Текст книги "История болезни"
Автор книги: Ева Весельницкая
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Мне никогда раньше не приходило в голову: а может, отца тяготило ― это положение фараона, которое царило в нашей семье? Может, это совсем и ненужно было ему, чтобы скрывали мелкие житейские неприятности и отгораживали от всех житейских забот. А если не нужно, то почему это происходило, что прятали за этим почти ритуальным образом жизни мои родители? Зачем им нужна была та черта, за которой каждый из них прятал себя, как и я, стараясь быть «хорошей девочкой».
Только теперь я поняла, что этому железному человеку, легендарному в наших краях герою войны, было невыносимо стыдно его столь очевидной для всех растерянности и беспомощности, и благословила свое болевшее горло и свой инстинкт самосохранения, позволивший мне никогда больше не возвращаться к тому дню.
Это был второй урок. Но даже его я забыла, стерла из памяти на многие годы, потому что не знала, как остаться «хорошей девочкой» и помнить. Ведь мне ясно и твердо объяснили, что я не могла ничего этого видеть, а что я чувствовала и переживала ― это вообще не интересовало никого.
― Я устала от ее бесконечного вранья и конфликтов со всеми и вся. Я работаю с ними с первого класса и все время одно и тоже. Вы, поймите, если бы не ее блестящие успехи в учебе, я бы давно настояла на том, чтобы ее перевели из моего класса. Мало того, что из-за нее постоянно какие-то разборки и выяснения отношений между учениками, так вчера учительница математики была вынуждена выгнать ее из класса и, рыдая, в учительской заявила, что не пустит ее больше на свои уроки, потому что не может терпеть, когда на нее так смотрят. Да, да, именно так! ― взорвалась она, уже не стесняясь присутствием моей матери, ― Каждый раз, когда я вхожу в класс, мне кажется, что у меня не то чулок спущен, не то я сморозила какую-то невероятную глупость. Соня, ты не выносима. ― она замолчала, с надеждой глядя на мою мать, которая только молча поглядывала на меня с какой-то безнадежной усталостью и согласно кивала.
Бедная, суровая, пугающая всю школу Алефтина Карловна, наш классный руководитель, педагог со стажем, какого просто быть не может, с замашками комиссара из «Оптимистической трагедии» и такой же, как эта пьеса революционной фамилией. Что она могла со мной сделать? Я была краса и гордость школы. Аккуратно и затейливо уложенные в «корзиночку» косички, всегда выутюженная, не магазинная, а на заказ шитая школьная форма, никаких запрещенных, как мусульманам свинина, попыток подкрасить губы, или того страшнее сделать маникюр или, о, ужас и позор! черных чулок. Я писала лучшие сочинения, которые посылали на городские конкурсы, я была активистка и общественница, и у меня всегда была пятерка по поведению. Мой отец дружил с директором школы и постоянно заботился о своевременном ремонте и всяческом благосостоянии, (это называлось шефство). Моя мать была председателем родительского комитета, а тогда это была сила.
Алефтина Карловна замолчала, решительным движением пододвинула к себе очередную стопку тетрадок, не то демонстрируя, что разговор окончен, не то защищаясь. Мы попрощались и вышли.
– Это последний раз. Мне надоел твой длинный язык. Вечно ты лезешь, куда не просят. Я, наверное, не доживу до дня, когда ты прекратишь свои фантазии. Если ты такая умная, разбирайся сама.
Мать развернулась и пошла по длинному школьному коридору, который в виду позднего времени был совершенно пуст, как-то неожиданно усталой и совсем не победительной походкой, а я продолжала стоять у окна.
Вы будете смеяться, но я практически никогда не лгала, но вечно говорила что-то не то, ни тогда и не тем. Это я за собой знала. Не знала я другого: что – не то, почему – ни тем. Это мучило меня всегда, но даже самые искренние попытки, которые я сначала предпринимала, чтобы выяснить у тех, кого время от времени считала своими друзьями, что же я постоянно делаю не так, ничего кроме недоумения у меня не вызывали. Они то утверждали, что ничего такого, о чем я говорю, не было, то, что они и близко ничего подобного не говорили и только абсолютная уверенность в том, что я здорова психически и у меня прекрасная память, спасали меня временами от сомнений в собственной адекватности. Но, черт побери, откуда же я знала то, о чем с такой уверенностью говорила?
«Ума палата» и «язык без костей» ― это были два самых популярных комментария, которыми удостаивали меня родители, когда до них, так или иначе, долетали отголоски моих школьных бурь.
Из пустоты, дорогая, из пустоты. Не было никого, кто бы шепнул мне эти утешающие слова. Долго еще не было.
Через много лет, когда после очередного обморока от нестерпимой головной боли прямо на улице, я все-таки вынуждена была обратиться к врачу, и рентгеновский снимок показал застарелую травму шейных позвонков, на вопрос врача, не было ли каких-нибудь травм в детстве, в первое мгновение я честно ответила: «Нет».
– Какие глупости, ― подтвердила тогда мое «нет», уже не молодая, но все такая же стойкая и уверенная в своей правоте, моя мать. ― Когда это тебя вешали, что ты выдумываешь.
Да, я так наглухо запретила себе видеть и знать, что не только не видела и не знала, но и очень долго не помнила, что когда-то я «видела» и «знала».
Нет, не правда, все-таки однажды это случилось, случилось, то, что оказалось сильнее всех внутренних запретов и на время сломало крепостные стены и засыпало рвы, которыми я так старательно отгораживала себя от всего остального мира, оставив там, за стенами, среди людей лишь то, что их всех вполне устраивало. А может, я все-таки, ошибалась, и стены не были так уж высоки, и где-то оставались щелочки и этот запах чужого, который так хорошо чувствует стая, просачивался? И держал на расстоянии? Молода была, не опытна. И одна.
Меня не любили в студенческой тусовке так же, как не любили во дворе, когда-нибудь, потом я все-таки разберусь, что же это было такое. А может и разбираться не надо? Может, я давно все знаю? Сказано же, стая чует чужого. Просто я еще и сама не знала, что чужая, а они уже чувствовали безошибочным инстинктом толпы. А мне хотелось быть в компании, мне хотелось флиртов и романов. И глупостей, которые я понаделала, движимая этим желанием, хватит на историю не одной «хорошей девочки». Да и глупости-то были именно такие, которые совершают именно «хорошие девочки». Я не была частью той компании, которая мне особенно нравилась, и в которой мне так хотелось быть своей, но я толклась среди них. Иногда я с кем-то сходилась ближе, мне казалось: вот оно, наконец-то у меня есть подруга, наконец, ― у меня есть поклонник и я бросалась навстречу с душой на распашку. Тут-то все обычно и кончалось. Я даже не стану спрашивать, чтобы сказал Фрейд, я просто знаю, что бы он сказал. Но я также знаю, что я бы с ним не согласилась. Ни тогда, ни, тем более, сейчас.
Яков был в этой компании тем, кого в психологии малых групп называют «звездой». Он не был лидером, он не выдвигал идей, он не собирал вокруг себя народ. Любительская радиостанция при университете, в которой он дневал и ночевал, была своеобразным клубом для избранных. И бросить утром в курилке: «Я сегодня совершенно не готова к семинару. Вчера у Якова, ― его никто никогда не называл иначе, ― в «башне» так засиделись», ― было равнозначно тому, чтобы в наше время сообщить о ночи, проведенной в самом фешенебельном ночном клубе на закрытом мероприятии. Причем хвастались этим как девушки, так и молодые люди. Я попала в «башню» к Якову совершенно случайно. Меня прихватила с собой Люська.
Да, да все та же Люська, с которой мы учились в одной школе, а теперь в одной группе в институте. Она и здесь была центром, лидером и практически непререкаемым авторитетом. И, конечно, же, первой красавицей. Если бы во времена нашей юности слово «модель» означало не модель самолета, корабля или какой-нибудь машины, а уже приобрело то единственное содержание, которое при этом слове всплывает у всех теперь, то я бы с уверенностью сказала: Люська ― модель. По ней плакали бы самые известные подиумы мира. Высоченная, худющая, как говорили тогда, стройная, сказали бы сейчас, не нуждающаяся для этого ни в каких диетах, уверенная в своей неотразимости, и по настоящему, почти невозможно рыжая. Это были не волосы ― это была грива, от попыток причесать которую отказывались парикмахеры и даже почти армейский порядок, заведенный в школе, где мы с ней учились, отступил перед невозможностью заставить это чудо природы укладываться в аккуратную школьную прическу для «порядочных девочек». Никогда в жизни больше я не видела таких волос.
Любимым занятием мальчишек было смять большой ком медной проволоки и, неожиданно подкравшись, сунуть Люське этот ком под нос с криками: «А мы тебя постригли». И даже, когда эта шутка повторялась в сотый раз, Люська мгновенно покрывалась мертвенной бледностью и в панике хваталась за кое-как собранные и перевязанные лентой огненные кудри. Закрученная в спираль смятая медная проволока, действительно ни цветом, ни видом совершенно не отличалась от Люськиных волос.
Вот эта самая Люська и привела меня однажды в «башню». Зачем я ей тогда понадобилась? Наша, так называемая, дружба сильно смахивала на отношения светской львицы и навязанной ей провинциальной родственницы, она была тяжела для обеих, но при всех сложностях и напряжении ни она, ни тем более я, никогда не переходили ту черту, за которой все бы закончилось бесповоротно. Иногда мы почти всерьез говорили, что родство наше ― кровное.
Итак, она привела меня в «башню». И, как обычно, сразу про меня забыла. Ей богу, радиорубка ― это было покруче, чем интернет-клуб. Аппаратура была, конечно, практически вся самодельная, но это и была самая крутизна. Пространство, не смотря на постоянную тусовку, было совершенно необыкновенным ― открытое в мир. У Якова было очень много друзей в самых экзотических странах мира, он обменивался с ними сообщениями, вся башня была обвешана такими специальными открытками, которые радиолюбители пересылали друг другу, в подтверждение общения. Но самое главное, они общались, они разговаривали друг с другом. Это было совершенно необыкновенно.
Народ уходил, приходил, обсуждал какие-то свои дела. Места там, оказывается, было совсем немного, и я поняла, что большинство из тех, кто гордился своей допущенностью в это престижное место, если и бывали здесь, то редко и не долго. Яков практически не принимал участия во всеобщем трепе, хотя каждый считал нужным по любому поводу обратиться к нему за поддержкой или привлечь его на свою сторону. Он был длинный, худой, черноволосый, черноглазый и обаятельный.
Это время, когда все вдруг срочно поделились на физиков и лириков, на философов и деятелей. Грубая реальность ядерного оружия была еще свежа и потрясла человечество. Все знали, что человек смертен, но только циник Воланд спокойно напоминал, что человек внезапно смертен. С появлением сверхоружия двадцатого века это ощущение обострилось у многих. В стране, где мы тогда жили, большинство никогда не говорило о Боге, и уповало на рациональное познание мира, на то, что вот сейчас эти умные и высоколобые все поймут, все разъяснят, и мир опять перестанет быть таким угрожающим и страшным. Спор между физиками и лириками, вечный спор смысла и бытия, стремления все познать и переживания того, что далеко не все предназначено для понимания.
Мы тогда и не подозревали, да и кто позволил бы нам в нашей бывшей стране знать, что большинство величайших физиков мира, интеллектуальная элита человечества, дойдя до каких-то неведомых границ, за которыми кончалась всякая надежда на возможности рационального, останавливалась и, смиряя гордыню, обращалась к Богу. К неведомому, непознаваемому, но существующему.
Яков был физик. Он все время возился со своими приборами, что-то паял, привинчивал и вообще, как мне тогда показалось, просто колдовал. Я потыкалась в разные углы, как всегда не находя себе места, и пристроилась на куче каких-то проводов.
«Что я тут делаю? То, что и всегда ― жду Люську. Да не надо ее ждать, вот, наконец, появился тот, ради кого она сюда пришла». Мне сразу стало понятно, чем я обязана такой нежданной милостью. Накануне она поссорилась со своим молодым человеком и взяла меня с собой на всякий случай. Но они практически сразу помирились и, когда парочка собралась уходить, Люська, как всегда с царственной небрежностью, бросила через плечо: «Ты бы шла, а то на троллейбус опоздаешь, да и сеанс у Якова скоро, он все равно сейчас всех выгонит». Тяжеленная железная дверь захлопнулась за ними с грохотом, и я стала нелепо суетится, ища способ уйти без такого демонстративного шума. И когда я уже почти добралась до двери, хозяин рубки оторвался, наконец, от своих бесконечных важных дел:
– Эй, ты извини, я даже не расслышал как тебя зовут. Но я слышал, что Люська хвасталась твоим английским, как будто это она тебя научила. Ты что, действительно, знаешь язык? ― я оторопело кивнула. ― И говорить можешь? ― я что-то утвердительно проблеяла в ответ. ― Ну, так оставайся, поможешь, а то я со своим бразильцем никак не договорюсь.
И я осталась. Если вы думаете, что я сейчас начну рассказывать, что я понимала, какое счастье мне привалило, что я не спала по ночам, мечтая о том, как приду в «башню» следующий раз, как я надеялась, что наступит день и случится «настоящее» свидание, то вы ошибаетесь. Если бы я тогда, хоть что-то знала о духовной практике буддизма или хотя бы о его философии, то я бы сказала, что это был период моей жизни, когда я в совершенстве постигла пребывание в «здесь и сейчас». Я переживала то состояние полноты пребывания, которое так заманчиво описано всеми величайшими духовными учителями и так блистательно опошлено толпами профанов.
Впервые после того, как меня вынули из петли, впервые в почти уже взрослой жизни ко мне вернулось острое чувство собственного бытия. Я чувствовала себя живой и существующей. Существующей по факту, независимо ни от кого и ни от чего, и не потому, что мое отражение можно увидеть в зеркале или витрине, и я числюсь в списках своего факультета. Это было так важно, так сильно, что не оставляло места для мыслей о будущем, планах на дальнейшую жизнь и вообще для всех тех мыслей и волнений, которые должны бы возникнуть в голове у молодой девушки в период первой любви. Как можно было думать о том, что будет, когда в каждую минуту все уже было. Господи! Как я, оказывается, хотела быть!
«Знающий не говорит, говорящий не знает». Почему они все так много говорили?
Я приходила почти каждый вечер, когда в «башне» никого уже не было. Мы разговаривали с бразильцем, который бесконечно рассказывал про свой дом на берегу моря, и мы надеялись, что не врал; с испанцем, который говорил, что он художник; со студентом из Германии и еще с какими-то людьми, о которых я уже теперь ничего не помню.
В институте, в курилке, стали поговаривать, что университетское начальство озверело, и что Яков вынужден почти никого не пускать, потому что они грозятся иначе закрыть радиостанцию. Этот слух Яков усиленно поддерживал, чтобы быть свободнее, но не поссориться ни с кем. Я прятала свои посещения «башни» от всех, и особенно от Люськи, как разведчик прячет ключ от шифра. Мне было легко, ясно и спокойно.
Однажды Яков, который, как выяснилось, говорил по-английски не на много хуже меня, бодро и весело стал рассказывать бразильцу, что хоть он и не на вилле у моря, но и ему тоже совсем не плохо в его университетской башне, потому что с не давних пор у него есть замечательная подруга, с которой он его, бразильца непременно познакомит при первой же встрече, но только после того, как на ней женится, чтобы она уже ни как не могла соблазниться экзотическим бразильцем.
Я сидела у него на коленях, больше просто негде было, наушники были одни. То шепотом подсказывала нужные слова, то переводила, то, что он не понимал в своеобразном английском бразильца… У меня было в тот момент все, о чем только можно было мечтать: была я, и я была не одна. И мне было даже не очень важно, о чем он там треплется с этим нереальным бразильцем, который, если и существует, то так невообразимо далеко и в таком странном мире, что как бы и не существует вовсе. Окон в башне не было, свет и звуки улицы сюда не долетали, время внутри башни и снаружи не совпадало. Это был наш мир, и наше время. И у этого места была совершенно отдельная география.
Только когда сеанс закончился, я, дура, поняла, глядя на Якова, что это был никакой не треп, а так он и думает и что он вообще-то уже все решил, и что никто и не собирается ничего обсуждать или спрашивать. Но это мое молчаливое понимание, что-то мгновенно изменило, что-то разрушилось с бешенным выбросом энергии. Свет. Откуда-то взялся яркий солнечный свет?..
Я могу сказать только банальное: я не помню ни того, как нас бросило друг к другу, ни как мы оказались на полу, мы даже не целовались. Я помню жар тела и холод бетонного пола, я никогда не забуду запах, первый в моей жизни запах возбужденного мной мужчины, и практически мгновенный, первый пережитый мною от полноты чувств и ощущений оргазм. Правда, я тогда и слова-то такого не знала. Хотите ― верьте, хотите ― нет. И внезапно побелевшие губы, и остановившиеся глаза Якова.
–Так не будет. Я хочу, чтобы все было по-человечески.
Онемевшая и растерянная, я была согласна на все. Думаю, что он знал, о чем говорил, и мне оставалось только довериться. Для меня этот мир пока почти не существовал.
Он позвонил на следующий день.
– Приезжает мой младшенький. Мы идем в кино, я зайду за тобой в шесть.
А потом, как зима на коммунальщиков, на студентов навалилась сессия, и было совершенно некогда видеться, и только короткие, как донесения с поля боя сообщения.
– Зачеты сдал.
–Осталось еще три экзамена, остался последний.
Город, в котором я родилась, старый, красивый и уютный. Он действительно стоит на холмах, и его улицы достаточно круты, чтобы зимой было просто невозможно идти вниз по улице, если ее еще не успели почистить. Правда, это бывало очень редко. Были такие замечательные люди ― дворники. Они успевали это сделать до того, как большинство жителей выбиралось из дома. Все мое детство и юность в разнообразной утренней музыке родного города отслеживалось присутствие этой ноты: тональность которой менялась только от времени года. Это было или шарканье метлы или скребущий звук лопаты. Говорят, что такие люди ― дворники, есть и сейчас, но я полагаю, что это понятие сменило свое исконное содержание, как и многие другие за вечность, прошедшую с тех пор.
Я волоклась вверх по улице, ведущей от троллейбусной остановки к моему дому, только что «спихнув «последний экзамен длиннющей летней сессии. Все было позади, но бессонные ночи, нервы и куча совершенно не нужной информации, которая еще не успела выветриться из головы, не давали никакой возможности вкусить радость от столь важного события. Домой, и спать, все потом.
Это было время, когда не было сотовых телефонов. Забытый кайф гарантированного, абсолютно защищенного одиночества. Ты просто едешь в троллейбусе, просто идешь по улице. В голове пусто, а ты просто идешь и глазеешь по сторонам, как– будто спросонок. И не зазвенит в кармане, в сумочке, и не завибрирует, и, слава Богу, никто не спросит: «Ты где?» А то и этого не спросит, а просто с места в карьер начнет грузить совершенно тебе не нужными вещами, или нужными, но не сейчас и не здесь.
Сияющего, размахивающего руками, совершенно на себя не похожего Якова, я заметила, когда он в полном соответствии с законами его обожаемой физики с трудом затормозил около меня. Я опешила совершенно и все, что в действительности произошло, дошло до меня, когда он все такой же веселый легкий и совершенно счастливый понесся дальше, несколько раз обернувшись на ходу, наталкиваясь на шарахающихся прохожих.
– Я тебе серьезно говорю, готовься. Вернусь. Поженимся.
Оказывается, он давно подал заявление в студенческий отряд, который будет работать на рыболовецких сейнерах и его берут помощником радиста. Он ничего не говорил, потому что боялся, что не получится. А вот сегодня пришло подтверждение, а завтра уже надо ехать, и он позвонил своей маме и сказал ей, что осенью, когда вернется, женится, и он только, что был у меня дома, но никого не застал, а сейчас уже совсем нет времени, и он опаздывает на собрание этого самого отряда. А женится он на мне, и он уже сказал своей маме, что я согласна. Да и младшенькому я ужасно понравилась. И приходить завтра его провожать не надо, потому что мы, оказывается, не хотим, чтобы кто-нибудь что-нибудь знал раньше времени.
– Сонечка, ты, что тут стоишь такая бледная? Ты не заболела? Ох, уж эта ваша учеба!
Я стояла у подъезда своего дома, у нас всегда говорили «подъезд», «бордюр», «ворота», а не «парадная», «поребрик» и «арка», как говорят в городе, где я живу теперь. И когда я слышу те слова, я всегда оглядываюсь, кто знает, а вдруг… Соседка, тетя Валя, участливо заглядывала мне в глаза, даже потрогала лоб, еще раз посетовала, на изнуряющий юный организм учебу и мою бледность. Сунула мне яблоко из авоськи и, сообщив, что только что видела мою мать в «хлебном», да у нас еще говорили «хлебный», а не «булочная», посоветовала мне поесть и поспать и, наконец, скрылась за дверьми своей квартиры.
Она Якова не видела. Иначе, конечно, же, не преминула бы поинтересоваться подробностями. А я? Я его видела?
* * *
― Уважаемая госпожа София! Неужели у меня никаких шансов привлечь к себе ваше благосклонное внимание.
– Вы не видели?.. ― я во время спохватилась. Ну, меня и занесло.
Я не могу сказать, что я старалась не вспоминать о своем детстве и юности, я не могу сказать, что запретила себе вспоминать о Якове. Я просто об этом не помнила. Все, что встало только что у меня перед глазами и в душе, конечно же, была моя история, вернее история Сони, но видит Бог, я совершенно не понимала, почему все это всплыло именно сейчас и, какое отношение события тех давних времен имели ко мне сегодняшней. Поживем, увидим.
Господин, который с легким недоумением уже должно быть довольно давно стоял передо мной тоже был завсегдатаем этого места, но относился совсем к другой породе игроков, чем я, и уж, конечно же, никаким образом не походил на Ивана.
Это был «барин». Не аристократ со сдержанными манерами, не нуждающийся в утверждении своего достоинства и права на привилегии, а именно «барин». Шумный, назойливый, высокомерный к обслуге, очень внимательный к положению и статусу собеседника. Небрежный. Весь настроение и снисходительность с теми, кто, очевидно, был беднее, скромнее и слабее. Само обаяние и душа в компании с равными; сдержанный и избегающий каких– либо дел и отношений с теми, кто мог оказаться «круче». А уж, таких как Иван, он не просто игнорировал, а обходил за версту, никогда не играя с ними за одним столом. Он даже со мной общался только тогда, когда Ивана не было поблизости.
Чем я заслужила его особое расположение?
* * *
Однажды он, по своему обыкновению играя очень крупно, проигрывал последнее, оглашая весь игровой зал сообщениями о том, что он думает о рулетке, ее изобретателе, дилере, хозяине казино и всех игроках в придачу, которые молчат как бараны, хотя любому более или менее соображающему в игре человеку, должно быть совершенно ясно, что это никакое не приличное казино, а самый настоящий катран, где порядочному человеку не только играть, находиться ― оскорбление. Вертя в пальцах последнюю стодолларовую фишку, он продолжал шуметь, но его замешательство вдруг стало мне совершенно очевидно. Растерянность, промелькнувшая во взгляде, и какие-то неорганичные суетные движения могли быть свидетельством только одного ― барин проигрывал больше, чем мог себе позволить. Почему-то чувствуя себя вправе это сделать, я, нарушая все правила, влезла в его монолог.
– Один мой знакомый каратэк говаривал: не знаешь, что делать, делай шаг вперед.
Он вскинулся, как породистая лошадь от хлыста.
– Если вы такая умная, мадам, то, может быть, вы знаете, куда мне ставить? ― его голос сорвался на крик, игроки от других столов оборачивались в предвкушении неожиданного развлечения. Ох, и прав же был мой отец когда-то: «Ума палата, у тебя, Соня, и язык без костей».
Краем глаза я увидела, как у дверей напряглись и подобрались охранники, у барной стойки, как по команде, а в действительности, несомненно, по команде, поднялись со своих мест «мальчики» Ивана, встревоженный пит-босс устремился к нашему столу. На меня накатило полное безразличие и какая-то заторможенность. Время растянулось, вмещая минуты в мгновенья, краски смазались, голоса звучали как в старом, уставшем и заезженном ленточном магнитофоне. В пространстве возник тот самый каратэк, которого я так не кстати вспомнила:
― Я же предлагал тебе делать, а не рассказывать о делании. В настоящем бою ты была бы уже мертва, дорогая.
Барин все еще ждал моего ответа, для всех остальных прошло лишь несколько секунд.
– Конечно. Ставьте на день рождения своей матери.
– Последние ставки, господа. Ставок… ― он резко бросил фишку на двадцать три… ― больше нет.
Странно, что я никогда не интересовалась, как долго крутится шарик, запущенный дилером, после твердого «ставок больше нет». Если справедливо, что вечность бесконечна, то и несколько секунд, чем не вечность. Все произошло совершенно банально ― шарик в полном соответствии с физическими законами начал тормозить, запрыгал по колесу, и теперь уже в полном соответствии с законом подлости вкатился в ячейку с цифрой 27, вселяя надежду в одних, даря разочарование другим, перекатился в ячейку номер восемь, замер на мгновение, на последнем издыхании еще раз подскочил и лениво и нехотя, наконец, остановился.
– Двадцать три, красное, нечетное.
Можно я не буду цитировать восхищенные и удивленные возгласы тех, кто все это видел? А уж тем более дословно пересказывать содержание победного вопля барина, и все, что говорил мне Иван, неизвестно откуда взявшийся за спиной и теперь быстро уводивший меня из-за стола, где я продолжала стоять, как ни в чем не бывало, совершенно не имея чем оценить масштаб и необыкновенность только что произошедшего.
― А я тебя, всегда за нормального человека держал. Ты, что выпила лишку? Или у тебя «критические дни». ― Иван потный, злой налил мне и себе по внушительной дозе, залпом, забыв все свои манеры, выпил, не замечая, что я даже не притронулась к бокалу, сразу же налил себе еще и таким же глотком выпил. Открыл рот, чтобы что-то сказать, но видимо не найдя цензурных выражений, способных передать все, что он думает обо мне и всем женском роде в целом, молча пошевелил губами и только безнадежно махнул рукой.
– Твое счастье, Сонечка, что ты баба, да и люблю я тебя.
Барин возник перед нашим столиком вопреки всем своим правилам, но старательно не обращая внимания на Ивана.
– Мадам, откуда вам известен день рождения моей матушки? Откуда вы знали, что выпадет двадцать три?
То, что я позволила себе ляпнуть в ответ, можно объяснить только сильнейшим стрессом или той причиной, которую столь «деликатно» предположил Иван.
– А откуда я знала, что вам сегодня проиграться, что умереть?
А ведь и действительно, откуда? Как там принято диагностировать такие, извините за выражение, «прозрения»? Неконтролируемый прорыв информации из подсознания или сверхсознания? Какая разница все равно никто толком не понимает о чем речь, в сознание. Да, дорогая, выздоравливать надо постепенно. Нагрузки дозировать. Режим соблюдать, а то тебя, выздоровевшую, как раз лечить-то и начнут.
Барин рухнул на свободный стул. Он смотрел на меня с недоумением африканского пигмея, наткнувшегося на самолет у околицы родной деревни. Иван куда-то незаметно испарился, видимо удовлетворенный спокойным развитием беседы. Только его «мальчики» продолжали деликатно маячить на горизонте, старательно выполняя приказ хозяина. Барин, видимо, полностью взял себя в руки. Он поднялся и, склонив голову в изысканном полупоклоне, порода есть порода, не сказал, а именно, произнес.
– Мадам, так как обстоятельства свели нас прежде, чем я имел честь быть вам представленным, то позвольте загладить эту неловкость. Тем более что в силу случая, мне известно ваше прелестное имя. ― он выдержал небольшую паузу ― Позвольте представиться.
На меня, несомненно, накатывал примитивный дамский нерв. «Вот будет класс, если он сейчас произнесет что-нибудь вроде поручик Голицын, или князь такой-то», ― промелькнуло в моей совершенно одуревшей голове. Но лицо само уже натягивало благосклонную, ни как иначе, улыбку, и рука, протянутая мной, была ничем иным, как рукой, протянутой для поцелуя.
– Евгений Петрович, русский одессит с немецким гражданством, временно проживающий в этом благословенном граде, ― с несколько излишней торжественностью произнес мой собеседник и склонился к протянутой руке, и что самое удивительное, не обозначил светский поцелуй, а действительно нежно поцеловал протянутую руку неожиданно мягкими и теплыми губами. Чтобы он ни говорил и как бы себя ни вел, он был благодарен за свою так неожиданно и невероятно спасенную репутацию.
Как прикажете реагировать на такое?
– Госпожа София, ― это был лучший вариант, который первым пришел мне в голову. И я еще раз «милостиво» улыбнулась.
Так вот, дамы и господа, именно этот немецко-подданный, которому я обязана тем, что слухи о моем «ясновидении» широко распространились по игорным домам, как я совсем недавно имела неудовольствие узнать не только нашего города, стоял передо мной, как воплощенная любезность и с вежливым недоумением ждал продолжения. А чего, собственно недоумевать? Сам же легенду распространял, сам за моей спиной о моих чудесных способностях всем по секрету рассказывал. Ну, вот и терпи. Может у меня очередное видение? Тем более что так оно и есть.
– Не обратили ли вы внимание на вон того импозантного господина, который сейчас подошел к покерному столу, дорогой Евгений Петрович? ― тон светский, безразличный, нога на ногу, спина прямая, рука небрежно вертит бокал с водой, взгляд, надеюсь, достаточно пустой и не заинтересованный.
– Ах, этот. Острый у вас, уважаемая, глаз. Он появился недавно, вы в это время очередной раз куда-то загадочно исчезли.
Все мои попытки сообщить прямо или косвенно всем, кого это интересовало, что мое довольно длительное отсутствие в казино объясняется банальными командировками, каждый раз воспринималось с немалой долей недоверия.
– Он не похож на неопытного игрока.
– А кто сказал, что он неопытный игрок? Сам он говорит, что решил сменить казино. Мы называем его между собой «артист».