Текст книги "Старая ведьма"
Автор книги: Евгений Пермяк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
XXXVIII
Фенечка приходила на дачу к Киреевым через каждые два часа. Она делала Шутке обезболивающие уколы, и к полудню собака перестала скулить.
Серафима Григорьевна, видя радение Фенечки и думая, что все это делается ради приработка, как бы между прочим обронила:
– Коли Фенечка так старается вылечить Шуточку, мы за каждый укол заплатим вдвойне!
Феня на это ответила довольно двусмысленно:
– С собак не беру.
Серафима Григорьевна сделала вид, что не поняла издевки, расплылась в улыбке:
– У собаки какие деньги! А у хозяев они случаются…
Ей очень хотелось завести разговор с Феней и расположить ее к себе. Но девушка не прощала и никогда не простит Ожегановой давнего гнусного намека на то, что будто Феня перебежала Серафиме Григорьевне дорогу к Ветошкину. И если бы не Василий Петрович и тем более не ее любимица Лида, которая обожала Шутку, конечно, Феня не появилась бы здесь.
Часам к двенадцати плотники попросили расчет:
– Принимай работу, Григорьевна, да раскошеливайся!
Ожеганова боялась просчитаться:
– Хозяина придется подождать. А пока что надо подобрать щепу, стружку. Две двери перенавесить. Сидеть даром не заставлю!..
И она стала придумывать работу, чтобы занять плотников до прихода Василия.
День обещал быть знойным.
Козы, изнемогая от жары, просились на пастбище. Куры ходили в вольере с открытыми клювами, листья растений сникли. Пруд заметно убыл. Карпам стало еще теснее в мелкой воде. Опять два из них всплыли кверху брюхом. Придется их зажарить сегодня на ужин плотникам.
Ангелина ходит как в воду опущенная. Неохотно разговаривает с матерью. Наверно, на что-то сердится… Не растревожил ли ее неожиданный приезд Якова Радостина? Может, помочь им встретиться? Не самой, а через кого-нибудь… Самой в это дело встревать неловко. Мать как-никак. Может, ее и отблагодарит за это дочь? Да нехорошо подумает…
Серафиме Григорьевне нужно было и самой повидать Радостина и узнать, почему он не принял посланные ему от всей души три тысячи рублей. Люди зря говорят, что Ожеганиха змея и скряга, что ни о ком, кроме себя, не думает и не болеет. Нет, она думает и болеет. Радостина ей всегда было жалко за то, что так нескладно получилось с угоном машины. Ведь это произошло вскоре после того, как Серафима сказала ему, что «жених без денег – без листьев веник». А он, видать, сильно любил Линочку.
– Ох! Грехи наши тяжкие! – вздыхает Серафима Григорьевна, просаливая под жабрами уснувших карпов, чтобы они не протухли в такую жару до ужина.
А мысли, как низкие осенние тучи, бегут одна за другой. Воспоминания пугают Серафиму Григорьевну.
А вдруг он и по сей день любит Ангелину? А вдруг он затем и приехал сюда, чтобы свидеться с нею и поломать благополучие ее дочери?..
Ненастно в голове Серафимы Григорьевны.
А вдруг да в отместку за все обиды Яшка расскажет Василию, как Серафима Григорьевна, охотясь за китом Киреевым, прикармливала на всякий случай и окунька Радостина?..
Было же ведь это? Было!.. Если бы Серафима Григорьевна не заметала следы, зачем бы ей понадобилось ублажать Якова тремя тысячами, посланными на целину?
Улика?
Улика!
Думает так Серафима Григорьевна, просаливая тухлую рыбу, и принюхивается…
Да уж от карпа ли это смердит?
Козы опять подают жалобный голос, а Лидки все нет и нет. Да и приедет ли она?
Серафима Григорьевна не ошиблась. Лидия больше не вернется сюда. Так она твердо сказала Аркадию Михайловичу, который навестил ее в городе и познакомился с первой тещей Василия, с милой и приветливой женщиной Марией Сергеевной.
Он знал о ней по письмам, в которых Василий ласково называл Марию Сергеевну милой мамочкой. А она оказалась еще лучше. И Баранов тоже произвел на нее отличное впечатление. Она даже сказала:
– Коли там у вас нелады, селитесь у нас, дорогой Аркадий Михайлович!
– Да что вы! – ответил тогда Баранов. – Благодарю вас. Мне уже дали номер в гостинице, и я переселюсь туда в ближайшие дни.
Аркадий Михайлович, оставаясь в доме Василия, был готов к большому разговору с ним. Баранов еще не знал, с чего начать этот разговор, но все развязалось само собой.
После бессонной ночи у Василия Петровича произошло то, чего никогда не случалось с ним за многие годы сталеплавильной работы.
Заслезился, а потом потек свод мартеновской печи. Невыспавшийся, нервничающий, он недоглядел за пламенем факела. Незаметно нагнал слишком высокую температуру.
Раздраженный и злой, он не захотел внять голосу первого подручного.
– Не учи! И главное, не паникуй, – оборвал он Андрея Ласточкина и прибавил факел.
Ласточкин не верил своим глазам. Со свода тянулись обильные нити расплавившихся огнеупоров. Ласточкину нужно было вмешаться решительно и, может быть, отстранить Василия. Но любовь к нему, безграничная вера в его мастерство удержали Андрея. Он всего лишь сказал:
– Ты рискуешь сводом, Василий Петрович. Глянь в печь!
И Василий глянул в смотровое отверстие печи. Его слипавшиеся от бессонной ночи глаза широко раскрылись. Ему стало понятно, что дело плохо. Он резко убавил факел. Но было уже поздно. Температура не могла упасть сразу.
Свод потек еще сильнее и наконец стал рушиться. Василия зазнобило у горячей печи. Он едва устоял на ногах. Сердце замерло. В глазах круги. В висках стук. В горле ком.
Плавка испорчена, печь выведена из строя. Василий приказал Андрею доложить об этом сменному инженеру.
Вскоре начался досрочный выпуск недоваренного металла. Сталь полилась в ковш. Василий как потерянный уставился в одну точку…
…По желобу бежали огненные хори. Потом все смешалось – и хори, и куры, и скулящая где-то в его темени Шутка. Отчетливо хрюкала увозимая в клетке белая свинья, и смеющиеся козьи бородатые морды вместе со снопом искр показались из ковша…
Только бы не сойти ему с ума! Только бы устоять на ногах! На войне ему не было так страшно, как теперь.
Василий не мог поднять глаза на товарищей. Сталевар, имя которого на доске Почета. Сталевар, о котором так много писалось в газетах. Сталевар, от которого все еще ждали новых успехов… А он…
«Нужно сегодня же перерезать всех кур», – в душевном смятении решил он.
Ах, милый Василий Петрович, разве в них дело, дорогой друг?!
XXXIX
Главный инженер завода сказал Василию Петровичу:
– Вам, товарищ Киреев, нужно пойти в отпуск. Печь должна стать на ремонт, а вы должны подумать о случившемся. Подумать, взвесить и понять. А потом поговорим капитальнее.
Василий на это сказал:
– Я готов ответить за все сейчас!
– Нет, ты не готов, Василий Петрович, – вмешался начальник мартеновского цеха. Он знал о жизни Василия больше, чем тот предполагал.
Да и он ли один знал? Знали многие, и в первую очередь близкие люди. Андрей Ласточкин, Юдин, Веснин. Знали, но почему-то молчали, а теперь спохватились.
Теперь всем стало понятно, что дело не в одной лишь бессонной ночи и не в хоре, которым объяснил свою неудачу Василий. Хорь был всего лишь последней гирькой, перевесившей чашу весов, колеблющихся между заводом и домом.
Старая ведьма взяла свою дань.
И как это случилось? Когда началось?
Суды-пересуды, ахи и охи, раскаяния и признания…
Так случается в жизни частенько. Коллектив мартеновского цеха Большого металлургического завода не исключение. Пока шатается человек – будто и не замечают. А упадет – начинается паника, заботы и аврал: спасите!
Тяжелая это была для Василия суббота, 2 июля 1960 года. Она была куда тяжелее того памятного воскресенья, когда Василий обнаружил в своем доме гниль.
И он согласился взять отпуск. Он был благодарен главному инженеру за то, что тот предложил самое мягкое и, может быть, самое тяжкое наказание остаться наедине с самим собой, поговорить со своей совестью.
Рано утром в воскресенье, когда все спали, когда Серафиме Григорьевне не нужно было готовить ранний завтрак для плотников, Баранов и Киреев не сговариваясь проснулись, не сговариваясь, но ища друг друга, встретились на бережку мелеющего пруда.
Баранов начал первым:
– Уходишь ты от нас, Василий…
Василий сразу же насторожился:
– То есть как? От кого это «от нас»?
– Ты знаешь, кто мы.
– Куда же я ухожу? Ты что, понимаешь… Куда?
– Не знаю. В малину ли, в смородину ли… К карпам или к козам… В царство старой ведьмы, в капиталистическом направлении.
– Ты говори, понимаешь, Аркадий, да думай.
Когда Василий волновался, на его лбу всегда проступал пот. Его лоб и теперь покрылся мелкими росяными капельками.
– Малина, что ли, капиталистическое направление? Или свиньи? – Кур ему не хотелось называть. Он даже не мог вспоминать о них. – Нужно взвешивать, понимаешь, слова до того, как они скажутся.
А Баранов и не думал оправдываться.
– Видишь ли, Василий, ни в чем не повинные смородина, малина или карпы растут по-разному. В одном случае они радуют глаз, заполняют досуг. В другом случае они наращивают социалистическое благополучие. Но иногда и кусты, и карпы, и поросята, и козлята растут во имя наживы, стяжательства… хаповства. Все дело в отношении к поросятам, карпам, смородине и ко всему окружающему, к окружающим тебя людям. Из этого отношения и складывается социалистическое, коммунистическое или ка-пи-та-лис-ти-че-ское сознание человека.
Василий возразил круто и решительно:
– Аркадий, я ведь в политическом отношении не окончательный, понимаешь, пень. Я отличаю все-таки свинарник в три свиньи от завода, принадлежащего миллионеру. Одно – сто корней смородины, другое – сто миллионов в банке. Разница!
– Никакой! Природа одна и та же. Послушай, уж если начали. Договорим уж до точки. Мы же не чужие люди с тобой…
– Я готов. Говори.
Баранов сел на осиновую чурку, валявшуюся подле прудика, затем продолжил:
– Вася!.. Ты только не сердись. Я ведь любя говорю. Хорошо подумавши говорю. Мне иногда твой участок, твое хозяйство кажутся микро… в смысле микроскопической, маленькой, мельчайшей… капиталистической странёшкой… Со всеми ее признаками, даже с колониальным захватцем в лице вот этого пригороженного незаконно прудика.
– Это уже интересно! – заметил Василий, усмехаясь.
– Интереснее будет дальше, Вася. Капитализм не бывает без эксплуатации человека человеком… Разве ты или, лучше скажем, твоя теща не эксплуатирует хоть в какой-то степени труд Прохора Кузьмича и его жены Марфы Егоровны? Или, ты думаешь, работа двух стариков на этих плантациях всего лишь некоторое вознаграждение за то, что они живут в твоей садовой будке? Василий, ты подумай до того, как начать спорить со мной. Я скажу больше… На этом участке порабощается и Лидочка.
– Дочь? Отцом? Ну, знаешь, не будь бы ты мне…
– Погоди, Василий. Сердиться будешь потом. Мы сегодня или разойдемся, или поймем друг друга. У Лиды десятичасовой рабочий день. Она работает даже в воскресные дни. Козы – на ней. Свиньи – на ней. Да еще всякие окучки, прополки… Посмотри мне в глаза, Василий!
Василий посмотрел в глаза Баранову и признался неопределенно:
– Да, это не кругло.
– А с Иваном кругло? Он-то вовсе ничем не пользуется в этом доме, если не считать, что ты ему иногда разрешаешь прокатиться на твоей машине. А сколько ему приходится ишачить после работы на заводе!
Разговор прервался.
– Он же делает это от души. Никто его не заставляет. Он же любит меня…
– Тем хуже. Серафима Григорьевна эксплуатирует и это святое чувство твоих детей.
Ожеганова, услышав свое имя, появилась на крыльце. Разговор прервался. Она пригласила их к завтраку.
XL
Воскресный завтрак, как никогда, был обилен, вкусен и – демократичен. Пригласили Копейкиных. Серафима Григорьевна чувствовала, что Баранов не уедет из этого дома просто так. И она всячески старалась хотя бы немного расположить его к себе. Даже раздобыла огромных ключевых раков и сварила их в молоке с пивом.
Размолвка Баранова и Василия требовала того или иного разрешения. Друзья пошли в березняк, чтобы им никто не мог помешать закончить разговор.
Баранов потерял словесную нить разговора, но не была потеряна его суть. Он стал говорить до того, как они вышли на полянку.
– Ну пусть твоя теща, ставшая рабой наживы, судорожно цепляется за каждую травинку, перегоняя каждый черенок смородины, каждый отпрыск крыжовника в деньги. Пусть цветы для нее цветут только деньгами и пахнут алчностью. Пусть. Горбатого исправляет только могила. Но ведь горбиться начал и ты…
– Я?! – воскликнул Василий.
– Да. Чем вызвана твоя охота на хоря? Охотничьей страстью или желанием весело провести ночь? Нет, она была вызвана чувством собственности. Желанием оградить свой курятник, свою курицу… Велика ли цена этой курице? Во что обошлась она твоему народу, твоей стране? Ты лучше знаешь, сколько стоят недоданные вчера твоему цеху триста пятьдесят тонн стали.
Василий молчал.
– И правильно делаешь, что молчишь. Тебе нечего возразить. Ты уже запутался в этих цепких мелкособственнических сетях. Ты уже тянешь назад свой цех, хотя этого тебе никто еще не сказал в глаза.
Баранов говорил громко, как однажды на фронте клеймил труса, притворившегося контуженным. Глаза Баранова жгли. Слова били. Больно. Безжалостно.
– Ваш главный инженер посоветовал тебе остаться один на один с самим собой. Остаться и подумать о случившемся. Но ты же ищешь виноватых в курятнике, а не в себе. Ведь не кто-то соорудил этот курятник, а ты. Ты погубил плавку не по чьей-то вине, а по своей. И тебя нужно было за это судить. Исключить из партии, если бы ты в ней состоял…
– Я всегда был с партией, – огрызнулся Василий, – и меня ничто не разъединяло с ней!
– А старая ведьма? – спросил Баранов. – Или тебе кажется, что эта твоя ферма украшает тебя?
– Да что ты понимаешь! – огрызнулся Василий. – Если уж на то пошло, не было такого постановления, которое запрещает строить, возводить, разводить, выращивать и все такое.
– А зачем же запрещать это все? – сказал Баранов. – Наоборот, нужно рекомендовать и грядки, и кур, и свинку, а если возможно, то и корову. Я за то, чтобы при рабочей семье было свое маленькое подсобное хозяйство. Я говорю – при. При семье, а не наоборот, как у вас, где вы все оказались при хозяйстве, а не оно при вас. Твоя жена, оказавшись при козьем пухе, бросила работу. Тебя хозяйство фактически увело с завода. Кому же подсобляет такого рода подсобное хозяйство? А ведь могло быть и у вас все нормально, как у людей. Нет, Василий, тебе нужно понять эти немаловажные тонкости, а не лезть в драку.
Помолчав, Василий вдруг поднял глаза на Баранова и признался:
– Да, я, кажется, Аркадий, маленько того…
– Маленько ли? – перебил его Баранов. – А не слишком ли? Вспомни то утро, когда ты бросился на десятилетних удильщиков. Как коршун. Как зверь…
– Ну, это уже перехлест, Аркадий. Ну зачем же, понимаешь, такие слова?
– Перехлест? Я никогда не забуду, как ты швырнул в них метровым колом. И мог поранить их, как ту же Шутку. Не ради ли счастливой жизни и этих мальчиков ты воевал, умирал, истекая кровью на минном поле? Ведь не за свой же пруд с карпами сражался ты в Отечественную войну?
– Само собой, – тихо отозвался Василий.
– А теперь ты пожалел для них карпа. Что произошло? Что? Спроси себя: какие чувства в то утро руководили тобой?
– За этот поступок, Аркадий, я не уважаю себя. Это было позорное утро! – подтвердил Василий, все еще не поднимая головы. – Позорное утро!
– Одно ли оно было позорным? Не позорными ли были все дни и годы компромиссов с Серафимой Григорьевной? Ты вспомни белую свинью. Сметанин-то ведь пощадил ради тебя твою тещу. Она знала, что покупала. Для нее уворовали в колхозе «валютный» приплод. Сметанин довольно ясно сказал об этом. И ты в глубине своей души знаешь, что такая покупка плохо пахнет. Разве это не компромисс с подлостью? А знакомство с Ключом? Разве не компромисс – твои закрытые глаза на торговлю смородиновыми кустиками, племенными поросятами, козлятами? И даже карпами…
– Карпами? – вскипел Василий Петрович. – Этого не может быть! Я их разводил для души, а не для продажи… Я вообще ничего не собирался заводить для продажи! А потом, понимаешь, пошло и пошло…
– Я понимаю, – сказал, грустно улыбаясь, Баранов. – Так можно, не собираясь, не желая, развести белых крыс… Серафима Григорьевна давно мечтает о них. Фенечка, я думаю, не клевещет на нее. Тебе это не трудно проверить. Я бы сказал тебе больше, да не хочу перешагивать даже в таком важном споре семейных граней. Я мог бы вывести тебя из этого болота. Вот так взять за руку и увести без захода на дачу. У меня достаточно сил сделать это. Но я хочу, чтобы ты сам опомнился. Поэтому я, кажется, тоже, как и ваш главный инженер, посоветую тебе остаться наедине со своей совестью. Остаться и спросить себя – с кем ты? Во имя чего ты живешь? Какие отношения у тебя с твоим государством, с твоим рабочим классом? И, наконец, со мной. Мои отношения к тебе ясны. Я не отказываю тебе в моей дружбе. На этом и расстанемся, Василий Петрович Киреев. Мы, кажется, в основном выяснили все.
Сказав так, Аркадий Михайлович поднялся и направился к Садовому городку.
Василий остался на полянке один.
XLI
Баранов уехал, а голос его звучал. Звучал не только где-то там, внутри Василия, а всюду. Теперь все окружающее упрекало Василия.
Баранов сидел то на крылечке, то на осиновом обрубке у пруда, то ходил по участку. А ночью Василию чудилось, что скрипят половицы и слышатся его шаги. Казалось, что Аркадий сбежит сверху по лестнице, улыбнется, как будто ничего не произошло…
Нет, произошло. Пусть Василий еще не осознал в полную силу услышанное, но, видимо, теперь уже надо не так много времени, чтобы понять куда больше, чем было сказано Аркадием.
Еще несколько дней назад Баранов существовал для Василия сам по себе. И в последний раз на поляне он говорил от своего имени. А теперь оказалось, что Баранов разговаривал от имени многих. Может быть, от имени всех. И Юдина, и Веснина, и подручного Андрея. Молчаливый сын Ваня тоже, кажется, разговаривал со своим отцом голосом Баранова. И Лидочка… Милая Лидочка, не упрекая ни в чем своего отца, тоже ушла от него.
Рано зацветшие осенние золотые шары и те, шепчась как живые, словно осуждали Василия. Томящиеся в мелкой нагретой воде пруда карпы, беззвучно открывая рты, тоже будто жаловались: «Зачем ты нас заставил жить в этой стяжательской луже?» Конечно, это его воображение, но…
Нужно было бы нанять пожарную машину, чтобы перекачать из речки в пруд кубов тридцать – сорок воды. Но до карпов ли теперь Василию, когда самому не хватает воздуха и визг поросят, блеяние коз раздражают его… А тут все еще подскуливает Шутка. Не ест. Изредка лакает воду. Феня по-прежнему делает ей уколы и перевязки. Ханжа теща положила в собачью конуру свою пуховую подушечку-думку и подкармливает Шутку сливками.
– Лишь бы только выздоровела милая Шуточка-прибауточка! Какая она была ласковенькая да веселенькая!
Феня молчит. Феня не подымает своих синих глаз на Серафиму. А Серафиме нестерпимо хочется с ней поговорить. Хочется проверить радостный для ее ушей слух, принесенный Панфиловной.
Говорят, сегодня утром Алина приехала на дачу к Ветошкину с двумя артистами из городского цирка. Один – гиревик, другой – борец. Алина объявила о своем разрыве с Павлом Павловичем.
Павел Павлович умолял ее. Валялся в ногах. Рыдал. Угрожал. Проклинал и снова умолял. «Комсомолисты», как их называла Панфиловна, попросили его «не шуметь и не распущать нюни», а смотреть, не взяла ли Алина лишнее, а потом расписаться в том, что ею все было «взядено по его личной просьбе и он к ней никаких вымогательств не имеет».
Каким бы сенсационным ни было это известие, не оно волновало Серафиму Григорьевну, а его хвостик. Хвостик этого слуха заключался в том, что красавица перепорхнула к Баранову, который так неожиданно уехал, не сказавшись куда. Именно этого подтверждения и хотелось Ожегановой. Именно это подтверждение могло поколебать Василия, который заметно исхудал и ходит, будто вынашивая в себе что-то недоброе.
Но Феня ничего не ответила. Не ответила даже на далекие, не имеющие отношения к уходу Алины вопросы.
Однако жаждущему любопытству Серафимы Григорьевны пришлось недолго ждать желанного напитка. Появился Ветошкин, растерянный, постаревший и подавленный.
– Значит, правда все это, Павел Павлович? – спросила она приятного, как никогда, гостя, усаживая его на садовую скамью под яблоней.
– Да! Да! Да!.. – еле выдохнул он.
– А с кем?
– С вашим гостем. С моим фронтовым товарищем… Боже, боже! Мы вместе сражались. Вместе окропляли родную землю нашей кровью, – стал он говорить, как обманутый простак в плохом театре. – И вдруг…
– Ты слышишь, Василий? – обратилась Серафима Григорьевна к присевшему подле конуры Шутки Василию.
– Нет, я не слышу. Я не хочу слышать, – ответил он довольно грубо.
Лицо Павла Павловича изобразило горчайшую усмешку страдающего праведника.
– Как можно требовать, чтобы Василий Петрович дурно сказал о своем друге? Я понимаю, принимаю это и не виню… Дружба – это такое высокое…
Но Василий не стал дослушивать, что такое дружба, и ушел в домик Прохора Кузьмича. У того всегда найдется добрый совет и сочувствие.
Месть, озлобление, лютая ненависть к Баранову заставили зашевелиться изощренные мозги Серафимы Григорьевны.
– Конечно, я большим умом похвастать не могу, – начала она мягко стлать, – но ведь на ясное дело, на чистую правду и малого ума достаточно. Я бы на вашем месте обзвонила все гостиницы. А их всего-то четыре. Узнала бы, где и в каком номере проживает Аркадий Михайлович Баранов, а потом бы с понятыми к нему в номер. Если она с циркачами приезжала, то у вас-то повыше чины найдутся. Можно и с начальником милиции… И – пики-козыри!
Ветошкин ухватился за этот совет, но тут же оставил его. О чем он будет говорить с Барановым? Какие улики? И если действительно причина ее ухода Баранов, то Алина не так глупа, чтобы поселиться с ним до развода.
Посидев, повздыхав, Ветошкин отправился к себе на дачу.
Потеря Алины для Ветошкина – серьезная утрата. Серьезная, но главная ли? А что, если Алина вздумает наказать его за хитросплетенный обман накануне намечавшейся поездки в заграничное турне? А что, если крысиное предприятие Павла Павловича станет достоянием фельетониста?
Не забежать ли вперед, не предложить ли ей отступного тысяч этак…
Нет. Такой маневр может насторожить Алину. Может подсказать ей и то, о чем она и не думает. Да и едва ли она что-то возьмет.
Ф-фу! Как омерзительно складывается жизнь Павла Павловича! Какая зловещая тишина у него на даче! Неумолчные канарейки и те стихли, как перед грозой…