Текст книги "Катер связи"
Автор книги: Евгений Евтушенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)
Она особенно, по-вдовьи
перила трогала ладонью
под блеклой вывеской на доме:
«Зиминский райвоенкомат».
Должно быть, шла она с работы,
и вдруг ее толкнуло что-то
неодолимо, как волна,
к перилам этим... В ней воскресла
война без помпы и оркестра,
кормильца взявшая война.
Вот здесь, опершись о перила,
об эти самые перила,
молитву мужу вслед творила,
а после шла, дитём тяжка,
рукою правою без силы
опять касаясь вас, перила,
а в левой мертвенно, остыло
бумажку страшную держа.
Ах, только б не было войны!
(Была в руках его гармошка...)
Ах, только б не было войны!
(...была за голенищем ложка...)
Ах, только б не было войны!
(...и на губах махорки крошка...)
Ах, только б не было войны!
(...Шумел, подвыпивший немножко
«Ничо, не пропадет твой Лешка!»
Ну, а в глазах его сторожко
глядела боль из глубины...)
Ах, только б не было войны!
241
СКАЗКА О РУССКОЙ ИГРУШКЕ
По разграбленным селам
шла Орда на рысях,
приторочивши к седлам
русокосый ясак.
Как под темной водою
молодая ветла,
Русь была под Ордою.
Русь почти не была.
Но однажды, – как будто
все колчаны без стрел, —
удалившийся в юрту,
хан Батый захмурел.
От бараньего сала,
от лоснящихся жен
что-то в нем угасало —
это чувствовал он.
И со взглядом потухшим
хан сидел, одинок,
на сафьянных подушках,
сжавшись, будто хорек.
242
Хан сопел, исступленной
скукотою томясь,
и бродяжку с торбенкой
Евел угодник толмач.
В горсть набравши урюка,
колыхнув животом,
«Кто такой?» – хан угрюмо
ткнул в бродяжку перстом.
Тот вздохнул («Божья матерь,
то Батый, то князья...»):
«Дел игрушечных мастер
Ванька Сидоров я».
Из холстин дыроватых
в той торбенке своей
стал вынать деревянных
медведей и курей.
И в руках баловался
потешатель сердец —
с шебутной балалайкой
скоморох-дергунец.
Но, в игрушки вникая,
умудренный, как змий,
на матрешек вниманье
обратил хан Батый.
И с тоской первобытной
хан подумал в тот миг,
скольких здесь перебил он,
а постичь – не постиг.
243
В мужиках скоморошных,
простоватых на вид,
как матрешка в матрешке,
тайна в тайне сидит...
Озираясь трусливо,
буркнул хан толмачу:
«Все игрушки тоскливы.
Посмешнее хочу.
Пусть он, рваная нечисть,
этой ночью не спит
и особое нечто
для меня сочинит...»
Хан добавил, икнувши:
«Перстень дам и коня,
но чтоб эта игрушка
просветлила меня!»
Думал Ванька про волю,
про судьбу про свою
и кивнул головою:
«Сочиню. Просветлю».
Шмыгал носом он грустно,
но явился в свой срок:
«Сочинил я игрушку.
Ванькой-встанькой нарек».
На кошме не кичливо
встал простецкий, не злой,
но дразняще качливый
мужичок удалой.
244
Хан прижал его пальцем
и ладонью помог.
Ванька-встанька попался.
Ванька-встанька – прилег.
Хан свой палец отдернул,
но силен, хоть и мал,
ванька-встанька задорно
снова на ноги встал.
Хан игрушку с размаха
вмял в кошму сапогом
и, знобея от страха,
заклинал шепотком.
Хан сапог отодвинул,
но, держась за бока,
ванька-встанька вдруг Еынырнул
из-под носка!
Хан попятился грузно,
Русь и русских кляня:
«Да, уж эта игрушка
просветлила меня...»
Хана страхом шатало,
и велел он скорей
от Руси – от шайтана
повернуть всех коней.
И, теперь уж отмаясь,
положенный вповал,
Ванька Сидоров – мастер
у дороги лежал.
245
Он лежал, отсыпался —
руки белые врозь.
Василек между пальцев
натрудившихся рос.
А в пылище прогорклой,
так же мал, да удал,
с головенкою гордой
ванька-встанька стоял.
Из-под стольких кибиток,
из-под стольких копыт
он вставал неубитый —
только временно сбит.
Опустились туманы
на лугах заливных,
и ушли басурманы,
будто не было их.
Ну, а ванька остался,
как остался народ,
и душа ваньки-встаньки
в каждом русском живет.
Мы – народ ванек-встанек.
Нас не бог уберег.
Нас давили, пластали
столько разных сапог!
Они знали: мы – ваньки,
нас хотели покласть,
а о том, что мы встаньки,
забывали, платясь.
246
Мы – народ ванек-встанек.
Мы встаем – так всерьез.
Мы от бед не устанем,
не поляжем от слез.
И смеется не вмятый,
не затоптанный в грязь
мужичок хитроватый,
чуть пока-чи-ва-ясь.
247
ЗОЛУШКА
Моя поэзия,
как Золушка,
забыв про самое свое,
стирает каждый день,
чуть зорюшка,
эпохи грязное белье.
Покуда падчерица пачкается,
чумаза,
словно нетопырь,
наманикюренные пальчики
девицы сушат врастопыр.
Да,
жизнь ее порою тошная.
Да,
ей не сладко понимать,
что пахнет луком и картошкою,
а не шанелью номер пять.
Лишь иногда за все ей воздано —
посуды выдраив навал,
она спешит,
воздушней воздуха,
белее белого,
на бал!
248
I И феей,
/ а не замарашкою,
с лукавой магией в зрачках
I она,
дразня и завораживая,
идет в хрустальных башмачках.
Но бьют часы,
и снова мучиться,
стирать,
и штопать,
и скрести
она бежит,
бежит из музыки,
бежит,
бежит из красоты.
И до рассвета ночью позднею
она,
усталая,
не спит
и, на коленках с тряпкой ползая,
полы истории скоблит.
В альковах сладко спят наследницы,
а замарашке —
как ей быть?! —
ведь если так полы наслежены,
кому-то надо же их мыть.
Она их трет и трет,
не ленится,
а где-то,
словно светлячок,
переливается на лестнице
забытый ею башмачок...
16 Е. Евтушенко 249
ПУШКИНСКИЙ ПЕРЕВАЛ
Поэма
М. Головастикову
Служу. С моею службою дружу.
И, старый обличитель, я тужу,
что здесь попал в такого сорта войско,
где матерьял почти не нахожу
для звонких обличений солдафонства.
В Париже пишут, будто на Кавказ
я сослан в наказание, как Пушкин.
Я только улыбаюсь: «Эх, трепушки, —
желаю вам, чтоб так сослали вас!»
Пусть нет на мне армейского ремня,
настолько все хлопочут, как родня,
настолько смотрят добрыми глазами,
что мой приезд совсем не для меня —
для армии скорее наказанье.
Я полюбил поющих труб металл,
и чистоту оружия и коек,
и даже дисциплину, против коей
предубежденьем некогда блистал.
250
Я полюбил солдат... Не без стыда
я думал, что писал о них не часто.
И полюбил высокое начальство,
чего не мог представить никогда.
Поэзия и армия родны
по ощущенью долга и устава:
ведь на границах совести страны
поэзия всегда – погранзастава.
Нет, армия не та же, что была.
Закон армейский новый – это братство.
Ушли навечно мордобой, муштра, —
пора бы из поэзии убраться!
Мне, право, подозрителен тот фрукт,
который, заявляя всем, что воин
из формулы «поэт – солдат» усвоил
не честь солдата —
фридриховский фрунт.
Но так же мне сомнителен поэт,
когда он весь разболтан и расхристан,
и ни армейской выправки в нем нет,
ни мужества армейского, ни риска...
Ко мне подходят с грохотом слова,
как будто эшелоны новобранцев.
В них надо хорошенько разобраться,
до самой глубины к ним подобраться
и преподать основы мастерства.
Но часто – вроде опытный солдат —
себя я ощущаю онемелым,
251
когда в строю разбродном, неумелом
слова с узлами штатскими стоят.
Как важно, чтобы в миг той немоты
за сильного тебя хоть кто-то принял,
от широты своей душевной придал
тебе значенье большее, чем ты!
Полковник был тот самый человек.
Е нем было что-то детское на диво;
и странно, что оно не проходило
в стыдящийся казаться детским век.
Полковник мне значенье придавал.
Совсем смущенно он сказал: «Имею,
Евгений Александрович, идею —
на Пушкинский подняться перевал».
...Была зарей навьючена Кура.
Хинкальные клубились, бились листья,
и церкви плыли в мареве, когда
мы выехали утром из Тбилиси.
Пошли деревни. Любопытство, страх
в глазенках несмышленышей чернели.
Блестя, сосульки Грузии – чурцхелы
на ниточках висели во дворах.
Пузатые кувшины по бокам
просили их похлопать – ну хоть разик!
но, вежливо сигналя ишакам,
упрямей ишака трусил наш «газик».
252
А солнце все вздымалось в синеву,
а Грузия лилась, не прерывалась,
и, как трава вливается в траву
и как строфа вливается в строфу,
в Армению она переливалась.
Все стало строже – и на цвет и вес.
Мы поднимались к небу по спирали,
и, словно четки белые, – овец
кривые пальцы скал перебирали.
И облака, покойны и тихи,
взирая на долинный мир высотно,
сидели на снегу, как пастухи,
и, как лаваш, разламывали солнце.
Полковник будто тайну поверял,
скрывая под мундиром школьный трепет,
о том, как гений гения здесь встретил,
как страшно побратал их перевал.
...Арба навстречу Пушкину ползла,
и он, привстав с черкесского седла,
«Что вы везете?» – крикнул в грохот ветра
и кто-то там ответил не со зла,
а чтобы быть короче: «Грибоеда...»
Полковник, вероятно, был чудак,
но только в чудаках есть божья искра.
Про перевал шепнул полковник так,
как будто бы про Пушкина: «Он близко...»
И «газик» наш, рванувшись, перегнал
с погибшим Грибоедовым повозку
253
и вдруг, хрипя, забуксовал по воздуху —
и Пушкинский открылся перевал...
Теперь все оправданья не спасут!
Да и не надо! От игры в поэтов
жизнь привела туда, где Грибоедов,
туда, где Пушкин, – привела на суд.
И я такого жалкого, внизу
себя увидел... Дотянусь я разве?
Как я сюда дойду и доползу
с прилипшей к башмакам низинной грязью
Не то что глотка – и глаза рычат,
когда порой от грязи спасу нету.
Так что ж – как новый Чацкий закричать
на модный лад: «Ракету мне! Ракету!»?
Но, даже и ракетой вознесен,
несущийся быстрей, чем скорость звука,
увижу я, как будто страшный сон,
молчалиных тихоньствующих сонм
и многоликость рожи Скалозуба.
Но где-то там, поземицей обвит,
среди видений – дай-то бог, поклепных! —
на перевале Пушкинском стоит
и все-таки надеется полковник.
Надеются мильоны добрых глаз,
надеются крестьянок встречных ведра,
и каждою своею каплей – Волга,
и каждым своим камешком Кавказ,
и женщина, оставшаяся за
негаданным изгибом поворота,
откуда светят даже не глаза,
а всполохом всплывает поволока.
Почти кричу: «О, не найдетесь вы!» —
и страшно самому от крика этого.
Полковник, друг, – не Пушкин я, увы!
Кого ведут? Да нет, не Грибоедова.
Я слаб. Я мал. Я, правда, не злодей,
не Бенкендорф, не подленький Фаддей,
но это ль утешенье в полной мере?
Конечно, утешают параллели,
что даже и великие болели
болезнями всех маленьких людей.
Был Пушкин до смешного уязвлен
негромким чином, громким вздором света.
И сколько раз поскальзывался он
на хитром льду дворцового паркета!
А Грибоедов! Сколько отняла
у нас тщета посольского подворья!
Тебе, создатель «Горя от ума»,
ум дипломата жизнь дала от горя.
Пора уже давно сказать, ей-ей,
потомкам, правду чистую поведав,
о «роли положительной» царей,
опалой своевременной своей
из царедворцев делавших поэтов.
255
Но высшую всегда имеют власть
над гениями две страсти – два кумира:
запечатлять всевидящая страсть
и страсть слепая улучшенья мира.
И гений тоже слабый человек.
И гению альков лукаво снится,
а не одни вода и черный хлеб
и роковая ласка власяницы.
И он подвержен страху пропастей,
подвержен жажде нежности властей,
подвержен тяге с быдлом быть в комплоте,
подвержен поножовщине страстей
в неосвещенных закоулках плоти.
И гений чертит множество кругов,
бессмысленных кругов среди сыр-бора,
но из угрюмых глыб своих грехов,
сдирая ногти, создает соборы!
А если горы грудью он прорвал
и впереди пространство слишком гладко,
то сам перед собою для порядка
из этих глыб он ставит перевал!
Пардон, пушкиновед и чеховед,
не верю в подопечных ваших святость.
Да, гений тоже слабый человек,
но, поднятый собой – не чудом – вверх,
переваливший собственную слабость.
Так будем выше слабостей своих!
Ведь наши плечи – черт возьми – мужские,
и если на плечах – судьба России,
то преступленье – с плеч ее свалить.
И надо не сдаваться перед ленью,
самих себя ломать без полумер,
и у своих предтеч в преодоленье —
не в слабостях искать себе пример.
Среди хулы или среди хвалы
еще не раз мы, видимо, постигнем,
что перевалы наши – лишь холмы
в сравнении с тем пушкинским – пустынным.
Мы падаем, срываемся, скользим,
а перевал нас дразнит гордой гранью.
Как тянет из бензинности низин
к его высокогорному дыханью!
И вы надейтесь, как полковник тот.
Нужна надежда не для развлеченья,
а чтобы стать достойными значенья,
которое нам кто-то придает.
Чтоб нас не утешали параллели,
когда толкают слабости в провал,
чтоб мы смогли, взошли, преодолели —
и Пушкинский открылся перевал...
* * *
Идут белые снеги,
как по нитке скользя...
Жить и жить бы на свете,
да, наверно, нельзя.
Чьи-то души, бесследно
растворяясь вдали,
словно белые снеги,
идут в небо с Земли.
Идут белые снеги...
И я тоже уйду.
Не печалюсь о смерти
и бессмертья не жду.
Я не верю в чудо.
Я не снег, не звезда,
и я больше не буду
никогда, никогда.
И я думаю, грешный, —
ну, а кем же я был,
что я в жизни поспешной
больше жизни любил?
А любил я Россию
всею кровью, хребтом —
ее реки в разливе,
и когда подо льдом,
дух ее пятистенок,
дух ее сосняков,
ее Пушкина, Стеньку
и ее стариков.
Если было несладко,
я не шибко тужил.
Пусть я прожил нескладно
для России я жил.
И надеждою маюсь,
полный тайных тревог,
что хоть малую малость
я России помог.
Пусть она позабудет
про меня без труда,
только пусть она будет
навсегда, навсегда...
Идут белые снеги,
как во все времена,
как при Пушкине, Стеньке
и как после меня.
Идут снеги большие,
а ж до боли светлы,
и мои и чужие
заметая следы...
Быть бессмертным не в силе,
но надежда моя:
если будет Россия,
значит, буду и я...
СОДЕРЖАНИЕ
I. КАКАЯ ЧЕРТОВАЯ СИЛА!
«Какая чертовая сила...» ....
Катер связи
Подранок ...
«Долгие крики...»
Изба
«Ах, как ты, речь моя, слаба...»
Глухариный ток
Председателев сын
Бляха-муха
Совершенство
Невеста
Тяга вальдшнепов
Оленины ноги
Шутливое
Моя групповщина
Про Тыко Вылку
Прохиндей
Баллада о нерпах
Баллада о Муромце
Легенда о схимнике
Баллада спасения
«На шхуну по-корсарскп...» . . . .
Береза
Зачем ты так?
Белые ночи в Архангельске . . ,
Иностранец
Баллада веселая
Деревенский
II. ТРЕТЬЯ ПАМЯТЬ
Третья память 89
«Очарованья ранние прекрасны ..» . . 92
Смеялись люди за стеной 94
«Хочу я быть немножко старомодным...» 96
«Как-то стыдно изящной словесности...» 97
Осень 98
Размышления над Клязьмой .... 190
Давайте, мальчики! 103
«Пришли иные времена...» 105
Неуверенность 107
«Жизнь делает нас маленькими...» . . 108
Экскаваторщик 109
Картинка детства 111
Лермонтов 1 113
«Поэзия чадит...» 115
«Предощущение стиха...» 118
«Когда, плеща невоплощенно...» . . . 120
Памяти Урбанского 121
Так уходила Пьяв 123
«Так мала в этом веке пока что...» . . 125
Любимая, спи 126
«Нет, мне ни в чем не надо половины!..» 129
Лишнее чудо 130
Веснушки 132
Она 135
Твоя рука 137
«Любимая, больно...» 139
Зрелость любви? 141
III. ИЗ ЦИКЛА «ИТАЛЬЯНСКАЯ
ИТАЛИЯ»
Ритмы Рима 145
Колизей 160
Жара в Риме 165
Проводы трамвайщика 170
Факкино 175
Римские цены 179
Точка опоры 183
IV. БАНАЛЬНО ВЕРУ В ЖИЗНЬ
ТЕРЯТЬ
Пока убийцы ходят по земле 187
Страхи 192
«Все как прежде...» 194
Второе рождение 196
«Банально веру в жизнь терять...» . . 198
На танцплощадке 199
Злость 201
Нежность 203
Нефертити 204
Интимная лирика . 207
Новый вариант «Чапаепа» 209
Паноптикум в Гамбурге 211
Сопливый фашизм 215
Письмо Жаку Брелю – французскому
шансонье 219
Три минуты правды 224
Допрос под Брамса 227
Чудак Гастон . 231
Монолог автомата-проигрывателя . . . 234
«Когда Парижем ты идешь в обнимку...» 237
У военкомата 240
Сказка о русской игрушке 242
Золушка 248
Пушкинский перевал 250
«Идут белые снеги...» ....... 258
Евтушенко Евгений Александрович
КАТЕР СВЯЗИ. М., «Молодая гвардия», 1966.
264 стр. Р2
Редактор И. Грудев
Художник В. Максим
Худож. редактор Н. Печникова
Техн. редактор Г. Лещинская
А15140. Подп. к печ. 22/1Х 1966 г. Бум. 70х1087зг..
Печ. л. 8,25(11,55). Уч.-изд. л. 8.5. Тираж
100 ООО экз. Заказ 1349. Цена 55 коп., в колен-
коре с супером – 60 коп.
Типография «Красное знамя» изд-ва «Молодая
гвардия». Москва, А-30, Сущевская. 21.