444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Глушаков » Великие судьбы русской поэзии: Начало XX века » Текст книги (страница 7)
Великие судьбы русской поэзии: Начало XX века
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:25

Текст книги "Великие судьбы русской поэзии: Начало XX века"


Автор книги: Евгений Глушаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Замечание старшего поэта было тем актуальнее, что над Гумилёвым, очевидно, всё ещё довлела одна из основных теоретических максим его наставника Анненского: «Первая задача поэта – выдумать себя». Но насколько это вообще возможно? Разве и «выдумывая» поэт не продолжает оставаться самим собою, и разве «выдумка» не является частью его личности? А сам Вячеслав Иванов, да и весь символизм разве принадлежали жизни?

И всё-таки согласимся, что старшие в табеле о рангах Российской поэзии умели порассуждать и поспорить о младших и умно, и авторитетно, и с перспективой. А вот сами младшие между собой задирались по-петушиному. Так, в ответ на резкую критику Гумилёвым сборника «Русь» Городецкий изощрялся в нападках на «Жемчуга». Правда, вскоре всё переменится. Младшие объединятся и начнут задирать старших, ну, а старшие, конечно же, не потерпят этакой наглости.

Через несколько дней после выхода «Жемчугов» Николай Степанович выехал в Киев, а ещё через неделю обвенчался там с Анной Андреевной Горенко, принявшей фамилию мужа. Свадебное путешествие, последовавшее за медовой неделей в Киеве, молодожёны совершили в Париж, облюбованный для этого, скорее всего, юной супругой.

Уж слишком много негативного было связано с этим городом у самого Николая Степановича: юношеское безденежье, жизнь впроголодь, попытки самоубийства… Теперь же «столица мира» ему окончательно разонравилась. Только в 1917 году поэту доведётся побывать тут в следующий раз и то – по необходимости.

А тянуло Гумилёва совсем в иную сторону, подальше от скучной, опостылевшей цивилизации – в Африку. Туда он и отправился первого сентября 1910 года, оставив молодую супругу тосковать в Царском Селе, в чужом немилом для неё доме свекрови.

Пароход, отчаливший из Одессы и проследовавший с заходами в Константинополь, Каир, Бейрут, Порт-Саид, Джеду, довёз его до Джибути. Затем Николай Степанович, пройдя пустыню Черер, достиг Аддис-Абебы, где провёл несколько месяцев. Был обворован, подружился с русским посланником в Абиссинии Б.А. Черемизиным, принял участие в торжественном обеде в честь наследника абиссинского императора Лидж-Ясу, на котором присутствовал дипломатический корпус и около 3000 туземцев. Кроме того, поэт активно собирал местный фольклор; изучал язык, нравы; много охотился.

В Россию возвратился в середине марта тем же путём, пройденным в обратном порядке. Среди экзотических трофеев, привезённых Гумилёвым из Африки, оказалась и сильнейшая лихорадка.

Летом 1911 года Анна Ивановна, ввиду того что семейство значительно разрослось, ибо двумя годами прежде женился её старший сын Дмитрий, а теперь вот и младший, приобрела в Царском Селе дом, куда они все и переехали из снимаемой квартиры. Нашлось тут место и для молодой четы поэтов. Впрочем, в своих комнатах расположились они чуть позднее, поскольку в пору переселения отдыхали в Бежецком уезде Тверской губернии, в небольшом имении «Слепнёво», унаследованном Анной Ивановной от родителей.

Подружившись с молодыми, весёлыми соседями, проживавшими в столь же маленьком собственном селе «Подобино», Гумилёвы проводили время в забавах, подчас весьма оригинальных. Например, играли в цирк. Причём, программа, составленная из личных умений и талантов, включала и танцы на канате, и джигитовку на коне, и хождение колесом, и даже женщину-змею, изображала которую фантастически гибкая Анна Андреевна. Ну, а Николай Степанович, вырядившийся в прадедушкины фрак и цилиндр, выступал в роли директора этого самого цирка.

Однажды проезжали они через какую-то деревню кавалькадой человек в десять. В ответ на любознательные вопросы крестьян – кто, мол, такие будете? – компания представилась бродячим цирком, направляющимся на ярмарку. Тут же последовала просьба показать своё искусство. Показали. Восторг публики был неподдельным, кто-то из зрителей стал собирать медяки в пользу выступающих. Господа смутились и ускакали прочь.

Поначалу Николая Степановича весьма и весьма огорчала склонность его супруги к писанию стихов. Осознавая себя поэтом, он полагал, что сочинительство Анны Андреевны – не более, чем дамская прихоть, и даже запретил ей печататься. Однако в его отсутствие Маковский, с недавних пор тоже поселившийся в Царском Селе, заинтересовался её творчеством и уговорил предоставить несколько стихотворений для «Аполлона». Публикация была встречена отзывами настолько лестными, что Гумилёв вынужден был примириться с тем, что его жена – автор, а со временем относился к её таланту даже с восхищеньем.

Между тем ему, да и другим молодым поэтам становилось всё скучнее и невыносимее пребывать покорными слушателями «Академии стиха». И вот осенью 1911 года Николай Степанович дерзает организовать собственную школу – «Цех поэтов».

В самой будничности её названия содержался вызов высокопарной «Академии», а ещё угадывался и весьма существенный для Гумилёва посыл – стихи не слетают с небес, но делаются, как и любая другая земная вещь. Впрочем, честь изобретения таковой вывески принадлежит, как это не странно – Пушкину! Именно Александр Сергеевич, хотя и не употребил этого словосочетания «Цех поэтов», но с определённостью на него указал в первой главе своего «Онегина»:

 
Хотел писать – но труд упорный
Ему был тошен; ничего
Не вышло из пера его,
И не попал он в цех задорный
Людей, о коих не сужу,
Затем, что к ним принадлежу.
 

Первое собрание новой школы состоялось 20 октября в квартире Городецкого на Фонтанке. Приглашения были написаны рукою Гумилёва. Он и Городецкий отныне именовались «синдиками», т. е. старейшинами, мастерами этого самого «Цеха». Ну, а все прочие труженики «поэтической мануфактуры» стали называться подмастерьями и должны были безоговорочно повиноваться их литературному авторитету.

Был написан довольно-таки подробный устав, регламентирующий подчинение рядовых «цеховиков» «синдикам». По этому уставу Гумилёв и Городецкий председательствовали по очереди и обладали исключительным правом восседать во время цеховых собраний в мягких креслах, тогда как остальным, в том числе Блоку и Кузмину, полагались только простые венские стулья.

Тремя-четырьмя годами прежде, ещё в пору ученичества, Гумилёв, удручённый беспомощностью своего пера, бежал в библиотеки, чтобы выведать у классиков секреты их поэтической мощи. Он неукоснительно верил, что поэзия, даже самая высокая, – ремесло, и что писанию гениальных стихов можно научиться. Именно отсюда и пошла эта производственная терминология – цех поэтов, синдики…

Однако на протяжении всей писательской жизни Николая Степановича где-то рядом с ним, поблизости, существовал и творил Блок, каждою своей строкой с полной достоверностью опровергавший такие представления. Не получивший в юности никакой стихотворной выучки, Александр Александрович и в зрелости никого не натаскивал на рифмоплётство и похищал свои мелодии у Вселенского хаоса, самовластно выхватывая их особенно устроенным вещим слухом поэта.

До этих секретов Гумилёв так и не добрался. А значит, продолжал верить в рациональную, т. е. поверяемую алгеброй, природу творчества. Диво ли, что теперь, возглавив «Цех» по производству стихов, он принимается всё чаще и чаще критиковать мистические установки символизма.

Как-то в феврале 1912 года на заседании «Академии» Вячеслав Иванов, иронизируя над Гумилёвым, предложил ему вместо того, чтобы клеймить символизм и символистов, сочинить собственную позицию. И, продолжая посмеиваться над Николаем Степановичем, даже название для таковой придумал – «адамизм». Тут же в разливах его словесного издевательства промелькнуло и древнегреческое словечко «акме», обозначающее высшую степень совершенства, цветущую силу. Гумилёв, нога на ногу, равнодушно воспринимавший язвительные разглагольствования мэтра, тут заметил: «Вот и прекрасно: вы мне сочинили позицию – против себя; покажу уже вам «акмеизм»».

Расхождение Николая Степановича с Брюсовым наметилось ещё раньше, когда Ученик вопреки предостережениям Учителя сблизился с Вячеславом Ивановым, стал посещать Башню, имел там успех. Вызванное этим неудовольствие Валерия Яковлевича с лихвой компенсировалось приобретением разнообразных и многочисленных знакомств среди литературной, художественной и театральной элиты. К Гумилёву приходило признание. Более того, благодаря своему боевому энергичному характеру, он оказался несомненным вожаком среди близких ему по духу молодых писателей.

Весною 1912 года чета Гумилёвых отправляется в Италию. Они всё ещё вместе, всё ещё осознают себя семьёй. Но отношения между ними уже весьма и весьма непросты. К этому времени Николай Степанович пребывает в тяжёлом, едва ли не смертельном поединке с женой. Дело в том, что ещё в пору ухаживания за Анной Андреевной, он, не делая тайны из своего донжуанства, исподволь старался приучить её к своим многочисленным романам. Ну, а теперь, женившись, тем упорнее принялся отстаивать своё право на свободную любовь, считая её неотъемлемой привилегией всякого поэта.

Но одно отношение было к этому у девушки, не имеющей на него никаких прав, другое – у жены. Сергей Константинович Маковский, будучи всячески близок семье Гумилёвых, наблюдал грустные последствия борьбы Николая Степановича с целомудренной супружеской любовью Анны Андреевны: «Отстаивая свою «свободу», он на целый день уезжал из Царского, где-то пропадал до поздней ночи и даже не утаивал своих «побед»… Ахматова страдала глубоко. В её стихах, тогда написанных, но появившихся позднее (вошли в сборники «Вечер» и «Чётки») звучит и боль её заброшенности, и ревнивое томление по мужу».

Как тут не вспомнить тютчевское: «О как убийственно мы любим…», как не посетовать на трагическую противоречивость человеческих чувств. Грустный вывод из мучительной ситуации, в которой оказались даровитые супруги, почти очевиден, и Маковский делает его: «Нелегко поэту примирить поэтическое «своеволие», жажду новых и новых впечатлений с семейной оседлостью и любовью, которая тоже, по-видимому, была нужна ему как воздух… С этой задачей Гумилёв не справился, он переоценил свои силы и недооценил женщины, умеющей прощать, но не менее гордой и своевольной, чем он».

В своих воспоминаниях Сергей Константинович называет Анну Андреевну «Ахматовой». Это связано с тем, что после выхода в 1912 году её первой книги стихов этот псевдоним настолько пристал к поэтессе, что постепенно вытеснил подлинную фамилию.

В пору поездки Гумилёвых в Италию вышла очередная книга Николая Степановича «Чужое небо». Авторский экземпляр, присланный из России, нашёл его во Флоренции. Позаботился поэт, чтобы по экземпляру получили и его друзья-соратники, а так же наиболее чтимые корифеи.

Александр Александрович Блок не преминул поблагодарить за полученный подарок: «Многоуважаемый Николай Степанович! Спасибо вам за книгу; «Я верил и думал» и «Туркестанских генералов» я успел давно полюбить по-настоящему; перелистываю и думаю, что полюблю ещё многое…»

Притом, что «Цех поэтов» посещало около 30 человек, в группу акмеистов входило только шестеро: Гумилёв, Городецкий, Мандельштам, Ахматова, Зенкевич и Нарбут. Даже Михаил Лозинский – поэт, по-дружески близкий членам этой группы, остался за её пределами в силу своей приверженности к символизму. А между тем он являлся соредактором «цехового» журнала «Гиперборей», начавшего выходить в октябре 1912 года. У него же на квартире по пятницам с 16 до 18 еженедельно встречались литераторы самой разной творческой ориентации, но в большинстве «цеховики».

А собственные собрания «Цеха поэтов», как и заседания «акмеистов», чаще всего проходили в кафе «Бродячая собака», открытом в конце 1911 года Б. Прониным. Когда этот поэтический шалман отживёт своё, Прониным же будет основан и вскоре станет не менее знаменитым «Привал комедиантов». Там, сразу после посещения театров (отсюда и название!), будет сходиться за поздним ужином артистическая и литературная богема. Но это случится несколькими годами позднее.

Теперь же «Бродячая собака» была облюбована не только акмеистами; нередко тут устраивали свои сборища и футуристы. Случалось, что заседания тех и других проводились одновременно, и тогда бывало особенно шумно.

Для понимания того, какая из этих двух групп задавала тон в тогдашней молодой поэзии: творческая анархия футуристов или утончённая литературщина акмеистов, не нужно быть слишком догадливым. «Кулак» Бурлюка и грубый, наглый напор его сподвижников решали дело не только в поэтических междоусобицах молодых, но и при их совместных нападках на классиков «престарелого» символизма.

Так, футуристический манифест: «Пощёчина общественному вкусу», призывавший сбросить Пушкина, Достоевского,

Толстого и прочих с «Парохода современности», спровоцировал статьи, напечатанные месяцем позднее в «Аполлоне»: «Заветы символизма и акмеизма» Гумилёва и «Некоторые течения в современной русской поэзии» Городецкого. Если «синдики» и не предлагали скинуть с «Парохода современности» ни Брюсова с Вячеславом Ивановым, ни Блока с Бальмонтом, то, во всяком случае, объявляли символизм устаревшим и отжившим своё.

Брюсов, сразу ощутивший за этой манифестацией бунт Ученика против Учителя, дал резкую отповедь Гумилёву в ответной статье. Отметив талантливость некоторых представителей акмеизма, в том числе и Николая Степановича, самому направлению предрёк забвение.

В Гумилёве уже не замечается и следа бывшего ученичества, он сам – мэтр, сам – глава собственной поэтической школы. А с Брюсовым и Вячеславом Ивановым попросту – разрыв. Этот резковатый переход заставляет усомниться в искренности его прежних самоуничижений и чрезмерной почтительности к ним, ибо его цели всегда были самыми дерзкими и великими.

Так он и развивался, так и входил в русскую поэзию: внешне – робкий ученик, внутренне – требовательный и уверенный в себе мастер; внешне – рыхловатый юноша с бледным лицом и косящим взглядом, внутренне – мужественный, целеустремлённый и решительный человек. И это сокровенное, тайное бытие внутреннего «я» проявлялось, прежде всего, в его стихах, не допуская возможности открытого лирического признания.

Гордая скрытность заставляла этого невзрачного и небогатого человека рядиться в яркие поэтические одежды иных континентов и эпох. И только гораздо позднее страшные, всесокрушающие удары судьбы смогли расколоть панцирь и доспехи конквистадора, под которыми обнаружилось нежное, болезненно-самолюбивое сердце поэта…

Когда критическая перебранка между символистами и молодой поэзией только разгоралась, Гумилёв, подбросив огоньку, благополучно отбыл в своё четвёртое африканское путешествие. По ходатайству Радлова Российская Академия наук направила его на Сомалийский полуостров в качестве начальника экспедиции для ознакомления с нравами и бытом абиссинских племён и составления всякого рода коллекций.

Заказчиком и главным шефом экспедиции явился «Музей антропологии и этнографии». Его директор обратился к русскому посланнику с просьбой обеспечить Николая Степановича рекомендательными письмами от Абиссинского правительства, а также попросил Главное артиллеристское управление выдать для экспедиции пять солдатских винтовок и 1000 патронов.

В течение месяца было приготовлено всё необходимое: палатка, сёдла, вьюки, удостоверения. А «ввиду ничтожности ассигнований, выделенных Академией наук на нужды экспедиции (всего 600 рублей!)» дирекция Музея обратилась опять-таки с просьбой к председателю Российского Добровольного Флота о предоставлении бесплатного проезда. Согласие было получено и тут.

И вот 10 апреля 1913 года экспедиция в составе двух человек: Николая Степановича Гумилёва и его семнадцатилетнего племянника Николая Сверчкова, отбыла пароходом из Одессы. А 20 мая Николай Степанович известил академика Штемберга, одного из организаторов экспедиции, о своём прибытии в Джибути:

«Многоуважаемый Лев Яковлевич, как вы увидите по штемпелю, мы уже в Абиссинии. Нельзя сказать, чтобы путешествие началось совсем без приключений. Дождями размыло железную дорогу, и мы ехали 80 километров на дрезине, а потом на платформе для перевозки камней.

Прибыв в Дире-Дауа, мы тотчас отправились в Харрар покупать мулов, так как здесь они дороги. Купили пока четырёх, очень не дурных, в среднем по 45 р. за штуку. Пока вернулись в Дире-Дауа за вещами и здесь взяли четырёх слуг, двух абиссинцев и двух галассов, и пятого переводчика. Из Харрара я телеграфировал русскому посланнику в Аддис-Абебе, прося достать мне разрешение на проезд, но пока ответа не получил. Надеюсь всё-таки достать это разрешение.

Мой маршрут более или менее устанавливается. Я думаю пройти к Бари, оттуда по реке Уэби Сидалю к озеру и, пройдя по земле Прусси, по горному хребту Ахмор, вернуться в ДиреДауа. Таким образом я всё время буду в наименее изученной части Галла…»

Много чего натерпелись путешественники. Довелось и голодать, и мучаться жаждой, и сгорать в лихорадке, и блуждать, сбившись с дороги, и даже переправляться вплавь через реку Уэби, кишащую крокодилами. Не пренебрёг Николай Степанович и возможностью проведать местного «пророка» Гусейна. А будучи у него, даже решился подвергнуть себя весьма опасному эксперименту, посредством которого Гусейн вёл нехитрое дознание и вершил суд:

«Для испытания греховности человека служили два больших камня, между которыми был узкий проход. Надо было раздеться догола и пролезть между камнями. Если кто застревал, то умирал в страшных мучениях, и никто не смел подать ему кусок хлеба или чашку воды. В этом месте валялось немало черепов и костей». Как не отговаривал дядю «Коля маленький», он всё-таки рискнул проделать опасный опыт.

Вконец оборванным, голодным и измученным путешественникам пришлось по причине крайнего безденежья обратиться к русскому послу, чтобы тот выслал им 200 талеров. Рассчитался с ним Гумилёв уже в России, куда вместе со своим племянником возвратился в начале сентября.

За три года своей семейной жизни Николай Степанович уже дважды уезжал в Африку. Первый раз через полгода после свадьбы, второй – через полгода после рождения сына Льва, появившегося на свет 18 октября 1912 года. Последний отъезд был особенно драматичен. Ещё во время сборов поэт сильно расхворался: температура – 40 градусов, полубредовое состояние с подозрением на тиф. Жена с грудным ребёнком на руках в тяжёлой непрекращающейся истерике. И категорически не отпускала мужа ни в какую экспедицию.

Ну, а он, разумеется, презирающий и свою слабость, и женские страхи, выпил чая с коньяком – и на вокзал, оставив жену в полуобморочном состоянии. Полгода промыкался по своей любимой Африке, к которой жена ревновала едва ли не больше, чем ко всем его возлюбленным вместе взятым. А возвратился не менее больным, чем уехал, теперь уже – малярия. Того гляди, Лёвушку годовалого заразит. Не приняла его Анна Андреевна.

У КАМИНА

 
Наплывала тень… Догорал камин.
Руки на груди, он стоял один,
 
 
Неподвижный взор устремляя вдаль,
Горько говоря про свою печаль:
 
 
«Я пробрался в глубь неизвестных стран,
Восемьдесят дней шёл мой караван;
 
 
Цепи грозных гор, лес, а иногда
Странные вдали чьи-то города,
 
 
И не раз из них в тишине ночной
В лагерь долетал непонятный вой.
 
 
Мы рубили лес, мы копали рвы,
Вечерами к нам подходили львы.
 
 
Но трусливых душ не было меж нас.
Мы стреляли в них, целясь между глаз.
 
 
Древний я отрыл храм из-под песка,
Именем моим названа река,
 
 
И в стране озёр пять больших племён
Слушались меня, чтили мой закон.
 
 
Но теперь я слаб, как во власти сна,
И больна душа, тягостно больна;
 
 
Я узнал, узнал, что такое страх,
Погребённый здесь, в четырёх стенах;
 
 
Даже блеск ружья, даже плеск волны
Эту цепь порвать ныне не вольны…»
 
 
И, тая в глазах злое торжество,
Женщина в углу слушала его.
 

Пришлось Николаю Степановичу снять комнату на Васильевском острове. Карантин и отчасти – «ссылка». Что же касается богатейшей коллекции предметов культуры и быта абиссинцев, а также собранных поэтом образцов африканского фольклора и 200 фото негативов, запечатлевших то, чего оказалось невозможно вывезти – всё это было приобретено за бесценок «Музеем антропологии и этнографии», снарядившим экспедицию.

А в доме Гумилёвых появилось чучело большой чёрной пантеры с оскаленными зубами. Этот личный охотничий трофей Николая Степановича был поставлен в нишу между столовой и гостиной. И привёл в ужас не одного из впервые наткнувшихся на него гостей. Ну, а сам поэт расхаживал в шубе, сшитой из двух леопардов, один из которых был застрелен собственноручно Гумилёвым, другой – туземцами. Шубу эту поэт носил всегда нараспашку, для чего шёл обыкновенно не по тротуару, а по мостовой, где просторнее. Антураж довершался непременной папироской в зубах.

Многие считали постоянное стремление Гумилёва в Африку его прихотью, чудачеством. И только впоследствии выяснилось, насколько это было серьёзно. Из всего, хранящегося в Этнографическом музее Академии наук, Африканская коллекция, собранная Николаем Степановичем, по своему научному значению уступает единственно собранию Миклухи Маклая. Вот они – корни будущего великого этнографа Льва Николаевича Гумилёва, сына поэта.

В 1913 году Вячеслав Иванов, лишившийся своей «Академии стиха» да и вообще утративший какую-либо связь с молодой поэзией, решил перебраться в Москву. С его переездом рухнула, перестала существовать, может быть, главное детище этого поэта – знаменитая Башня. В эту же пору наметился серьёзный разлад между синдиками «Цеха поэтов».

Городецкий, будучи весьма посредственным стихотворцем, и прежде в роли «мастера» выглядел странновато. Ну, а когда в апреле 1914-го после его лекции «Символизм и акмеизм» Гумилёв с ним основательно поспорил, выявилась полная полярность их взглядов, и последовал разрыв отношений, которые хотя вскоре и возобновились, но только внешним образом.

Впрочем, не один Городецкий оказался чужд акмеизму. Мало соответствовал «прекрасной ясности» и другим установкам этого направления тот же Мандельштам, стихи которого никогда не были слишком просты для понимания. Или, скажем, Анна Андреевна Ахматова явно предпочитала внешней живописности образов их внутренний драматизм. По её мнению все основополагающие принципы акмеизма были ни чем иным, как личными качествами самого Гумилёва. Вот они: мужество, любовь к экзотике, предпочтение истины лирическим загадкам.

Как-то в разговоре с поэтом Николаем Минским, поясняя своё неприятие символизма, Гумилёв признался: «Я боюсь всякой мистики, боюсь устремлений к иным мирам, потому что не хочу выдавать читателю векселя, по которым расплачиваться буду ни я, а какая-то неведомая сила».

Забавно, что и в Николае Степановиче тот же Брюсов отказывался признать акмеиста, считая его символистом и только символистом. Может быть, ему, как бывшему Учителю Гумилёва, просто нравилось так считать? Во всяком случае, если судить по стихам, то самого Валерия Яковлевича можно отнести к акмеизму не с меньшим основанием, чем Николая Степановича к символизму.

Если приглядеться внимательно, эти два поэта близки не только по характеру своего творчества, но и личностно, а в особенности потребительски-циничным отношением к женщине. Даже не пытаясь составить донжуанский список Гумилёва, всё-таки необходимо упомянуть хотя бы некоторых из его возлюбленных, связь с которыми была не слишком скоротечна и успела как-то персонифицироваться.

В начале 1914-го Николай Степанович познакомился с Татьяной Адамович, которой через два года после этого посвятил свою книгу «Колчан». У Гумилёвых она почти не бывала, разве только при большом стечении гостей. Обыкновенно проведывал её сам поэт. Можно предположить, что и с прочими он поступал так же, навещая, когда вздумается и безо всяких обязательств. Что Адамович была всего лишь дюжинной героиней одного из заурядных любовных романов Николая Степановича, можно судить по не слишком уважительному тону его отзывов о ней: «Очаровательная… Книг не читает, но бежит убрать в свой шкаф. Инстинкт зверька…» В устах такого зверолова, как Гумилёв, – не худшая характеристика. И «Колчан», посвящённый ей, Татьяна, должно быть, убрала в шкаф с той же поспешностью.

А вот ещё одна возлюбленная Николая Степановича – Ольга Николаевна Высотская, почти жена. Когда весною 1914-го поэт получил от этой женщины сообщение, что у неё от него родился сын, полагаю, он не очень удивился. Вероятнее всего, тут же припомнил и саму певицу, и своё знакомство с ней в «Бродячей собаке», случившееся двумя годами ранее. Но, конечно же, его изумило имя, наречённое Ольгой Николаевной их сыну – Орест. А было оно навеяно оперой Рихарда Штрауса «Электрой», которая шла в ту пору в постановке Мейерхольда, и в которой Высотская как раз таки пела.

Узнав из письма, что недавняя возлюбленная и его сын от неё проживают в Курской губернии, поэт пообещал навестить их ближайшей осенью. Не выполнил. Помешали: начавшаяся русско-германская война, оккупация немцами юго-западных земель и отправка Гумилёва на фронт. Затем последовали: Революция, Гражданская война и гибель Николая Степановича… Своего сына Ореста он так и не увидел.

При обилии, как весьма продолжительных, так и очень коротких романов, Гумилёв по-настоящему любил только одну женщину – Анну Андреевну Ахматову. Среди мимолётных очарований, привлекательных своей доступностью и необязательностью, она была единственной, за обладание которой он боролся всю жизнь, иногда в припадке отчаяния даже налагая на себя руки.

Временами, казалось, что он достиг желаемого, что она принадлежит ему, что его господство над ней беспредельно. И всё-таки он не удержал этой женщины, воплощавшей для него всё целомудренное величие, присущее продолжательнице человеческого рода. Это её, свою изумительную, так и не покорившуюся ему любовь – Анну Андреевну Ахматову противопоставляет поэт чувственной неге и роскоши восточных цариц:

ВАРВАРЫ

 
Когда зарыдала страна под немилостью Божьей
И варвары в город вошли молчаливой толпою,
На площади людной царица поставила ложе,
Суровых врагов ожидала царица нагою.
 
 
Трубили герольды. По ветру стремились знамёна,
Как листья осенние, прелые, бурые листья.
Роскошные груды восточных шелков и виссона
С краёв украшали литые из золота кисти.
 
 
Царица была – как пантера суровых безлюдий,
С глазами – провалами тёмного, дикого счастья.
Под сеткой жемчужной вздымались дрожащие груди,
На смуглых руках и ногах трепетали запястья.
 
 
И зов её мчался, как звоны серебряной лютни:
«Спешите, герои, несущие луки и пращи!
Нигде, никогда не найти вам жены бесприютней,
Чьи жалкие стоны вам будут желанней и слаще!
 
 
Спешите, герои, окованы медью и сталью,
Пусть в бедное тело вопьются свирепые гвозди,
И бешенством ваши нальются сердца и печалью
И будут красней виноградных пурпуровых гроздий.
 
 
Давно я ждала вас, могучие, грубые люди,
Мечтала, любуясь на зарево ваших становищ.
Идите ж, терзайте для муки расцветшие груди,
Герольд протрубит – не щадите заветных сокровищ».
 
 
Серебряный рог, изукрашенный костью слоновьей,
На бронзовом блюде рабы протянули герольду,
Но варвары севера хмурили гордые брови,
Они вспоминали скитанья по снегу и по льду.
 
 
Они вспоминали холодное небо и дюны,
В зелёных трущобах весёлые щебеты птичьи,
И царственно-синие женские взоры… и струны,
Которыми скальды гремели о женском величьи.
 
 
Кипела, сверкала народом широкая площадь,
И южное небо раскрыло свой огненный веер,
Но хмурый начальник сдержал опенённую лошадь,
С надменной усмешкой войска повернул он на север.
 

Уже в августе 1914-го, в самом начале войны, Николай Степанович записывается добровольцем на военную службу. Пришлось преодолеть сопротивление медиков, так как по ущербности зрения ещё со времени призыва 1907-го он числился «белобилетчиком». Только получив от врачей удостоверение в способности стрелять из винтовки с левого плеча, Гумилёв был зачислен в лейб-гвардии уланский полк. И лишь в чине рядового, ибо звание унтер-офицера присваивали при поступлении в армию только выпускникам университета, до чего, как известно, он так и не доучился.

Свой полк он застал на месте формирования – в Новгороде. Там Николай Степанович прошёл курс военной подготовки, а за отдельную плату ещё и брал уроки фехтования. 23 сентября маршевый эскадрон, принявший поэта в свои ряды, отправился на фронт, а 17 октября уже участвовал в боевых действиях. Зная ищущий опасностей характер Гумилёва, нетрудно догадаться, что он оказался именно в том подразделении, где вызываются служить только самые храбрые и мужественные люди – в разведке.

13 января 1915 года поэта награждают Георгиевским крестом 4-й степени, а через два дня производят в унтер-офицеры. Приблизительно в эту пору в газете «Биржевые ведомости» начинают появляться его фронтовые очерки под общим названием «Записки кавалериста». Строго-документальная без каких-либо беллетристических виньеток репортёрская проза.

А в декабре почти одновременно с выходом очередной книги поэта «Колчан» следует приказ о его награждении Георгиевским крестом 3-й степени. Приятное совпадение. Да вот незадача – из критического хора, отзывавшегося на прежние сборники Гумилёва, выбыли корифеи-запевалы. Ещё недавно подогревавшие своим снисходительным вниманием растущий успех поэта, теперь после разрыва с ним, они благоразумно замолчали. Подала голос только литературная мелюзга, мечтающая быть замеченной благодаря своим кривотолкам об уже известном авторе. Ничего определённого, ничего остроумного или хотя бы любопытного эти рецензии не содержали.

А между тем книга была и нова, и неожиданна для Гумилёва. Во-первых, никакой Африки. Во-вторых, полная естественность интонаций. То ли творческая зрелость, то ли школа военной журналистики сообщила большинству представленных в ней стихотворений мудрую непритязательность и простоту. Впрочем, реальная жизнь тут всё ещё отсутствует. Взять хотя бы одну из самых метких и остро отточенных стрел «Колчана»:

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Анне Ахматовой

 
Я из дому вышел, когда все спали,
Мой спутник скрывался у рва в кустах.
Наверно, наутро меня искали,
Но было поздно, мы шли в полях.
 
 
Мой спутник был жёлтый, худой, раскосый.
О, как я безумно его любил!
Под пёстрой хламидой он прятал косу,
Глазами гадюки смотрел и ныл.
 
 
О старом, о странном, о безбольном,
О вечном слагалось его нытьё,
Звучало мне звоном колокольным,
Ввергало в истому, в забытьё.
 
 
Мы видели горы, лес и воды,
Мы спали в кибитках чужих равнин,
Порою казалось – идём мы годы,
Казалось порою – лишь день один.
 
 
Когда ж мы достигли стены Китая,
Мой спутник сказал мне: «Теперь прощай.
Нам разны дороги: твоя – святая,
А мне, мне сеять мой рис и чай».
 
 
На белом пригорке, над полем чайным,
У пагоды ветхой сидел Будд а.
Пред ним я склонился в восторге тайном.
И было сладко, как никогда.
 
 
Так тихо, так тихо над миром дольным,
С глазами гадюки, он пел и пел
О старом, о странном, о безбольном,
О вечном, и воздух вокруг светлел.
 

Ситуация явно вымышленная. Азию этот азартный путешественник не посещал ни до, ни после написания этих стихов. Тут, скорее всего, мечта о невозможном, чтобы и его жена бродяжничала вместе с ним по странам и континентам. Присутствие Ахматовой в этом стихотворении узнаётся по посвящению и портретно. Впрочем, образы реальности только просвечивают через поэтический антураж, конкретизируясь в отдельных точных штрихах: в худобе его спутника-женщины, в том, как этот спутник «глазами гадюки смотрел и ныл», в нытье «о вечном»…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю