, горим на работе! Скрипим дружно перьями. С подачи Фурикова, добрая душа, и по прямой и недвусмысленной указке главного бухгалтера, моего благодетеля, заступника, доброй феи, я плюнул на удручающую традицию, настрополился прямичком в санчасть. Раз сам главный на мой очередной чих сказал: "Куль червонцев" и рекомендовал закосить – надо быть круглым идиотом, чтобы не воспользоваться. "Не зевай!"– гласит святая, девятая лагерная заповедь (в христианско-иудейском мире, сие пернатое слово, Господи Иисусе, Христе, Сыне Божий, помилуй мя, дурака, грешного, числится вроде бы одиннадцатой). Ко мне зашли Краснов и Бирон. Я предупредил, что захварываю, что должен сначала пойти в санчасть. Сказал, что, как хотят, но вдохновения у меня нет, что едва превозмогаю тяжесть болезни. Температура разгуливается. Плеврит бы не схватить. Очень сожалел, что взялся выручать Бирона. Дохлый номер. Все будет зряшно. Нет сил, охоты шустрить.

Я в санчасти, очередь. Санчасть – удивительное место лагеря, здесь, как. и на воле, вам могут дать освобождение от работы, признать, что вы больны. Всегда, в любое время года здесь битком набито нашим братом. В поэме нашего куплетиста и поэта Магалифа есть строчки: "Душа болит о производстве, а ноги тянутся в санчасть". Гениально, не правда ли? Толкаюсь три битых часа. Хорошо еще, что лесозавод выходной, а то бы еще больше народа было. Стою, стенку подпираю. Как и другие. Перед кабинетом врача почему-то всего один стул. Может, правильно. Чтобы мы, воинствующие, наглые симулянты, не очень разнеживались, чтобы жизнь нам не казалась раем. А то наш брат зэк повадится шастать сюда, ноги сами несут. Не отвадишь. А так не всякому захочется обивать здешние пороги. Очень даже все продумано и разумно. Куда-то все, как оглашенные, бросились, толчея, толкучка. Ну и я, скуки ради, поплелся глянуть, в чем сыр-бор, почему переполох. По воле я давно уже поминки справил, привык ко всему, не удивлюсь, но и моему приученному глазу стало видно, что ЧП. Пассаж! Не помню, рассказывал ли я об Олеге. Стоп, машина: вроде не рассказывал. Без рассказа об Олеге дальше нельзя.

Сложную субординацию лагерных отношений я еще не полностью постиг, во Олег – это что-то вроде старшего блатного ОЛПа, пахав, гой си добрый молодец, силач-бамбула, пребуйтурнейший геркулес, равных нет и не было по росту и силе. Что же я увидел? Нет, самой баталии я не видел. Олег восседает на ком-то, как на добром коне, а тот распластан под ним, на животе лежит, голову руками обнял, загородил – такая сцена. Олег с силой, но без задора и спортивного азарта сажает нож, с размаха – туда, в то место, где шея в голову переходит, но не находит согласия в том, кто под ним: голову в туловище жмет, чтобы шеи было меньше.

Из раны фонтанирует кровь, бьет вверх сантиметров на двадцать, удары сердца запросто можно считать. Видно, как мощный насос работает. Раз, два, три. Лужа крови заметно растет. В крови ушанка, рядом. У Олега одеревенелое, бесстрастное лицо, глаза тупо вылуплены: манекен, робот. Лишь кадык ходит, словно то яблоко,, которое; подда,.1а Ева, никак заглотать не может, старается. Еще удар; уже ждешь, надеешься, что последний. И жутко, и непонятно, почему человек еще жив? Ой, живуч!

Скоро ли?

Неслышно подошел сонный надзиратель, укоротил бессмысленное действо:

– Пошли.– А нам: – Мальцы, по баракам.

Олег всаживает нож в мертвое тело, заглох пульсирующий, страшный фонтанчик жизни.

Великан легко поднялся, расправил могучие плечи, ни на кого не глядя, с подчеркнутым достоинством двинулся за надзирателем. Не шел, а залихватски вышагивал, чуть вразвалку, щеголеватой, неторопливой, раскованной походкой; сияют голенища хромовых сапог, игриво собранные в гармошку. Некондиционные для лагеря сапоги. Рядом с нашим атлетом, Ахиллесом, героем лагерного эпоса, невзрачный надзиратель выглядел невыгодно: недомерок, семенит в кирзовых сапогах. Что обломится Олегу? Ведь смертной казни нет. А срока у Олега невпроворот, марафонская, астрономическая перспектива. Хоть отбавляй: 25, 5 и 5. Наш гуманный закон не позволяет сверх двадцати пяти намотать. Своя, особая, интересная арифметика. 8 плюс 10 будет не 18, а 10. Ведут Олега в изолятор, ну, а дальше: штрафной? Тело основательно распластано, недвижно, заметно, что это мертвое тело. Торчал по рукоятку нож, цветная рукоятка, фигурная, красивая. Из плексигласа.

– Гадина, из-за нее, суки!

– Зойка?

– Поганка ядовитая!

– Гадина, а не человек!

– Не Зойка?

– Молчок, прикуси язык!

– Почему?

– По кочану да по капусте.

Признаюсь вам, читатель, что я очень поразился, когда в убитом распознал Кривого. Гора с плеч, к нарядиле тащиться не надо. А Бирон и Краснов меня заждались.

Являюсь в барак, звонкий вестник удачи, выдаю:

– Убрал я его. Все. Живи. Магарыч с тебя полагается.

Бирон выпялился, ничего не понимает. Я рассказываю ужасную сцену в санчасти, рассказываю, что Олег сосчитался с Кривым. Бирон искательно в меня взыривается, не верит, верит, опять не верит.

– Deus ех machina,– говорю я.– Когда древние трагики не умели обычными средствами разрешить конфликт, они прибегали к чуду, что и мне оставалось.

– Не опошляй,– возмущенно сказал Бирон.

В женской зоне не было бани. Каждый четверг (вечерком) наших фефел проводили надзирательницы по ОЛПу в баню. К звездному часу собирается толпа зевак: "сеансов набраться". И я в этот раз, движимый своим интересом, оставил рабочее место, что у окна в конторе, пошел позырить на баб. Впереди пилит смелоглазая Зойка, притча во языцех, королева красоты, знакомая мне и Краснову еще по карантину. Идет, отчаянно глазами играет, швыряет их во все стороны, всем и каждому: лови! Минул год, даже год с лишним, с тревожной поры карантина, когда я впервой приметил Зойку, и если бы не слышал о Зойке чуть не каждый день столько фантастического, что прямо уму непостижимо, если бы я не был женат и не был влюблен в свою жену, если бы в силу жгучего идеализма молодости (молодость требовательна, сурова!) не имел предвзятого мнения о женщинах, к пошибу которых принадлежала Зойка, если бы не опасался, что меня осудят наши щепетильные пушкинисты, то с легкой душой, глядя на бесподобные, огненные стати этой девчонки, погружая на секунду взор в ее чистые, лучистые глаза (в эти глаза хотелось смотреть и смотреть не отрываясь!), назвал бы Зойку (вслед за Красновым) "гением чистой красоты". Думается, Пушкин не был бы возмущен и шокирован. Назвал же он Керн "вавилонской блудницей". "Идет, нарядница, как пишет",– кто-то сказал рядом. А нарядница шла в телогрейке, а лагерная телогрейка отнюдь не красит женщину. Идет, как пишет. Уважение простого человека к письменному слову. А Зойка шла так, как не снилось никому писать, как не писал ни один божественный Пушкин! Мы все приходили в безотчетное возбуждение, теряли волю и голову, и когда она исчезала в дверях бани, наши пламенные мечты устремлялись за нею, целились, зарились в нее. Какой-то сумасшедший дом! Зойка, царь-баба, чудо-краля, возглавляла шествие, за нею плелось остальное наше бабье, замыкала процессию царственная, ветхозаветная старуха: могучая, как кумранская сивилла, что изваял Микеланджело, с крутым рубильником Савонаролы; на вид ей далеко за сто. Грузная развалина. Старость – не радость, вдвойне не радость в условиях лагеря. Она еле и со скрипом переставляла опухшие, ватные, свинцовые, амортизированные от долгой жизни ноги. Однако голову, седую, величественную, она несла высоко, гордо. Перед вами, читатель, легендарная Туган-Барановская, громкое, зычное, романтическое имя, сама история революционного движения в России. Хоть рот ее давно на замке, но всем откуда-то известно, что она болтается по политизоляторам, лагерям и тюрьмам с исхода великой эпохи, что она подруга Пешковой, жены Горького, что заступничеством Пешковой она спасена от расстрела. Порасспросить бы ее, что и как? Однако, если вы не хотите разочаровываться, мой совет, держитесь на расстоянии от великих людей. В шествии зэчек меня интересовала не великолепная Зойка, не Туган-Барановская, не знаменитая артистка Окуневская, которая недавно попала на наш фантастический, крепкий ОЛП. Меня жадно занимала полячка, из-за которой на самом деле стыкнулись Олег и Кривой, хотя вначале я грешил, что это все из-за подлой Зойки. То была женщина среднего росточка, худая, гибкая; в зеленом платочке, из-под которого непослушно, нечаянно, игриво, задорно, фасонно выбивались вьющиеся волосы. Она не глядела по сторонам, шла, уронив голову; ее лицо я не смог рассмотреть, оно было как бы за дымовой завесой. Всего-то ничего. "Из-за этой тихони?"

***

Краснов милостиво уступил позыву сна, задвинув привычно, машинально "Науку логики"под угол жесткой подушки, прикорнул. Забылся, знать, ненадолго: его выволокли из розовой, невнятной симфонии сна, за ногу грубо дернули.

– Философ, ух спать здоров, проспишь царство небесное! Шнель! На абордаж. В темпе! Труба зовет. Не посрами, малек, земли русской!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю