Текст книги "Аня и другие рассказы"
Автор книги: Евдокия Нагродская
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
О мама! Бедная мама. Чистый, добрый ребенок! Ты так далека от грязи жизни, ты не знаешь лжи и обмана – ты не можешь перенести его. А что если ты узнаешь худшее – преступление, позор?
– Теперь перемножь, Котик… зачем ты делишь?..
Что будет, когда все это обрушится?
Не одна мама, а сестры?
Лида такая нервная, вечно экзальтированная, болезненно самолюбивая, которая чуть не отравилась один раз, провалившись на экзамене…
И зачем, зачем я их так сильно люблю?
Если бы их не было?
Ну процесс, ну запачканное имя, ну отца бы сослали в Сибирь… она бы поехала с ним. И в Сибири люди живут… невинные… живут и страдают – не нам чета. Допустим, даже если бы отец застрелился… он прожил жизнь, ведь мог умереть и от болезни… Господи, что это я… до чего додумалась!
– Котик, я спутала! Ты прав, тут деление, голубчик… числитель на знаменатель…
– Аня, его условия я не могу принять – и все кончено для всех нас!
– Но…
– Не говори и не удерживай меня… завтра конец всему…
– Я хочу знать, в чем дело…
– Прощай! Прощай! – лепечет Роман Филиппович. – Завтра я не буду существовать, и в этом мерзавце, может быть, проснется жалость к моей несчастной, обездоленной семье…
– Замолчи ты наконец! И скажи, в чем дело.
– Я, я, который только раз изменил долгу честного человека… как я жестоко расплачиваюсь, а другие, сытые, зажиревшие в пороках… нет, нет, все кончено! Прощай, дитя!
– Да замолчи, отец. Тебе-то хорошо – один выстрел, и все кончено, а мама? А мы все? Тогда перестреляй всех нас раньше, это будет лучше! А то – умереть, а вы разбирайтесь, как знаете. Мама, может быть, перенесет позор, но твоя смерть ее убьет. Говори, в чем его условия?
– Нет, довольно… довольно… не мучай… дай мне умереть… ни я, ни ты не согласимся на условия этого негодяя – лучше смерть!
– Да будешь ты говорить?
– Он… он… требует тебя! Понимаешь – тебя!
Аня стоит неподвижно и смотрит на отца. Молчание.
– Аня, – робко поднимает голову Роман Филиппович.
– Что, папа?
– Ты видишь, выхода нет.
Она молчит. Отец взглядывает на нее робко, исподлобья, выдвигает ящик, роется в нем дрожащими руками и достает револьвер.
– Обними меня, Аня, в последний раз!
– Надеюсь, отец, что ты не собираешься стреляться дома: это убьет маму. Поди куда-нибудь… делай что хочешь. Я больше не в силах, – и Аня падает на стул.
– Аня… – окликает он ее опять.
Она поднимает голову.
– Я – приговоренный человек, но что будет со всеми вами. Какой ужас!..
Аня вдруг выпрямляется и, как-то вытянув шею, вглядывается в отца.
– Я, Аня, – говорит он, смотря в сторону, – человек решенный, жизнь моя кончилась, ценой этой жизни я искупаю мое роковое увлечение… Аня, тебя я любил всегда больше других детей… тебе я поручаю твоих сестер и братьев… твою мать… твоя мать не вынесет… я это знаю! О Варя, Варя, прости, прости… Я – подлец! О, какой я подлец… О если бы я мог жить «и искупить вину мою»! Но все кончено, кончено!
– Папа… – вдруг говорит Аня, – ты погоди стреляться до завтрашнего вечера – застрелиться всегда успеешь. Я пойду еще раз к этому… к Григорьеву и попрошу.
– Да, да, Аня! Может быть, его тронут твои слезы… может быть…
Аня еще пристальней смотрит на отца.
– Дорогая моя деточка, может быть, и вправду все уладится? Клянусь тебе, что после такого тяжкого урока вся моя жизнь – для мамы и для вас. Это ужасный, ужасный урок… клянусь тебе… Куда ты?
– Я страшно измучилась и устала. Спокойной ночи.
Уже три часа ночи, а Аня, не раздеваясь, все ходит, ходит по своей комнате.
Как хорошо, что у нее есть отдельная комната, и с ковром, который заглушает ее шаги.
Она за эти несколько часов пережила жизнь, состарилась и отупела. Что ж, если нет другого выхода. Ведь отец, не желая сознаться самому себе, желает этого.
Вот теперь она видит, насколько велика ее любовь к семье, и она еще больше уверена, какая легкая и пустая вещь самоубийство. Жизнью пожертвовать было бы легче – гораздо легче.
Да неужели, вправду, это так ужасно? Может быть, это один из людских предрассудков? Ее сестры рассказывали о некоторых из своих подруг… Выходят же девушки замуж иногда за совершенно незнакомых им людей, без любви.
Отчего же она так дрожит от ужаса и отвращения?
Другие продают себя за гроши, а ей заплатят двадцать тысяч! Она сжимает руки и злобно усмехается. Прав отец – «все можно купить на свете» если не деньгами, так любовью.
Вот если взять самого святого, самого гуманного человека и сказать ему:
– Убей – и не будет больше убийств; укради – не будет воровства; возьми маленького, слабого ребенка, причиняй ему самые ужасные страдания, – и целый народ будет благоденствовать.
Каково будет этому святому? Но он должен согласиться.
А если он не согласится пожертвовать таким образом своими чувствами, значит он не любит человечества, не хочет пожертвовать собой для него.
Цель оправдывает средства!
Аня нервно смеется и ходит, ходит, ходит, радуясь, что никто не слышит ее шагов.
Григорьев вскакивает при виде Ани, и они стоят молча друг перед другом.
Его лицо горит и руки дрожат, когда он берет муфту из ее рук.
– Я пришла за бумагами, – гордо говорит Аня, – и прошу вас еще раз отдать мне их так… даром.
– Нет! – упрямо произносит он сквозь зубы.
– Я бы должна была упасть на колени, плакать, молить, но я не могу – я слишком замучилась, – говорит она.
– И хорошо делаете. Оставим мелодрамы вашему папаше. Дайте я сниму вашу шляпу.
Она вздрагивает от гадливого чувства.
Не хватит, не хватит силы… она сейчас уйдет… но что тогда будет?
Как бы удержаться – не схватить вот этой бронзовой чернильницы и не пустить в наклонившееся к ней лицо.
Только бы удержаться, не погубить «их всех»! Если бы можно было сейчас захлороформировать себя – и потом проснуться уже дома!
А он наклоняется все ближе и ближе… Что это – кажется, объясняется в любви?
Улыбка, похожая на гримасу, ползет по ее губам.
Что он говорит?
…Только и думал, что о ней. Жил мыслью, что она придет… страсть… безумие… если бы она не пришла, застрелился бы…
И этот – стреляться!
Его губы касаются ее щеки.
Она вскакивает, как под ударом хлыста.
Нет, нет, она не может без хлороформа!
Она уйдет… мама, сестры, простите, она не может… поймите… ведь есть, Господи, жертвы и не по силам…
Рука Ани машинально тянется к чернильнице… А что потом?
Вон он сжал кулак, и губы его кривятся…
– Есть у вас вино или водка? Дайте, пожалуйста, большой стакан… целую бутылку…
– Теперь я могу уйти? – спрашивает Аня Григорьева, лежащего ничком у ее ног.
Лицо Ани в красных пятнах, глаза горят и губы вздрагивают.
– Слушайте, – говорит Григорьев, поднимая голову и с мольбой смотря на Аню, – да скажите вы мне что-нибудь!. Ругайте, бейте меня что ли!
– Давайте мне векселя, и я уйду. Где моя шляпа? – говорит Аня с гримасой отвращения.
Он поднимается на колени и хватает ее за руку:
– Анна Романовна, да неужели вы не понимаете… видя вас с вашим отцом… слыша, что говорилось вокруг вас… зная вашего отца… я думал… наружность обманчива…
– Что вы такое говорите там? – нетерпеливо вырывается у Ани.
– Анна Романовна… вы не поймете, может быть… вы не поверите… когда я увидел вас в первый раз, я почувствовал какую-то дикую страсть к вам… Знакомиться… искать вашего внимания я не мог – ваш отец не пустил бы меня на порог своего дома… а я с ума сходил, думая о вас… люди сплетничали… а отец твой…
– Давайте мне векселя: уже поздно.
– Простите меня… не отталкивайте… неужели вы не видите, что я сознаю весь ужас своего поступка! Поймите, что я теперь Бог знает что дал бы, чтобы вернуть все, молить вас… просить, если возможно, простить меня. Месть сладка, я столько лет ждал ее, наконец получил возможность мстить; я отдал эту возможность за счастье обладать вами и в конце концов отомстить себе. Анна Романовна, простите меня, скажите, чем я могу загладить свой чудовищный поступок!
– Перестаньте, дайте мне векселя, мне пора домой.
– Есть у вас капля жалости? И самому ужасному преступнику прощают преступление, совершенное в порыве страсти… ну, простите же… простите…
И Григорьев рыдает, опять опустив голову у ее ног. Аня стоит неподвижно.
– Это тоже входит в программу? Если да, то я потерплю еще пять минут, – говорит она холодно.
– Оскорбляй меня, издевайся надо мной! – говорит он, рыдая. – Я сам все погубил! Я бы мог, может быть, добиться твоей любви, а теперь… мне остается только умереть…
– Умереть легко – жить трудно, – вдруг вырывается у Ани.
– Да, да, без тебя! Без твоей любви, при сознании, что ты ненавидишь меня, – легче умереть.
– Пустите меня домой, – просит Аня с тоскою.
– Послушай, – вдруг, поднимаясь с колен, говорит он, – а если бы эти векселя принадлежали другому, и этот другой был отвратительный, грязный старик, и он потребовал бы тебя, и твой отец продал бы тебя ему, как он продал мне…
– Отец! – вдруг выпрямляется Аня. – Отец мой не знает, что я здесь, – слышите? не знает… он никогда бы не согласился… это я сама, сама! Он этого не знает, не должен знать никогда, никогда!
Она вскакивает:
– Не смейте ему это говорить! Не смейте намекать! Он не знает. О Боже мой, он не знает ничего.
И Аня ходит по комнате, ломая руки.
– Я ничего не скажу ему, – тихо говорит Григорьев, смотря в сторону.
Аня прислоняется к мрамору камина пылающим лбом.
– Анна Романовна, – тихо, едва слышно произносит Григорьев, – позволите ли вы мне иногда… редко… видеть вас…
– Отпустите ли вы меня домой! – поворачивается Аня к нему резким движением. – Я вам говорю, что мне пора, что у меня больная мать, которая будет обо мне беспокоиться.
– Дайте мне возможность видеть вас. Я давно разошелся с моей женой… я разведусь с нею… может быть, потом… потом…
– Я положительно не понимаю, что вы хотите от меня! – вдруг раздражается Аня, топая ногой. – Ничего не понимаю… Я должна, может быть, плакать… я не знаю, но у меня нет слез. Я не знаю, что сделала бы другая на моем месте: может быть, убила бы себя, может быть, вас, – не знаю. У меня одна мысль – уйти и не видеть вас никогда…
– Аня, я не могу не видеть тебя, пойми – не могу. Ни одна женщина так безумно не влекла меня к себе, как ты. Я не в силах теперь отказаться от тебя… скажи – могу я иногда видеть тебя, хоть издали?..
– Никогда! – вдруг с ужасом восклицает Аня.
– Что ты делаешь со мной! Ведь ты, ты одна теперь существуешь для меня! Я за обладание тобой готов на все, на все, даже на преступление. Я понимаю, что бесполезно просить… умолять…
– Отдайте бумаги!
Он медленно подходит к столу и, достав вексель, протягивает ей.
– Это один. Папа говорил, что их десять, – где же остальные?
– Вы будете приходить за каждым из них.
Аня, шатаясь, садится в кресло и дикими глазами смотрит на Григорьева.
– Я сказал тебе, что готов на все, даже на преступление, чтобы видеть тебя, не потерять так… сразу, – говорит он, смотря в сторону.
Аня молчит. Все вихрем кружится у нее в голове. Как, что это? Шутит он что ли?
– Но ведь это подлость! – бормочет она.
– Эх, не все ли равно, – махает он рукой, – я просил, молил… все равно любви твоей мне не видать – я это понимаю… Так буду хоть целовать тебя, – ударяет он кулаком по столу. – Тебя отец насильно выдал за меня замуж – ты согласилась на эту сделку. Я тебя люблю, считаю своей женой и требую тебя к себе «по этапу».
Аня поднялась, бледная и спокойная.
– Дайте мне мою шляпу, – говорит она, аккуратно складывая и пряча вексель в сумочку.
– Что ж ты молчишь?
– Что же мне вам сказать? Я слышала, что у воров и разбойников есть «каторжная совесть», а у вас нет и ее.
Аня идет к двери, на ходу надевая шляпу.
– Ты придешь? – вырывается у него бешеный крик.
– Конечно, приду, – поворачивает она к нему голову, – только кто гарантирует мне, г-н Григорьев, что вы будете аккуратно платить?
– Вам придется поверить на слово. Вы придете завтра?
– О нет! Нет! Только не завтра!
– Когда?
– Не знаю… скажу по телефону… потом! – и Аня почти бежит к двери.
– Вот вексель, папа.
– Один! Что это?
– Я должна приходить за каждым отдельно.
– Почему? – со страхом поднимается с дивана Роман Филиппович.
– Так, его фантазия…
– А отдаст он остальные?
– Должно быть, отдаст…
Роман Филиппович со страхом смотрит в лицо дочери.
Лицо это бледно, только яркие губы ярче обыкновенного и сложились в какую-то застывшую гримасу отвращения.
– Это ужасно, Аня. Что за издевательство! Жить под дамокловым мечом! – схватывается за голову Роман Филиппович.
– Аня, – робко спрашивает он, – ты не была слишком резка с Григорьевым?
Аня вдруг делает несколько шагов к отцу и, пристально смотря на него, произносит:
– Я была очень любезна, а он необыкновенно почтителен. Моя беседа так понравилась ему, что он желает продлить удовольствие и потому не отдает сразу всех векселей…
Роман Филиппович перебирает вещи на письменном столе и, не глядя на дочь, говорит:
– Однако ты иди скорей к матери, она сердилась… ты там что-то забыла купить… А завтра он отдаст другой вексель?
– Я завтра не пойду.
– Как, Аня! – с ужасом восклицает Роман Филиппович.
– Я завтра не пойду.
– Аня, восклицает он, – подумай… как же ты не пойдешь, но тогда… что же значит этот, когда там осталось девять… да если бы даже у него остался один… что ты делаешь со всеми нами?
– Я пойду послезавтра! – почти вскрикивает она и быстро уходит, а Роман Филиппович слышит в коридоре ее взволнованный голос, в котором слышны слезы:
– Паша! Ванну! Скорей мне ванну!
Он съеживается и втягивает голову в плечи.
– Ты невозможно манкируешь своими обязанностями!
– Что такое, мамочка? – спрашивает Аня.
– Лиза сегодня жаловалась, что у нее нет ни одной чистой блузочки: ты забыла их отдать в стирку…
– Ах, мамочка, правда, я забыла.
– А сегодня Лиза принесла по немецкому двойку: ты не просмотрела перевод. Если ты уже взялась следить за ее уроками, то должна исполнять это аккуратно.
– Мама, я ничего не могу поделать с Женей. Когда я запретила ей ходить на скетинг-ринк за дурные отметки, ты сама сняла это запрещение.
– Ты прекрасно знаешь, что я против системы наказания и наград. Нужно влиять на ребенка иначе, нужно пробуждать в нем сознание своего долга.
– Да, я тебя давно уж хотела просить не пускать Лизу на скетинг.
– Почему это?
– Да потому, что она там сошлась с неподходящей для нее компанией. Какие-то гимназисты провожают ее, назначают свидания, один пишет даже любовные письма, а она на них отвечает.
– Что ты говоришь! Боже мой, как ей это могло прийти в голову?
– Не волнуйся так, мама; если бы я знала, что ты так волнуешься, я бы тебе не стала говорить!
– Позови ее сейчас ко мне!
– Мама, теперь ты взволнованна, не лучше ли просто запретить ей ходить на этот скетинг – как бы в наказание за двойку. Она понемножку позабудет эти глупости, а если ты подымешь историю, она вообразит себя жертвой и назло станет поддерживать глупый флирт… Помнишь, как бывало с Лидой…
– Нет, нет я это так не оставлю! Зови ее сюда.
Аня заткнула уши.
Как у нее стали плохи нервы теперь. Там, в другой комнате, мама волнуется, кричит, а Лиза рыдает.
Ну, слава Богу, кончили. Лиза выходит красная, заплаканная и, проходя мимо Ани, произносит злым, шипящим шепотом:
– Шпионка!
Аня с тоской смотрит вслед толстенькой фигурке с двумя косичками за спиной и вздыхает.
Мать возвращается. Она так взволнованна, что руки ее трясутся:
– Это ужасно! Откуда она научилась так лгать? Она все отрицает!.. Да ты уверена в том, что ты мне сказала?
– Я очень раскаиваюсь, мама, что так расстроила тебя.
– Отвечай мне на вопрос… ты сама видела письма?
– Да, мама, мне Оля показывала. Оля – поверенная Лизы.
– Оля! Прекрасно! Взрослая девушка, курсистка – и поощряет такую ужасную вещь!
– Полно, мама. Оля хохотала, показывая мне письма…
– Странное отношение! Вместо того, чтобы сказать мне, – смеяться!
– Мамочка, Оля поступила лучше меня – она не хотела тебя расстраивать…
– Оля дома?
– Да не раздувай ты так эту историю. Такая глупость, стоит об этом говорить… Надо было только лишить Лизу возможности видеться со своим вздыхателем.
– Как фамилия этого гимназиста? Надо написать письмо его родителям.
– Брось, мама. Успокойся ты, ради Бога, – с отчаянием говорит Аня, смотря на нервно подергивающееся лицо матери. – И зачем я только сказала тебе!
– Зачем сказала? Ты раскаиваешься в своей откровенности! Вот это самое ужасное – эта ваша неоткровенность! Всегда все скрываете!
– Мы бы были откровенней, мама, если бы ты относилась ко всему спокойнее, но зная, как ты все это принимаешь…
– А как я должна это принимать?! Позови Олю. Как ей не стыдно было скрывать! Сама на педагогических курсах, готовится в воспитательницы… Позови Олю!
Аня идет и зовет Олю.
Теперь подымется история! Что будет говорить Оля, кокетливая Оля, которая чуть не с двенадцати лет вела подобные переписки и теперь флиртует направо и налево!
И, несмотря на это, Аня нисколько не боится за Олю, тогда как постоянно дрожит за нервную, впечатлительную Лиду.
Когда Оля влетает ночью к Ане, будит ее и объявляет, что она «безумно влюблена» или «отчаянно, безнадежно полюбила», Аня, спокойно улыбаясь, выслушивает признание сестры и спокойно засыпает, прекрасно зная, что эта «безумная любовь» продолжится всего несколько дней и заменится новой «безнадежной страстью» или «на этот раз уже настоящей, крепкой любовью».
Сколько раз Оля, с видом нашкодившей кошки, умоляла Аню: «Сестричка, милая, ты уж как-нибудь устрой. Я приняла его предложение, а… а теперь не знаю, что мне делать… он мне совсем не нравится. Ты уж как-нибудь выкрути меня… избавь от него».
Не то было с Лидой.
Лида была такой серьезной и сдержанной, никогда Ане не изливалась, но Аня прекрасно знала, что если Лида «не дай Бог, влюбится», – быть драме. Один раз она съела все зеленые краски из акварельного ящика Пети.
Правда, она отделалась рвотой, но из записки, написанной ею на имя Оли, оказалось, что причиной этой рвоты была неразделенная любовь к одному студенту.
В другой раз Лида серьезно заболела, узнав, что ее «предмет» женится на другой.
Недаром Аня со страхом и трепетом следила за «поклонниками» Лиды.
За обедом было скучно и тяжело.
Между матерью и отцом были натянутые отношения, хотя они старались не показать этого.
Оля и Лиза дулись на Аню за то, что она их «выдала». Лида была мрачна и ничего не ела.
Все молчали и, когда встали из-за стола, разошлись по своим комнатам.
Аня села за пианино в темной гостиной.
Она играла плохо – больше по слуху.
Ей было тяжело сегодня, как-то тяжелей обыкновенного.
Тяжело быть одной. У них такая большая семья, а все они как-то сами по себе.
Все одиноки и все ищут чего-нибудь вне дома. Отец… Аня теперь всегда вздрагивала при мысли об отце. Они оба избегали друг друга.
А прежде он был единственный человек, с которым она могла говорить откровенно, хотя почти никогда они не сходились во мнениях.
Мать… вот она упрекает детей, что они лгут ей и скрытничают.
Она, Аня, никогда до последнего времени не лгала матери, но зато никогда и не шла к ней со своими вопросами и сомнениями. Она пробовала много раз, но с матерью нельзя говорить.
У Варвары Семеновны была «одна правда», и такая узкая правда. Все было разложено по ящичкам, а если какое-нибудь понятие не лезло ни в один из них, она волновалась, выходила из себя и, не объяснив, а может быть, и сама не поняв, расстраивалась, выходила из себя.
У нее была такая определенная вера. Раз навсегда она поставила себе жизненные правила и все, что хотя бы отдаленно противоречило этим ее понятиям, считала или ненужным, или преступным.
У нее были свои авторитеты в литературе, в искусстве, в науке. Она их приняла раз навсегда. Они были и есть, а остальное «от лукавого».
«Если бы мать была религиозна, – думает Аня, – какая бы из нее великолепная вышла игуменья монастыря! Да, будь она религиозна и воспитай нас в этом направлении, она казалась бы нам „логичной“ в своей нетерпимости, импонировала бы нам, и мы бы слепо повиновались ей».
А теперь?
О, если бы у нее была другая мать! Более грешная, с более широкой правдой!
Вот в эту бы минуту припала бы она к ее груди, рассказала бы все свои муки, все свое горе!
И, может быть, та, другая мать, в ужасе, в отчаянии, но обняла бы ее, как обняла Соню Мармеладову ее мачеха… Раскольников поклонился Сонину страданию. А кто может поклониться ее?
Она не спасает от голода свою семью, а сохраняет ей только «привычную роскошь». Только честь, а может быть, ложное понятие о «чести семьи».
Она, сама не голодная, не презираемая, в тайне совершает продажу своего тела.
И нет святого страдания, нет «красоты жертвы».
И этого утешения нет у нее!
Нет даже самого главного: нет обиды и оскорблений, нет грубого, пьяного покупщика. Ее встречают, как царицу, говорят ей о страсти, о любви, о безграничном восхищении…
А вчера пятый вексель ей отдали «даром».
И она дрожит и боится одного. Боится, что отвращение начинает сменяться чувством равнодушия… э, мол, все равно.
А раз все равно, где же заслуга? Где жертва? Где хотя какая-нибудь искра «красоты поступка»?
Хоть бы уйти куда-нибудь! Уйти от этих мыслей, от одиночества в этой любимой большой семье.
– Аня, а Аня!
– Что тебе, Петя?
Петя подсаживается к Ане и обнимает ее за талию.
– Тебе что от меня надо, Петя?
– Почему «надо»? – удивляется он.
– Да так. Когда же ты бываешь ласков со мной, когда тебе ничего от меня не надо? – говорит она грустно.
– Что это ты? – спрашивает Петя. – Я не привык от тебя слышать такой тон.
– Какой тон?
– Лирический… как у Лиды, – насмешливо произносит он.
– Гм… ну, что же тебе надо от меня?
– Конечно, денег, chère soeur[5]5
Душенька, душа моя, дорогая сестра (фр.).
[Закрыть]!
– Ты же недавно получил от отца свои тридцать рублей?
Петя свистит.
– Куда же ты дел в неделю тридцать рублей?
– Ах ты, простота!.. Ты меня уж выручи, Аня: на этот раз мне, серьезно, очень нужны деньги.
– Откуда же я возьму денег, Петя? Вы все получаете от отца так называемое жалованье – я одна не получаю.
– А из «хозяйственных»?
– У меня это время ужасно мало денег – у папы задержка в получках… я даже задолжала в лавке.
– Черт знает что такое! – вскакивает Петя. – На эту испанку у него есть деньги…
– Петя!
– Да что Петя! – передразнивает он ее. – Послушала бы ты, какую нотацию он мне прочел, когда я вчера сунулся попросить у него денег: и мот-то я, и пустой мальчишка. Другие, мол, живут на тридцать рублей… Я сам знаю, что живут! И я стал бы жить, если бы знал, что эти деньги, как некоторым моим товарищам, присылает бедняк-отец, урезывая себя во всем… При таких обстоятельствах я даже отказался бы совсем от этих денег – кормился бы работой!.. А тут? Я прекрасно знаю, что меня лишают этих денег только потому, что ублажают себя! Сам наслаждается жизнью, тратит тысячи на женщин, а мне отказывает в четвертном билете!.. Я молод, я хочу жить, пользоваться жизнью, а ему пора уже грехи замаливать… Возмутительно! Слушай, нет ли у тебя хотя десятки?
– У меня нет ни копейки, Петя!
– Э, черт! – и Петя заходил по комнате.
Аня тихо перебирала клавиши пианино.
– Я дома просидел целую неделю, – жалобно заговорил он, – просто сил нет, такая тощища… Все ходят, как сонные мухи, а чуть вечер, все разбегутся в разные стороны.
– Отчего ты и сестры не соберете ваших знакомых, как прежде бывало, – ведь было весело?
– Кого можно звать к нам? Ты знаешь маму. Тот пустой, та слишком развязна, у этой платье декольте, тот фатишка… Мама не позволила приглашать сестрам ни Грин, ни Лаевых, ни Розенбаум, потому что нашла их «пустыми кокетками». Такие женщины, как мама, не прощают девушкам, если они красивы и желают нравиться, потому что сами этого не умеют… Ну сестрицы и стали приглашать «гладеньких в английских кофточках», а мои товарищи и спрашивают, откуда у вас такая кунсткамера? Два вечера проскучали и ходить бросили – не хотят. Да и вообще, кто у нас бывает? Поневоле все мы стараемся из дому бежать. Сестрам хорошо – они пойдут к подругам, поговорят, поспорят, потанцуют… А я куда пойду? К товарищам? – сейчас устроится какая-нибудь «вылазка», и нужны деньги. Хочется и в театр, и в ресторан… я так люблю театр…
Он ходит, ходит и жалуется, жалуется…
Ане еще тоскливее от этих жалоб, от этих шагов не знающего что делать и куда себя девать брата.
«Да люблю ли я брата? Мать, сестер? Котика люблю: он такой болезненный, жалкий, а остальных?..»
Нет, нет, глупости, просто иногда тяжело и с любимыми существами, когда нет откровенности, нет правды…
– Ты сама подумай, – ноет Петя, – вот теперь вечер… отца нет дома… мать на каком-то заседании, сестры ушли в театр… ты… ты не сердись, Аня, ведь мы с тобой никогда не сходились… всегда были чужды друг другу. Спасибо тебе, ты заставила меня кончить гимназию – без тебя я бы ее никогда не кончил, – помнишь, как ты у меня раз сапоги отняла перед экзаменом, и здорово же тебе попало от мамы. Да, я много тебе крови испортил, я сознаю теперь, что ты мне хотела добра и без тебя бы я вылетел из гимназии, но ведь в то-то время я тебя ненавидел. Ненавидел, как всякого, кто заставлял учиться и мешал моим детским шалостям, да еще одно меня всегда возмущало: всего на три года старше меня, а командует! Я тебя терпеть не мог, а побаивался; впрочем, одну тебя и побаивался. От мамы можно было всегда «хорошими словами» отделаться. Это же естественно, Аня, что мы стали чужие, и не пойду я к тебе со своими горестями и сомнениями, не поделюсь своей радостью.
Аня чутко прислушивалась к словам брата.
– А кого из семьи ты считаешь ближе всех?
– Пожалуй, Олю, и то в воспоминание взаимных шалостей в детстве. Я с Олей иногда откровенен – в пустяках, но не буду же я с ней говорить серьезно?
И ходит, ходит Петя взад и вперед.
У Ани тоска делается еще нестерпимее. Ей самой тяжело, саму давит эта тоска и одиночество, а тут еще «этот» ноет на ту же тему.
Она опускает руку, и ее браслет звякает о клавиши пианино.
– Слушай, Петр, я тебе дам браслет, – говорит она спокойно, – заложи… только теперь поздно, ломбарды закрыты.
– Ничего, ничего, – оживляется он, – я знаю место, где можно заложить… тут… один официант… Спасибо тебе, швестерхен… Право, я сегодня стреляться хотел – такая тоска напала.
– Г-м, и ты тоже! – произносит Аня с насмешливой улыбкой.
– Ты что говоришь? – останавливается Петя, ринувшийся уходить.
– Ничего, иди себе с Богом.
Он уходит, а она встает и сама начинает ходить из угла в угол.
Читать? Учиться? Да, это все можно.
Мало ли она читала и училась?
Но теперь со всем этим горем на душе до науки ли.
Вот если бы у нее было какое-нибудь призвание, увлечение, как бы она была счастлива.
У нее была когда-то страсть к музыке, но гимназические занятия и уроки языков отнимали слишком много времени, а ей приходилось учиться больше ее товарок: память у нее была плохая, а всякая, не говоря уже плохая, но посредственная отметка приводила в ужас Варвару Семеновну. Аня знала, что должна кончить с золотой медалью, чтобы не причинить серьезного горя своей матери. Впоследствии Варвара Семеновна понемногу привыкла и к единицам, получаемым младшими детьми.
На музыку оставалось так мало времени. Одна известная пианистка, когда Аня была еще в четвертом классе, предлагала Варваре Семеновне взять дочь из гимназии и дать ей «серьезно заняться» музыкой, предсказывая ей «славу», но с Варварой Семеновной чуть не сделалось дурно от одной мысли, что ее дочь будет «девушка, не кончившая даже среднеучебного заведения».
Пришлось пожертвовать музыкой. Она становилась старше, подрастали другие дети – пришлось учиться латыни для брата, вспоминать старое, и время было упущено.
А как она любила музыку! В концертах и опере она чувствовала себя счастливой, хотя оперу она любила меньше, – ей мешала сценическая обстановка.
И музыкой она пожертвовала «им», не сопротивляясь.
Отчего же ей теперь кажется, что она никого не любит, кроме Котика?
Ведь ее теперешняя жертва меньше всех нужна именно Котику.
Он еще мал, и вся семейная катастрофа не так тяжело отразится на нем, даже в материальном отношении… Неужели она не сможет прокормить его и поставить на ноги?
И она могла бы работать! Разве она не работала всю жизнь?
Девочкой, когда они жили очень скромно, она заменяла прислугу и няньку у детей, а потом – гувернантку, учительницу, экономку.
Отчего это произошло? Отчего каждый в семье жил для себя, требуя, чтобы она жила для него. Целый день она только выслушивала и исполняла чужие приказания.
– Аня, смажь мне горло!
– Аня, распорядись, чтобы обед был из пяти блюд, и съезди за вином.
– Аня, очини мне карандаш!
– Аня, сходи в гимназию и объяснись с директором.
– Аня, что за безобразие, ты не сходила за моими ботинками!
– Аня, оденься понаряднее, причешись у парикмахера: мама не хочет ехать, а нас звали на вечер к Семеновым.
И так весь день и каждый день.
А брат и сестры еще прибавляли: мы заняты, мы учимся, а тебе все равно нечего делать.
Отчего это происходило? Податлива она слишком или у нее мало характера?
Нет, характера нужно было очень много, чтобы справляться со всеми детьми, – заставлять их учиться и хоть немного слушаться.
Нужно было много характера, чтобы отказываться от веселья, удовольствий, целые ночи просиживать у постели заболевших. О, как приходилось иногда ломать себя.
А вот это последнее?
Нет, это делалось из любви, из безграничной любви… а теперь ей кажется, что этой любви нет… Ну, значит, из чувства долга.
А что это – ложно понятый долг? Может быть… Аня круто поворачивается и бежит из гостиной. Скорей, скорей убежать от одиночества. Ей нельзя оставаться одной, одной со своими мыслями. Она пойдет к Котику, его она «наверно» любит, около него ей будет легче.
Котик сидит в классной у большого стола с двумя товарищами. Вокруг них разбросаны щепки, куски материи; они о чем-то оживленно спорят.
Аня подходит к брату.
Всегда сдержанная, Аня почти со слезами на глазах нежно охватывает стриженую голову брата и прижимает к своей груди.
– Отстань, Аня! Не мешай! – нетерпеливо отталкивает Котик руки сестры. – Мы клеим аэроплан.
Аня садится на стул около стола.
Она замечает, что оба приятеля Котика замолкают, ежатся, очевидно стесняясь ее.
Замечает это и Котик и с досадой говорит:
– Уходи, Аня, ты нам мешаешь!
– Хорошо, хорошо. Я уйду.
У Ани чисто физическая боль в груди.
«Как глупо, что я так огорчаюсь, – думает она, опять уходя в гостиную, – он ребенок, увлекся игрой; он меня любит, это просто совпадение… Но, Боже, какая тоска и куда деться от этой тоски в этой большой, пустой квартире!
Господи, неужели она такой человек, что никто не любит ее, никому она не нужна?
Она такая ничтожная и пустая, что в себе самой она ничего не находит.
Не сотвори себе кумира!
А она сотворила себе кумира из своей семьи, и вот…