Текст книги "Старая ведьма"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
XLVII
Когда завечерело, Василий приступил к обходу своего участка. Он коснулся каждой яблони, каждого куста, словно прощаясь с ними за руку. Особенно долго он задержался у ряда любимых яблонь вдоль изгороди, сорт которых назывался «бабушкины».
С теми кустами крыжовника, которые были посажены Серафимой Григорьевной, Василий не стал прощаться. Это чужие для него кусты. У него с ними нет никаких отношений. Они воткнуты сюда ею нахально, они загустили ряды саженного им крыжовника. Он даже плюнул на одно ни в чем не повинное растение…
Потом Василий стал прощаться с изгородью, сожалея, что не сумел приставить к некоторым подгнившим столбам пасынков. Хозяйство нужно оставлять в полном порядке. Он до этого покрасил и промазал всю крышу. Проолифил новый пол. Нужно было бы заняться крыльцом, да не успел.
Потом он пошел в дом. Там плакала Ангелина. Но утешить ее теперь было не в его силах. Есть один путь примирения – она должна встать и сказать: «Василий, я ухожу с тобой…» А как же иначе, если она жена и друг?..
И если она это сделает в последнюю минуту, тогда не будет на земле счастливее и свободнее человека, чем он. Но Лина пока лежит ничком поперек широкой кровати. Что поделаешь? Не может – значит, не может. Но и он не может пойти на уступки. Аркадий Баранов – это же не просто Баранов, личность, частное лицо, фронтовой друг. Нет, это частица партии, в которой Василий мысленно состоял, а потом исключил себя из нее. Партийность-то ведь не только организационное оформление. Это, во-первых, как ты веруешь и как ты поступаешь. Не напоказ, а по требованию своей души. Как Сметанин из «Красных зорь». Как сын Иван, зашагивающий всем своим существом в завтрашний день. Без крику. Без желания попасть на Доску почета.
Прощание с комнатами было недолгим. Побывав в каждой, начиная с верхних, Василий спустился вниз. Погладил радиаторы отопления. Заглянул в маленькую котельную. Немало она пожрала у него сна, заставляя зимой просыпаться после полуночи и подсыпать уголь… Ну да ладно. Что ее винить?
Василий Петрович, прощаясь со своим домом, обрывал сотни невидимых нитей, тянущихся от его сердца к каждому бревну, отесанному им и врубленному в стену. К каждой двери, навешенной им. К каждой раме, в которую он врезал стекла. К каждому кирпичу: если даже не он уложил его, то оплатил своим трудом. Здесь ничего нет чужого. Здесь все заработано им.
Милый Василий Петрович, ты воздвигал эти стены в двадцать два венца, чтобы потолки был высоки, чтобы дышалось легко… А что произошло?
Ты входил в этот дом, как в светлый чертог, а покидаешь его, как камеру пыток. Дом стал душен и тесен. Ты перестал в нем жить. Он стал жить в тебе. Жить и тянуть соки твоей души. Замыслы твоего ума, новые сплавы твоей стали.
Конечно, ни в чем не виновен твой хороший дом. Виноват не он, а отношение к нему. Виновны люди, начинившие его гнилью, куда более страшной, чем домовая губка.
Прощай, дом! Ты больше не принадлежишь Василию Кирееву. У тебя с ним не получилось правильных отношений.
Наконец комнаты были обойдены. И он пришел в последнюю. В спальню. Сел на скамеечку, куда обычно клал перед сном одежду.
Ему нужно было посидеть. Для порядка. Перед дорогой всегда сидят. Остальным не обязательно. Они же остаются.
Теперь предстояло самое трудное, хотя он и все решил, все предусмотрел и уговорил свое сердце не мешать ему в единственно правильном исходе.
Избавляя дом от жестокой домовой губки, Василий устранил все, что могло возродить эту страшную болезнь. Выбрасывались и здоровые, но чреватые вспышкой губки доски, балки, пластины наката.
Так же и теперь – он уходил от всего, что могло удержать, а потом отбросить его в цепкие объятия той жизни, с которой он хотел порвать. И Ангелина – душа этого дома, построенного для нее, – могла сейчас изменить весь ход его мыслей и намерений.
Она могла зарыдать, лишиться чувств, забиться в истерике, начать рвать на себе одежду или… или что-то еще, что не приходило в голову Василию. В такие минуты жизни бледнеют самые душераздирающие сцены в театре или в кинематографе. Потому что, какие они ни будь, это игра. Сцена. Экран. А тут – жизнь. Тут не актриса, а живая жена. И ты не зритель – и даже не герой-любовник, страдающий по загодя предусмотренным ролью страданиям, а муж. И ты не знаешь, как развернется действие и какие скажутся слова.
Воля волей, а сердце сердцем. Его любовь хотя и омрачилась упорством Ангелины, но все же он безумно любит ее. Любит, хотя и считает изменой и, может быть, даже предательством ее поведение. Что там ни говори, а она предпочла дом живому, страдающему Василию. Как там ни формулируй, а дом Ангелине ближе и дороже, чем он, ее муж. Разве это не так? Разве не ради дома Ангелина остается в нем? Поступил бы так Василий, окажись на ее месте?
Теперь ему оставалось выяснить: «С кем ты повенчана, Ангелина, со мной или с домом?» Разве это все второстепенно в их отношениях? Разве это не проверка любви?
Недавно на их заводе рухнуло счастье одной пары только потому, что она не захотела поехать с ним на далекую новостройку. Какова же цена этой любви, если любимая предпочла любимому свои привычные городские удобства?
Василий вспомнил и Радостина. Радостин получил поворот от ворот только потому, что у него «ни гнезда, ни дупла, ни скворечника». Именно эти слова были сказаны Серафимой Григорьевной четыре года тому назад.
Так что же выходит? Выходит, что «скворечник», который возвел Василий, связывал его и Лину больше, чем все остальное. И если это так, то какова цена всему остальному?
Наступил момент, когда нужно было выяснить все определенно до конца.
За этим-то он и пришел в спальню.
Сердце, будь твердым. Мужчина остается солдатом и в этом поединке.
Ангелина поднялась с кровати, подошла к Василию и сквозь слезы спросила:
– Уходишь?
– Да, Лина.
– От меня уходишь?
– Не от тебя, Лина, а от всех этих тенет. Я уже вышел из них, и ни одна паутинка больше не держит меня здесь.
– А я? – с надрывом спросила Ангелина, опять падая поперек кровати.
– Так ты-то ведь не паутина, а человек. Свободный человек. У тебя разум и ноги.
Василий надеялся, что сейчас, в эту минуту, будет найден какой-то новый выход. Что-то такое, что Аркадий называл компромиссом. Но Ангелина сказала определенно:
– Я не могу расстаться со всем этим. Это радость моей жизни. Это мои счастливые заботы.
– Разве я неволю тебя, Лина? Если дом, козы и боровы – радость твоей жизни, если черная смородина проросла через тебя, значит, между нами возникли, как говорится, серьезные разногласия идейного порядка.
Ангелина опять заплакала. Серафима Григорьевна, стоявшая за дверью, вбежала и закричала истошным голосом:
– Кто поверит этому? Какие могут быть между мужем и женой идейные разногласия? Придумал бы уж, Василий Петрович, что-нибудь посклепистее!
Василий, не желая видеть тещу, не поворачиваясь к ней, сказал:
– Придумывать я ничего не собираюсь, как и не собираюсь кому-то и что-то объяснять. Кто хочет, кто может, тот пусть верит мне и понимает меня, а кто не может – доказывать не стану.
– Значит, ты бросаешь ее? – в упор спросила Серафима Григорьевна. Ее лицо перекосилось. Снова часто засверкал остекленевший левый глаз.
– Если жена не следует за мужем, значит, не он, а она оставляет его.
Тут Василий посмотрел на тещу и, увидев на ее лице густой слой пудры и подчерненные ресницы, добавил к сказанному:
– Я никому не хочу мешать устраивать свою жизнь и… пудриться!
Серафима хлопнула дверью. Теперь Василию оставалось только положить ключи. И он положил их на кровать. Положив, сказал:
– Бывай здорова, Лина. Не беспокойся, на свою половину этого логова я не претендую. Нотариальная контора пришлет тебе какие следует бумаги. Давай поцелуемся.
И они поцеловались. Поцеловались так, будто тот и другой целовали не живого, а мертвого.
Василий медленно подходил к старенькому «Москвичу». Долго проверял уровень масла в картере, достаточно ли воды в радиаторе. Он даже сходил под навес и взял бутыль с дождевой водой для доливки аккумулятора. С той самой водой, которой наполнил недавний ночной дождь большую суповую миску из нового сервиза.
Видно было по всему – он все еще ждал, что Ангелина выйдет и скажет: «Я согласна, Василий. Отдадим дом завкому…»
Но Ангелина не вышла.
Он сел в машину, нажал кнопку стартера. Машина взвизгнула, будто заплакала. Больно кольнуло сердце Василия Петровича. Пронзительно громко заскулила Шутка.
– Ты что?
А она, будто зная все, просилась к нему. Виляла обрубочком своего хвоста, наклоняя голову набок, глядела на него своим единственным глазом.
– Да разве я тебя оставлю здесь? Прыгай, бедняга.
Шутка прыгнула в открытую дверцу машины и села на переднее место справа от Василия, мордой к ветровому стеклу.
Он хотел остановиться у ворот, чтобы открыть их. Но там оказалась Марфа Егоровна Копейкина.
– Не останавливайся и не оглядывайся, – сказала она, открывая ворота. – Уход огляда не любит.
XLVIII
– А я тебя еще вчера вечером ждала, – как бы между прочим сказала Мария Сергеевна, когда Василий Петрович сел за стол в кругу своей старой семьи.
– Да ведь я, мамочка, будто не оповещал тебя о своем приезде, ответил Василий, – и будто никому ни о чем не говорил. Откуда же ты могла, понимаешь, предположить такое?
И та ответила, смеясь добрыми серыми глазами, светясь белизной своих волос, выглядывающих из-под шелкового клетчатого платочка, повязанного по-молодому:
– Наверно, лампочка мигать начала. Как пробкам перегореть, всегда ты приезжаешь.
И больше ни она, ни Лида и ни Иван ни одним словом не обмолвились о том, почему приехал он, что произошло там. Василий заметил, что его кровать была застлана особенно тщательно. Чистые, новые наволочки на подушках, новые шлепанцы на прикроватном коврике и снова появившийся на тумбочке жбан с квасом, который пил Василий и ночью, – все говорило о том, что его ждали, что здесь известно все.
Мария Сергеевна подала к ужину стерляжью уху на ершином бульоне. Тоже, наверно, не случайно было приготовлено это блюдо.
Лидочка налила первую тарелку отцу, потом бабушке, потом Ване, потом себе.
– Эх, мамочка! А у меня, у бывшего домовладельца, ни гроша в кармане, а надо бы для такого случая…
Ваня поставил перед отцом узкую бутылку пятизвездочного коньяка и сказал:
– По звездочке на брата…
Василий пересчитал сидящих за столом, спросил:
– А пятая-то в честь кого, Ванек?
– Это уж как ты пожелаешь. Хочешь – в честь Ангелины Николаевны, хочешь – в честь Аркадия Михайловича.
Сказал так сын и откупорил бутылку.
– Как в кино, – заметил Василий, поглядывая то на сына, то на Марию Сергеевну. – Все со смыслом. Ну, если все со смыслом, то пятая звездочка пускай будет в честь Шутки. Это уж пожизненная спутница, вокруг Луны и обратно… А мой Аркадий, видно, сбег из города. Иначе показался бы… Ну а что касается остального-прочего, то за отсутствующих я не пью.
Налили. Чокнулись стоя. Молча. Выпили, затем стали есть уху.
Едва ли есть в мире вкуснее уха, нежели сваренная на ершах, а потом заправленная стерлядью. Купцы знали толк в этой дорогой еде! А из простого народа разве только уральцы, живущие близ больших рек, могли позволить себе приготовить такое блюдо. Архиереи – те варили стерляжью уху на курином бульоне. Ну, так им разрешал это не один лишь бог, но и карман.
Ночь Василий проспал не просыпаясь. Проснулся выспавшимся. Свежим. Шутка вылезла из-под кровати, потягиваясь. Ей, кажется, тоже было хорошо среди знакомых людей. Лида и Ваня – это свои. И если они так внимательны к неизвестной ей Марии Сергеевне, значит, она тоже своя. Тем более – кормит ее. Кормит такими косточками, на которых есть что обглодать. И не бросает их, как Серафима Григорьевна, а подает, приговаривая. Пусть Шутка не понимает всех ее слов, но это ласковые слова. В них нет ни одного рычащего слова: «жри», «прорва», «мымра», «обжора». У Марии Сергеевны певучие слова: «Шуточка», «бедняжечка», «умница», «чистюлечка»…
Через день Василий вернулся на работу. И все ему снова так дорого. И шум, и дым. И сверкание тысячи раз виденных слепящих искр, вылетающих золотым снопом из ковшей при разливке стали. И малиновый свет темнеющих слитков, освободившихся от форм и увозимых в прокатные цехи. Радостная и суетная работа одноруких завалочных машин, сующих в огненную пасть мартенов мульду. Все такое привычное и такое новое!..
Киреев зашел в комнату цехового партбюро. Здесь он, кажется, не бывал больше года. И у него, кажется, там не было никакого дела. И он даже не помнил, кто теперь в партбюро. Но его ноги будто сами остановились перед этой дверью, а руки открыли ее. И он прошел туда. Прошел и увидел Афанасия Юдина, сталевара с девятой печи.
– Здорово, Афоня!
– Привет, Вася! Ну как?
– Не знаю, что и сказать…
– Василий Петрович, я тебе советую кончать с отпуском. Тебе нельзя сейчас оставаться без работы. Тебе нужно в жар, в пекло, по самую маковку.
– Пожалуй, понимаешь, Афанасий, что так!
Василий направился к начальнику цеха, чтобы объявить ему о прекращении отпуска по его личному желанию и по совету секретаря партийного бюро товарища Юдина.
XLIX
Через день Киреев появился в цехе во вторую смену. Эти два дня он провел с Лидой. Она ходила с ним по городу под руку. Они шли счастливые и нарядные, не замечая прохожих, витрин и, конечно, афиш. А на одну афишу им следовало бы обратить внимание. Это была цирковая афиша. На ней значилось:
«Под куполом цирка воздушные гимнасты Анна Гарина и Алексей Пожиткин…»
Эта строчка заставила бы их задуматься о дальнейшей судьбе Алины. Она вернулась в цирк и нашла себя в своем блистательном, но нелегком труде. Но нашла ли она своего Алешу не только лишь в воздухе, под куполом цирка, а на земле? – в афише не сообщалось.
Добрые люди умеют прощать. Умение прощать – великое богатство человеческих душ. Все же не все и не сразу может простить и самое доброе сердце.
Первая после отпуска плавка Василия была осторожной, но успешной. Когда началось раскисление стали и в плавке наступила некоторая передышка, Василий решил заглянуть в вечернюю газету. Там сообщалось о пленуме городского комитета партии и говорилось, что первым секретарем горкома избран т. Баранов А. М.
Киреев заметил подручному:
– Скажи, понимаешь, на милость, Андрей, сколько Барановых на свете! У моего-то Баранова имя, отчество тоже А. М.
– Так, может быть, его и выбрали, – сказал первый подручный, заглянув в газету.
Василий громко расхохотался:
– Барановых и Киреевых на свете не меньше, чем Ивановых! Городской комитет такого города, как наш, – это, понимаешь, побольше другого обкома. Туда знаешь каких людей избирают… А мой Аркадий – почти что я. Только у него, конечно, на плечах голова раз в двести покрепче моей.
– Тем более, значит, могли выбрать…
– Тьфу тебе, понимаешь! – крикнул Василий. – Дай газету. Глянь в печь. Ты же первый. А я сталевар. Мое дело – читать, а тебе печься!
Не хотел Василий да и не мог поверить, что Аркадий, который тесал вместе с ним балки, помогал Копейкину чистить свинарник, занимался судьбой циркачки Алины, спал под сосной, жил в каморке верхнего этажа, – и вдруг… первый секретарь! Не бывает такого. Это же номенклатура, город же у них союзного подчинения. Но…
Но, с другой стороны… Теперь такое время… И такой свежий ветер…
Нет, он больше не должен думать ни о чем. Нужно доводить плавку и готовиться к пробе, а потом к выпуску. Сталью больше шутить нельзя.
В эту ночь в мартеновском цехе появилась «молния». Поздравляли Василия Петровича с новым успехом. Киреев отлично понимал, что это «аванс». Успех был не велик. В минутах по времени, в полутора тоннах по весу. Но все же это был успех. И Василий Петрович сказал комсомольцу, работавшему в канаве и вывешивающему «молнию»:
– Спасибо, понимаешь… Оправдаю!
В это время в разливочном пролете Василий увидел сына. Он явно ждал отца. Уж не стряслось ли что? Да, кажется, нет – Иван весел.
Сдав смену, Василий Петрович спустился вниз.
– Ты что здесь, сын?
– Жду тебя.
– Зачем?
– Есть поручение.
– От кого?
– От ребят. От цехового бюро комсомола.
Они вышли из цеха. Ваня начал издалека:
– Ты, конечно, знаешь, что новая печь стала на сушку. Это будет комсомольская печь. Полностью комсомольская. Все смены. И на завалке тоже наши ребята. И крановщики… Словом, сквозная, спаренная, комплексная и тому подобное…
– Ну так что?
– Ничего. Сообщаю.
– А сообщаешь зачем?
– Я думал, ты уже догадался…
– Может, и догадался, да не вполне. Не темни уж, понимаешь… Чего вы хотите?
– Бюро выдвигает твою кандидатуру возглавить наш комсомольский коллектив, который будет бороться за звание коммунистического.
Василий Петрович остановился, заглянул сыну в глаза.
– Ванька! Да ведь мне сорок третий. Опоздал я в комсомольских-то кандидатурах ходить. Андрюшку Ласточкина выдвиньте, он давно уже готовый сталевар…
– Нет, папа. Нам нужен ты. Я ведь не как сын, а как член бюро. И в дирекции тебя рекомендуют…
– В дирекции? Вот либералы, понимаешь, проклятые… меня же судить нужно, а не выдвигать…
Ваня сказал на это:
– Суд, папа, судом, а доверие доверием.
В первый раз почувствовал Василий Петрович, что его сын взрослый, самостоятельный человек, член бюро цеховой комсомольской организации, фигура, с которой нельзя не считаться…
– Я подумаю, товарищ Иван Киреев, – сказал Василий Петрович. – Утро вечера мудренее.
Утро и в самом деле оказалось мудренее. Явился второй агитатор – сам секретарь комсомольского бюро цеха Миша Копейкин. Форменный Аркадий Баранов в молодости. Даже глаза карие. Он старше Ивана двумя годами… Мы должны бы сказать о младшем внуке Прохора Кузьмича несколько подробнее. Это эпизодическое действующее лицо могло бы начать ответвление романа, если бы он не был на исходе. Все же кое-что скажем о Мише, чтобы порадоваться за счастливый день Лидочки Киреевой, который может наступить через два или три года.
L
Миша Копейкин, младший внук Прохора Кузьмича, всего лишь мельком назывался на страницах, хотя он имел полное право быть показанным на них в березовом перелеске, где Лидочка пасла коз. Он появился там затем, чтобы сказать, как идет строительство новой, большой мартеновской комсомольской печи. И что он и Ваня придут на нее третьими подручными сталевара.
Он рассказывал ей, что, наверно, его вскоре назначат вторым, а потом и первым подручным и когда-нибудь он будет, как и ее отец, сталеваром вместе с ее братом Ваней. И это очень хорошо.
Миша Копейкин ничего не говорил Лидочке о своей любви. Потому что он еще пока всего лишь третий подручный, а она школьница. И Лида по этой же причине не сообщала ему о своих чувствах, хотя она как-то между прочим заметила:
– У меня никогда не будет никаких коз, никаких поросят и садовых домиков.
И Миша солидно-пресолидно сказал ей:
– Лидия, зачем ты предупреждаешь меня? Неужели ты думаешь, что мы с Иваном способны торговать смородиновыми черенками или поросятами? Нам с Ваней дадут общую квартиру, и мы будем… А как ты относишься к Соне Ладышкиной?
– Я думаю, – ответила Лида, – что у Вани очень хороший вкус, а у Сони Ладышкиной доброе сердце. Я сужу по глазам.
– Это верно, – подтвердил тогда Миша. – Соню очень любят ее пионеры. А это лучшая рекомендация.
Лида считала Мишу самым серьезным молодым человеком. Ему можно было доверять любые тайны. И она почти ничего не скрывала от него, кроме желания хотя бы один раз быть поцелованной им. Но за это желание Лида не уважала себя. Оно было неразумным. Если он поцелует однажды, то поцелует и дважды и трижды… А ей нужно кончать школу и не думать ни о чем таком… преждевременном. Поцелуй – очень серьезный шаг. Это почти обручение. Пусть она живет не в тургеневское время, но ведь лучшее-то из этого времени не умерло и не может умереть… Да и нужно сто раз проверить. Это же на всю жизнь. И нужно поговорить с бабушкой. Она же совершенно ничего не знает. Хотя ей и не о чем пока знать. И если Миша однажды, прощаясь, поцеловал Лиде руку, так это же всего лишь этикет. Аркадий Михайлович бабушке тоже поцеловал руку, когда прощался. И смешно было бы, если Миша, такой необыкновенный, и вдруг вел бы себя обыкновенно, как все… Это было бы невыносимо. Это было так же странно, как если бы она не встречала Мишу улыбкой или бы запрещала ему брать себя под руку, танцевать с ней и покупать для нее билеты в оперу. Из прошлого нужно брать самое лучшее и самое красивое.
Вот и сегодня Лида, узнав, что придет Миша Копейкин, с утра надела плиссированное платье и тщательно заплела косы. Она будет угощать его чаем, не бабушка же. Ведь он ее гость, хотя и приходит к папе. Она приготовит легкий завтрак. Омлет с мелко нарезанной ветчиной. Наденет бабушкин фартук. Может быть, даже предложит по рюмке оставшегося коньяку. А что такого? Ведь он же почти второй подручный и официальный представитель общественности цеха.
Миша Копейкин появился в светлом, чрезмерно выглаженном костюме. Поздоровавшись прежде с бабушкой, потом с Лидой (и правильно – она же тоже почти женщина) и только потом с папой, потом и с Ваней, он сказал:
– Василий Петрович, Ваня уже, наверно, говорил вам…
Миша Копейкин повторил предложение и неторопливо рассказал о замыслах комсомольцев, о мечте работать по-новому.
Миша давно нравился Василию Петровичу, он всегда любовался им, а теперь втрое. Не зная, как ответить, внутренне польщенный, он сказал:
– Посоветоваться мне кое с кем надо, ребята…
– Пожалуйста, Василий Петрович, посоветуйтесь, – сказал Миша и, увидев кого-то через открытое окно, заметил: – Как это кстати!
«Как это кстати» относилось к Юдину. Он должен был зайти «кстати» минут через двадцать – тридцать после прихода Миши Копейкина. Как «тяжелая артиллерия». И он зашел.
– Собрался навестить Кузьму Кононова да решил завернуть к тебе… Не помешал?
– Афанасий, – обратился Василий Петрович к Юдину, – так партийную работу не проводят. Врать, понимаешь, не нужно даже по безобидным пустякам. Кузьма Кононов уже две недели как в отпуске, на Кавказе. И ты знаешь это. Ты шел ко мне. И у вас сговор…
– Сговор? С кем?
– Афоня… Хватит… Я согласен…
– Тогда и говорить не о чем. Руку!
– Изволь.
Появилась Лидочка в белом фартучке, с омлетом на большой сковороде.
– Ваня, приглашай гостей к столу…
– И эта в сговоре?
– Ну так ведь комсомолка же, – ответил за Лиду Юдин. – Комсомолка.
– Ну да, конечно… Вы все здесь комсомольцы, коммунисты, только я… так сказать… Недозрелый, недовоспитанный… Сырой материал.
Юдин на это с улыбкой, но всерьез сказал:
– А ты их не сторонись, Василий Петрович. Довоспитают. До дела доведут да еще в партию передадут. Это ведь сила… Да еще какая… Попробуй им отказать…
Василий Петрович заметно расчувствовался после этих слов. Расшатанные нервы все еще давали себя знать.
– Ну что же, начнем новую биографию с комсомольской работы… Ах! – стукнул он кулаком по столу. – Как жалко, что не видит всего этого мой друг Аркадий Баранов!