Текст книги "История болезни"
Автор книги: Ева Весельницкая
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Казалось, все остановилось, суета казино растворилась ― не до мелочной возни, когда на кону душа. Я видела, как торжествующе оглядывается демон, как напрягся ничего непонимающий дилер. Все также дымилась сигарета, все также шуршали карты при раздаче, неумолимо росла гора фишек, которые этот необычный игрок тщательно раскладывал по одному ему ведомому принципу в перерывах между раздачами. Казалось, это действо будет длиться вечно. Но вдруг молодой человек, забрав очередной выигрыш, оставил на столе щедрые чаевые и поднялся.
Колокольчики звякнули еще раз.
– Играйте же, все только начинается! ― срывающимся голосом почти прокричал соблазнитель, ― Не бойтесь, я вам не дам проиграть.
– Я уже говорил вам, что профессия предполагает собственную ответственность за все действия и за их последствия. Профессия дисциплинирует, ограничивает и тем самым освобождает.
Игрок выложил на стол все выигранные им только что очень не маленькие деньги.
– Когда я играю, меня интересует только игра и мои возможности направлять ее ход. Выигрыш, как и проигрыш, существуют за границей этой ситуации. А вы так и не смогли мне поверить. Человек играющий, прежде всего, должен быть свободен. Свободен для действия.
Вот это да! Он обладал даром управлять ходом игры. Или все-таки это было обретенное в тренировках и размышлениях умение? Любопытству моему не было предела.
― Вы видели, как он играл? Впечатление, произведенное молодым человеком, было так велико, что Евгений Петрович, забыв весь свой снобизм, заговорил с Геологом, а тот, совершенно ошеломленный зрелищем воплощенной и несбыточной мечты, даже не обратил на него внимания, не имея сил отвести взгляд от места, где это только что произошло.
Молодой человек повернулся и с несколько тяжеловесной грацией сбежал по ступенькам в зал и направился к выходу.
Зал зашумел, зашевелился, как будто отмер. Ничего не произошло. Забыть. Быстрее забыть. Чудес не бывает. Все просто и понятно. Ну, поиграл какой-то никому не знакомый игрок, Ну, выиграл. Ну, повезло парню. С кем ни бывало. И ведь забудут, уже забыли. Вот уж воистину: «не искушай малых сих, ибо не уверуют, а только убоятся».
Когда я подняла глаза, на балконе никого не было. Даже того стола, за которым они только что сидели.
Хорошо вечер начинается, когда еще доведется увидеть, как гений игры разделывает под орех ее демона.
* * *
Очертания стола, цифры, линии расплылись и слились в одно пространство, пульсирующее и неровно светящееся. Я ощущала себя частью этого пространства и то, что, наверное, воспринималось сторонним наблюдателем, как моя рука, которая кладет фишки на те или иные участки стола, переливалось внутри этого пространства, то задерживаясь на мгновение у особенным образом пульсирующих точек, то перетекало плавно и безостановочно.
Пространство, то заполнялось, жило, играло, то замирало, опустошенное, и во мне тоже что-то замирало. Иногда эта мертвая пауза длилась невыносимо долго и тогда в пространство успевала попасть расчетливая мысль или нетерпеливая эмоция. Но силы еще были, и волна меня еще несла.
Совершенно новое, сильное и незнакомое свечение резко и властно вторглось в пространство игры, мгновенно полностью его изменив. Тонкая, мерцающая закономерность, по которой я двигалась осторожно и на цыпочках, как индеец-следопыт, охотящейся на пугливого зверя, исчезла, смешалась, переплавилась в нечто такое, что ни оценить, ни увидеть я уже не могла.
Механически бросив на стол фишки, которые уже держала в руках, я вернулась в плотную повседневность и даже не отреагировала на небольшую стопку выигрышных фишек, которые придвинул мне Костя. Я впервые видела игрока, который играл, так же как и я, уходя из плотной реальности в пространственный мир. Нет, честнее будет сказать, что это я пыталась играть так, как этот солидный господин, который стоял у противоположного края стола.
* * *
А началось все совсем не с игры. Началось все с моей абсолютной неспособности прыгать через скакалку и играть в «классы». Нет, у меня не было никаких физических дефектов, просто занятия эти казались мне какими-то глупыми, нелепыми, но не участвовать в них, значило не участвовать ни в чем, незачем выходить гулять, не чем хвастаться, не о чем говорить. Самое ужасное, было в том, что дома, когда никто не видел, у меня все получалось, но стоило выйти во двор, и я запутывалась в скакалке и не могла попасть в нужный квадрат битой, а уж скакать из одной клетки в другую, ловко передвигая биту, вообще никогда не удавалось.
– Соня, сколько можно лежать и читать, иди гулять. ― заботилась о моем здоровье мать.
И я шла на эту каторгу, и стояла рядом с демонстрирующими виртуозные трюки девчонками во дворе, в надежде, что меня не заметят. И они не замечали.
– Соня, ты же не будешь играть?
– Да оставь ты ее в покое, она не умеет.
– Умею, просто не люблю. ― робко защищалась я.
Я не знаю, что случилось в то утро, когда в очередной раз выдворенная матерью во двор, спускаясь по лестнице с опостылевшей скакалкой в руках, я не увидела в дверном проеме черного хода ни двора, ни людей, ни соседнего дома. Из двери лился в не очень чистый и довольно обшарпанный подъезд ровный золотой свет, дверной проем казался рамой, которая с трудом вмещала это чудо и свет проливался внутрь и растворил в себе и вход в подвал и последние ступеньки. И я почему-то понеслась к нему, сломя голову, но даже не споткнувшись традиционно о высокий порог и не заметив крыльца, запрыгала ничего не понимая в этом свете, ощущая себя пустой, легкой, способной вот– вот взлететь.
– Ну, вот, а ты, Люська, говорила, что Сонька не играет с нами потому, что она корова и ничего не умеет, а она действительно просто не хочет. Смотри, как скачет и на одной, и на двух, и крестиком.
– Соня, ты чего?
Все уплотнилось, свет превратился в обычный солнечный день, и…я споткнулась. Так открылась для меня пустота, так получила я во владение тайну, которая спасала меня, поддерживала и помогала. И с которой я до сих пор не освоилась до конца.
* * *
А «солидный господин» продолжал свою игру. Он был в годах, крупный, одетый небрежно дорого, довольно длинные волосы взмокли от пота, но отстраненный взгляд и уверенные, спокойные движения рук многое могли сказать внимательному наблюдателю. Он даже иногда бурчал что-то, подобно всем игрокам, обвиняя дилеров в несоблюдении правил и преднамеренности, участвуя в общей игре всех завсегдатаев казино.
Довольно быстро сообразив, что мне за этим столом пока больше делать нечего, я поменяла фишки на кэш, и, старясь не привлечь к себе внимание столь заинтересовавшего меня господина, аккуратно отошла от стола.
* * *
― Соня! Со-о-ня-я! Ты меня слышишь? Сколько можно кричать? Сейчас же домой!
Снулая атмосфера разморенного жарой послеобеденного двора развеялась. Мать высунулась из окна кухни, выходившего во двор, растрепанная, в халате, только что от плиты или стирки. Двор, как продолжение дома… Ее зычный, с нарастающим раздражением голос разносился по всему двору, и мы игравшие в дурака в его противоположном конце, конечно же слышали, не могли не слышать, но где это видано, реагировать на первый же материнский зов. Не поймут.
«Сейчас, сейчас» ― кивала я головой, продолжая играть, как будто она могла меня услышать. Это был привычный дворовой ритуал. Матери звали нас из окон, мы делали вид, что не слышим, но все-таки прислушивались к интонациям, чтобы не пропустить момент, когда лучше уступить или хотя бы заорать в ответ с видом полной невинности:
– Мам! Что?
Я, в отличие от большинства всегда отзывалась по первому зову, я не очень любила двор и его развлечения, а он не очень любил меня. Но не вовремя игры. Но не тем восхитительным летом, когда привычный ритм жизни нашей семьи: лето, каникулы, отпуск, море ― был единственный раз на моей памяти нарушен и вместо здорового и правильного «летнего отдыха», я самозабвенно резалась в карты, каким-то чудесным образом почти сразу постигнув все хитрости и тонкости игры, завоевав тем самым внезапный, ошеломительный авторитет у компании далеко не самых хороших мальчишек из нашего и соседних дворов, чем приводила в шок тетушек, которых я помню или вечно сидящими на лавочках или развешивающими белье на веревках, которые они почему-то обязательно натягивали между волейбольными столбами, а потом сторожили их, как достояние республики.
Сколько я себя помню, я мечтала играть. Чудился мне в этом мире, почти запретном, чуть неприличном, воздух и независимость, некая неправильность, которая так нужна была мне, послушной и благовоспитанной, чтобы чувствовать себя живой. Я видела себя в нем свободной от бесконечных запретов, свободной для риска и удовольствия. Так в юности мечтают о сексе. Я мечтала об игре.
Или это я сейчас такая умная? А тогда? Что же я чувствовала тогда? Отдельность, непонятно от чего независимость. Просто Буратино какой-то со своей дверью в другую жизнь и поисками золотого ключика. Это была моя дверь и мой золотой ключик. И не спрашивайте меня почему. Тогда не знала и сейчас не отвечу, но какая чуйка! Сколько лет, сколько жизней миновало, а ничего в этом месте не изменилось.
Нет, конечно, в ранней советской юности, я не думала об игре в казино. О чем вы говорите, какое казино? Казино ― это страдающие, непонятно от чего герои Достоевского, это падшие женщины и непорядочные мужчины из романов Бальзака и это американские гангстеры сороковых и романтизированная итальянская мафия. Эх, и начитанная же я была девочка. Будь благословен этот меняющийся мир.
Но этот двор, этот стол на котором я сидела, никогда не садясь на лавку во время игры, эти потрепанные, засаленные карты, и эти мальчишки, большинство из которых в скором будущем или сопьется или сядет по хулиганке, а то и по более серьезным поводам ― это был мой вызов, мой бунт, моя победа, которую, может быть, никто и не заметил. И я спрятала ее там, в глубине, которой и сейчас-то не знаю названия.
Странно, но мне никогда раньше не приходило в голову, что все началось так давно.
Барселона ― сверкающие платье великой Монсерат и гибкая в черном фраке фигура несравненного Фредди. Ее не земной красоты голос, несущий покой и счастье, и его, похожий на стон любви, возбуждающий и страстный. Эти слившиеся голоса и есть вся суть и тайна этого чуда света. Барселона!
Я видела этот дуэт только в кино, слышала десятки раз в записи и вот сейчас, стоя у Дворца спорта «Сан Джорди», и глядя на город, слышала этот победный клич, этот любовный призыв: Барселона!
Попала я в этот город совершенно случайно, в результате сцепления множества событий и обстоятельств, до последней минуты будучи уверенна, что собираюсь, наконец, поехать в Париж. Каталония, Мерседес из «Графа Монте Кристо» ― каталонка, безумец Гауди, Саграда Фамилиа, да известная футбольная команда, вот, пожалуй, и все, что я знала про этот город, ну и, конечно, Колумб. Я ехала в чужой мир, а оказалась дома.
Я бродила по городу, не сверяясь с путеводителями, не спрашивая прохожих, я ходила, как ходят по родному городу, в котором не были с детства, ожидая, чтобы сквозь завесу времени проступило, наконец, узнавание. И он отозвался. Жители казались дальними родственниками, так я была похожа на них. И они признавали меня:
– Сеньора не говорит по-испански? Как это? Сеньора выросла не на родине? Вы из тех, кого вывезли в ту войну в Россию? Родина всегда возвращает к себе, не так ли, сеньора?
И «сеньора» смущенно краснела и молча кивала, переходя на английский давно уже ставшим именно тем языком, о котором мечтали изобретатели эсперанто. Бедные англичане. Тот английский, на котором говорит весь мир, все меньше становится похож на их родной, сложный с тонкими нюансировками язык. Не даром в больших разноплеменных компаниях, так легко и непринужденно возникающих у достопримечательностей объединенной Европы, в кафе и на площадях разных городов бытует шутка, что англичане ― это единственные люди, которые плохо понимают по-английски.
– Сеньора говорит по-английски? ― я кивнула, не отрывая взгляд от Собора, который строил гениальный безумец без чертежей и инженерных расчетов и который очень разумные люди, инженеры и архитекторы пытаются достроить вот уже сколько десятилетий.
– Вам не кажется, что этот Собор, не Собор вовсе и не архитектурный шедевр, а магический предмет, оброненный Великим волшебником, или, может быть, специально подброшенный им людям, и они, околдованные, все строят его и строят, подобно Каю, пытающемуся собрать из ледышек неизвестное ему слово?
– Вы знаете, в той стране, откуда я родом, на берегу совсем другого моря, и дети, и взрослые очень любят строить замки из песка. Они набирают полные пригоршни песка в месте с водой, и он капает из их чуть раздвинутых ладоней, и из этих капель вырастает песчаное чудо, всегда непредсказуемое в своих деталях, но чаще всего с устремленными к нему остроконечными башнями. В той стране очень любят готику. И вот сейчас, когда я смотрю на это волшебство, мне кажется, что подсыхающий песок медленными струйками стекает по стенам, и я даже слышу его шорох, но божественный архитектор все капает и капает из своих ладоней мокрый песок, и все это ничто другое, как песочные часы Вечности.
– Соскучились?
Вопрос показался столь неуместным, неожиданным и непонятным, что разрушил всю мою созерцательность. Я со всей возможной непочтительностью вопросительно уставилась на своего неожиданного собеседника, и только сейчас разглядела, кто же это подсел ко мне практически без спроса и разрешения.
«Коровьев, ну вылитый Коровьев,» ― изумленно подумала я, как будто была близко знакома с пресловутым господином с глумливой физиономией, состоявшим переводчиком при не нуждающемся ни в каких переводах господине.
– Вижу, вижу, действительно соскучились. Ничего, все поправимо. Он резко поднялся, мазнул по мне одновременно хитрым и холодным взглядом, бросил рядом с моей чашкой картонный прямоугольник, который я приняла за визитку, небрежным и неожиданным жестом приложил два пальца к несуществующей шляпе и исчез, как растворился.
«Перегрелась, ты мать на южном солнце. Тоже мне, встреча Ивана Бездомного и Берлиоза с Воландом на Патриарших. Только Аннушки с маслом не хватает, ну, что ж, будем ловить такси. Не на трамвае же после такой встречи ехать». То, что я приняла за визитку, сразило меня окончательно. На кусочке дорогой плотной бумаги было написано четким ясным почерком, рукой, явно не чуждой искусству каллиграфии: «Лучшее в этих краях казино ― Gran Casino de Barcelona» ―, причем написано было по-русски.
«Барселона!» ― триумфально звенел голос Фредди. ― «Барселона!» ― переливался невозможными руладами бескрайний и бездонный, как Средиземное море голос Монсерат. Сыпался с тихим шорохом песок вечности, превращаясь в бессмертное творение Гауди.
А на другой стороне улицы, прямо напротив Собора в каком-то совершенно нелепом убогом, непонятно откуда взявшемся пруду плавали утки, а прямо на берегу этого чуда толпились панельные пятиэтажки, родные сестры тех, что видела я в новых районах столичных городов и в заштатных городишках, совсем другой, абсолютно не похожей на эту, страны. И болтающееся на веревках белье, казалось обрывками парусов колумбовских каравелл.
Двор. С ним связаны все главные и все обыденные события первой части моей жизни, той жизни, которая давно кончилась и, хотя принято говорить, ушла безвозвратно, но как становится все более и более очевидно, никуда не ушла. Сегодня мне кажется, что там в этом дворе за первые двадцать лет моей жизни некто видящий и знающий показал мне все, что может со мной случится в жизни, причем показал варианты, намекая на возможность выбора.
Это был обычный и одновременно странный двор. Соседи дружили, ругались, не замечали друг друга, вежливо здоровались, и про тех, кто жил нараспашку и про тех, кто старательно, вопреки принятому тогда стилю жизни, держал дистанцию, все знали всё. Радости, горести, бытовые проблемы и даже строго хранимые секреты.
Большинство жителей этого двора работали в одной организации и сложность моего положения, как поняла я совсем уже взрослой, была в том, что мой отец был там начальником. Его все ценили и уважали. Это было очевидно. Мама дружила почти со всеми и плюшки, которые она пекла по субботам, обязательно делая несколько дополнительных протвиней, чтобы было, что вынести во двор и угостить всех желающих, в какой-то момент стали непременным ритуалом.
Меня же во дворе не любили. Нет, я не была изгоем, но чужой и лишней чувствовала себя всегда. Меня никогда не обижали, меня звали играть, но это всегда было через напряжение и какую-то едва заметную, но очень чувствительную паузу. Я долго не могла понять, почему я так не люблю смотреть на свои фотографии, пока в одно из теперешних жизней-игр, не узнала, что когда живешь ощущениями, то воспринимаешь себя совсем не так, как видят тебя снаружи. Я очень рано почувствовала этот зазор между тем, что я знала о том, какая я, и тем не соответствием, в которое тыркали меня снаружи.
Кто мне ответит, почему я не боролась, почему не настаивала? Я так старалась соответствовать. Но соответствовать не для того, чтобы избавиться от той, что живет внутри или изменить ее. Нет. Я сразу и навсегда выбрала не изменять ее, а прятать. Раз она никому кроме меня самой не нужна и не интересна.
День, когда весной привозили первый песок для игры в песочнице был всегда днем всеобщего радостного субботника. Взрослые выходили во двор, чтобы поправить обвалившуюся за зиму беседку, посадить клумбу, что-то починить, покрасить, в это втягивались практически все. Двор осуждал, тех, кто «боялся руки запачкать».
Дела заканчивались, но никто не спешил расходиться. Наши матери, большинство из которых были домохозяйками, (какое странное было время: и жена начальника, и жена штукатура или шофера могли почему-то не работать), и соседи были их основным кругом общения, болтали о чем-то очень для них важном. Отцы и ребята постарше играли в домино. Моего отца среди них никогда не бывало, но кто бы его в этом упрекнул ― он был начальник и был очень не молод.
Я отчетливо вижу гору песка, в которую мы, малышня, набились, как голодные, вижу себя, формочки и лопатки, валяющиеся тут же, и Люську: худющую, ручки-палочки, ножки-спички, в каком-то, кажется, всегда одном и том же, зеленом в желтый цветочек, платье, купленном на вырост и совершенно нелепом. Люську, с ее рыжими, вечно растрепанными косичками и кажется навсегда застывшим упрямо недовольным выражением в действительности очень миловидного с мелкими правильными чертами лица и очень белой, как у многих рыжих, кожей.
Люська. Моя лучшая подруга и мой злой гений. Она тянется именно к той формочке, которая мне нужнее всего в этот момент, я не отдаю… и вдруг меня как будто пчела в щеку ужалила. Под прижатой к щеке ладошкой появляется что-то теплое и липкое, на песок все быстрее капают густые темные капли. Люська быстро хватает свои игрушки и убегает. Я оборачиваюсь к стоящей неподалеку матери. Крик, шум, гам.
– Кровь, смотрите, у нее кровь течет.
Оказывается, это липкое теплое, темно красное ― это моя кровь. Чужие мамы и бабушки бросаются ко мне, отнимают руку от щеки, откуда-то появляются мокрые платки, вода и во всей этой суете я слышу совсем спокойный и отчужденный голос моей матери:
– Ничего страшного, ну поцарапалась немного.
Мы смотрим друг на друга, я пытаюсь ей что-то сказать, но при первом же звуке кровь начинает течь сильнее, попадая в рот, сбегая по лицу. В тот день я впервые не только увидела свою кровь, но и навсегда запомнила ее вкус.
Странно, но когда в памяти всплывает мать, она всегда, как будто за стеклом, прозрачным чистым, пропускающим свет и цвет, но всегда холодноватым и не проницаемым. Ее характерный, присущий ей всю жизнь, отстраняющий жест и присказка: мне ли людей не знать. Я относила ее к себе в не меньшей степени, чем ко всему остальному миру.
До сих пор никто не знает, где взяла Люська это лезвие для бритья, которым полоснула меня по щеке, сражаясь за так нужную ей формочку. Я никогда ее об этом так и не спросила. Да это было и не важно. Как не важным оказалось то, что я чувствовала и переживала. Вкус крови, липкие ладошки, подлость Люськи и самое удивительное ― отсутствие боли и страха.
Важно было совсем другое, важно было то знание, которое я, естественно, не могла тогда ни назвать, ни сформулировать, но зерно, которого навсегда поселилось во мне с тех пор, прорастая, становилось для меня источником силы и опорой: два самых главных момента в своей жизни человек, не может разделить ни с кем. Один человек рождается и один умирает. Сколько бы врачей и медсестер ни крутилось вокруг рождающегося человека, как заботливы бы они ни были, там, внутри себя, он один на один с болью, ужасом и неизвестностью. Сколько бы любящих и заботливых родных и друзей ни стояли у смертного ложа, как ни велика была бы их любовь, как ни глубоко сочувствие, там внутри себя, человек все равно один на один с ужасом, неизвестностью, и, может быть, надеждой.
Но жизнь человеческая так хитро устроена, что, вырастая, человек забывает об этом и ему начинает казаться, что другим он может быть важнее, чем себе, и что без других его просто нет. И только тем, кому по воле обстоятельств не удается это забыть, или благодаря сцеплению событий удается это во время вспомнить, жизнь достается в собственность, и они получают шанс.
Я давно подозреваю, что моя мать это тоже знала и предвидя многое, сознательно выбрала держать дистанцию, не подпуская меня, торопя мое взросление, каждый раз снова и снова отсекая пуповину, но сегодня, сейчас, я Соня, благодарна ей как никогда. Но это сегодня…
Мы ничего не сказали отцу, мне не вызвали «Скорую», меня даже не отвели к врачу, ни в тот день, ни на следующий.
Мать полила мне руки водой, чтобы они не были такими липкими от крови, приложила к щеке мокрый чужой носовой платок и, уводя домой, сказала:
– Надеюсь, ты не собираешься устраивать истерику по этому поводу. Не трогай и все быстро заживет.
Я шла рядом с ней ужасно гордая всем случившимся. Еще бы, сколько времени я провела в центре всеобщего внимания, не ревела, ни хныкала, держалась достойно, как большая.
Она до конца жизни не верила мне, когда я пыталась ей объяснить, что Люська тогда умудрилась разрезать мне щеку насквозь.
Это был первый урок. Мои боль и страх, только мои, мои чувства ― только мои. И чтобы быть «хорошей девочкой» все это надо прятать.
Но как видно, тот, кто пекся о моей судьбе, побоялся, что мне окажется его недостаточно, и я забуду его по малолетству, как забываются детские радости и горести, и детские прозрения, старательно стертые здравомыслием «взрослой» жизни. «Будьте, как дети, но не будьте детьми». Чувствуйте остро, но не забывайте.
Я не помню ни одной подробности предшествовавшей событию, которое и сегодня вижу также отчетливо, как мебель в своем рабочем кабинете и, как пейзаж за окном. Я просто знаю, что в тот день весь двор играл в войну, и меня взяли на роль партизанки, попавшей в плен. А вот то, что было дальше, живет во мне и сейчас во всех подробностях.
Я вижу себя, висящей в, слава богу, не до конца затянувшейся петле, привязанной к ручке двери трансформаторной будки в самом дальнем закоулке двора. Недавно побеленная трансформаторная будка, недавно покрашенная голубой масляной краской дверь. Что удивительно, когда через сорок лет, совершая нечто вроде паломничества по святым местам, я вернулась в город моего детства и пришла в этот двор, его практически невозможно было узнать. Перестроенные дома, стильно оформленный, совершенно безликий дворик, другие люди, другая страна. Но трансформаторная будка, чисто побеленная с покрашенными все той же голубой масляной краской дверью, была цела и невредима. Египетская пирамида. Стоунхендж. Тадж-Махал. Если и была у меня малюсенькая надежда, что все, что тогда произошло со мной, все-таки, только видение, то она мгновенно растаяла при виде этого незыблемого свидетеля.
Я вижу, как в полной тишине разбегаются все, кто только что с упоением играл в казнь героини-партизанки. И паузу одиночества тоже вижу. Я вижу, как выходит из парадной Люськина бабушка, грузная, медлительная, в домашнем байковом халате, темно-красном, в непременный синий цветочек, в стоптанных клетчатых тапках, небрежно заколов седые длинные волосы и с неизменным «Беломором» в зубах. Она курила его беспрерывно, и в доме, где далеко не всегда был запас денег на еду, всегда был запас именно этого курева. Она идет к сарайчику, где хранится квашеная капуста и картошка. Это там, в том углу двора, где я вишу.
Она видит меня, висящую. Ах, эта выучка фронтовой медсестры! Ни крика, ни суеты. Она бросается ко мне с мгновенной реакцией опытного человека, знающего, что от секундного промедления может зависеть жизнь. Я слышу собственную мысль: «Только бы не дернула». Но она с неожиданной ловкостью подставляет плечо, приподнимает меня и свободной рукой пытается оторвать или отвязать веревку, одновременно губами прикасаясь к моей щеке, ко лбу, убеждается, что я живая и теплая и только теперь двор оглашает ее зычный хриплый голос: «Люська, Верка, помогите, скорее. Сонечку повесили!»
Соседи высовываются в окна, выбегают во двор, откуда-то взявшимся ножом, наконец, разрезают веревку. Я недвижным кулем остаюсь лежать на плече бабушки Марины. И вижу, как из нашей парадной, полуодетый и растрепанный, чего с ним никогда не бывало, выбегает мой отец.
Я и сейчас чувствую, как встрепенулось во мне радостное облегчение на встречу ему, но он не идет ко мне. Он бросается в ту сторону двора, где разъяренные взрослые накинулись на зачинщиков игры, так позорно струсивших в трудную минуту. С этого момента мое видение становится все менее отчетливым. Словно сквозь туман я чувствую, как меня осторожно кладут на лавку, и слышу чей-то голос безостановочно нашептывающий: «Ничего, ничего, все обошлось, все обошлось», ― и уже только ощущение от ледяной воды, которой окатила меня из ведра все та же мудрая и опытная фронтовая медсестра ― бабушка Марина.
Я помню, как уже переодетая, умытая, сижу на кухне напротив отца и он, взбудоражено смущенный, непривычный, говорит, что раз уж мамы нет дома, то давай не будем ее тревожить и ничего не будем ей рассказывать. Мне очень хочется спросить его, почему он бросился туда, к мальчишкам, а не ко мне, но больно глотать и больно говорить. А он, всегда такой сдержанный и молчаливый, говорит, и говорит, и уверяет, что ничего страшного в действительности не случилось, что все пройдет, и не надо устраивать трагедию из того, что так хорошо закончилось. И я соглашалась, гордая его доверием и возможностью иметь общий секрет с отцом, с этим странным существом, почти богом вокруг, которого вертелась жизнь нашей семьи. Мы с матерью по одну сторону, а он, недосягаемый, по другую.
― Не расстраивай отца, у него и так много забот.
–Не тронь ― это отцу.
–Чтобы к следующему уроку исправила эту «тройку» и не будем говорить папе, его это очень огорчает.
Это были незыблемые, неколебимые и безоговорочные границы, которые очерчивали мой мир, мои права и интересы. Это была моя черта оседлости. И я жила за ней ни на секунду не сомневаясь, что так и должно быть, и что это и есть единственно возможный порядок вещей.
Изменить на какое-то время этот мир мог только он сам. И иногда это случалось.
― Я завтра еду по району и, если ты не против, возьму Соню с собой.
Эта магическая фраза означала только одно: завтра ― день счастья. Он сам это предложил, сам захотел, чтобы я с ним поехала. Разве мать могла «быть против», даже если и была.
Я еду с ним по району. Это означает, что мы будем ездить из одного городка в другой, от одной стройки на другую. И отец будет весело болтать с водителем всю дорогу, и будет очень занят на этих самых стройках, где его ― большого начальника будут все встречать с почтительным уважением. И он будет всем нужен, и все будут спрашивать совета и выслушивать его мнение.
А когда он будет уходить на какие-то таинственные сборища под названием «совещание», мы с его водителем, которого все звали Юра, несмотря на почтенный возраст и солидную внешность зажиточного крестьянина, будем предоставлены сами себе. Он разрешит мне мыть вместе с ним машину. И мы будем бегать с ведрами за водой в ближайшее озеро. И я буду зачарованно смотреть, как он бесконечно над ней колдует, то почти полностью залезая под днище, то засунув голову под капот своей любимой «Победы», к которой относился с нежностью, как будто она была живым существом, напоминая мне циркового дрессировщика, который засовывал голову в пасть тигру, как я однажды видела в цирке. Мне разрешат пачкаться и всюду лезть, а потом мы будем отмываться, поливая друг другу руки, и есть толстые бутерброды, завернутые в такую же толстую бумагу и заговорщицки подмигивать друг другу. Юра, водитель моего отца, моя нянька и друг семьи. Коренастый, молчаливый и какой-то всегда очень теплый. С ним было легко, он тоже разговаривал со мной, как со взрослой, но если бы не он, я бы еще долго не узнала, что быть взрослым ― это не только серьезность и ответственность, но иногда это еще и радость.
Но самое главное всегда было впереди. Отец возвращался со своих таинственных совещаний к вечеру, и я каждый раз с замиранием ждала, что вот сейчас, перед дорогой, это случится.
– Ну, как вы тут? ― он выходил из очередного стройтреста бодрый, какой-то помолодевший в лихо сдвинутой на затылок шляпе, в расстегнутом, длинном по тогдашней моде габардиновом плаще и произносил с заговорщицким видом всегда одну и туже фразу. ― Ну, что? Кутнем?
Ах, эти провинциальный кафе моего детства, В них пахло кофе и пирожными и чем-то очень домашним. И обязательная рюмка водки, которую отец всегда называл «мои законные фронтовые», и мои пирожные, какие и сколько хочу, и Юра, который всегда, не спеша и основательно, заказывал «полный обед» ― это был наш кутеж, наша маленькая тайна. Мы понимающе перемигивались, хохотали по любому поводу и без, и все оттягивали и оттягивали момент, когда Юра, чувствуя свое право, деликатно прокашлявшись, говорил как бы в никуда и никому.
– Завтра с самого утра вроде в министерство собирались?
– Ну, что? По коням? ― отец вопросительно смотрел на меня, как будто я могла изменить их решение, но все равно мне было необычайно приятно. И я, важничая, соглашалась: «Пожалуй, пора».
На обратной дороге я обычно засыпала, и каждый раз пропускала момент, когда веселый, общительный строительный начальник, превращался в суховатого сдержанного и молчаливого главу нашего семейства.