355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрве Базен » Зеленый храм » Текст книги (страница 4)
Зеленый храм
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:57

Текст книги "Зеленый храм"


Автор книги: Эрве Базен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

Большой конверт – из плотной желтоватой бумаги с мокрой фиолетовой маркой, которую приклеивают даже к самому незначительному документу муниципалитета, ждал на столе. Вилоржей вложил туда размноженный зеленовато-голубовато-красный формуляр, потом сделал нам знак рукой, чтобы мы одобрили записку, которую он хотел приложить к документу: «Будьте любезны снабдить нас актом о рождении больного и сообщить все данные, необходимые для установления средств, коими располагают его близкие, возможно, отягощенные долгами».

– Если они будут настаивать, – сказал он, – это может длиться до бесконечности.

Моя дочь ожидала меня внизу у ступенек, ведущих в мэрию, по которым она однажды, в чем себя упрекает, поднялась под руку со мной, таща за собой тюлевый хвост.

Я подошел к ней, сотрясаясь от смеха.

– Что с тобой?

Я попытался ей объяснить, что на одного педагога-ветерана напало безумное веселье из-за паники, охватившей крючкотворов, единственно потому, что им отказали заполнить маленькую бумажку.

VI

Ну что ж, вперед! Мы попытаемся стать тем, что подходит случаю: скромными, дружественными, ненавязчивыми, щедрыми дарителями, не одаривающими своим присутствием. Единственно, кто ведет себя как нужно, это Лансело: в течение десяти дней он приходит в больницу и каждый раз заглядывает в хирургию.

– Меня об этом специально просили, – признался он Клер во время последнего телефонного разговора. – Тридцатый меня переносит хорошо, а меня считают способным выуживать у него что-то. Но он переносит меня только потому, что я не задаю вопросов.

Вперед! Мы не первые: нас опередили. И кто же? Да Ратель! Хоть мы и лесные жители, но мы любим и равнину, осень украсила ее алым клевером, кукурузой, ее спелыми початками, толстыми тыквами, на которых я, мальчишка, вырезал ножом имена девочек. В сиреневой люцерне, полегшей из-за дождя, я встретил Рателя, у его ноги бежала легавая: он охотился в одиночестве, не обескураженный приключением, случившимся с ним. Я издалека еще услышал, как он стрелял: в уток, конечно, ибо они со всех сторон призывно посвистывали: «Фюить! Фюить!» Но должен заметить, что зайцу он дал убежать; мне он пожал руку и прошептал:

– Зайчиха пузатая.

Мы сделали вместе несколько шагов, Ратель шел с ружьем наперевес; в сущности, добрый малый, очень смущенный, очень удрученный случившимся, он в – конце концов рассказал мне, что не удержался и зашел в больницу, – корпус Д, палата Э 2, – захватив с собой букетик цветов и корзину разных разностей; и вернулся он оттуда вне себя: его благодарили и в течение пяти минут ему говорили о повадках кабана. Рателя особенно поразило, как его собеседник умел прервать молчание.

– Словно в телевизоре! У вас и изображение и звук; можно подумать, что все происходит прямо перед вами, но это только в воздухе, вы не властны влиять на ход передачи.

Рателю, виновному в непреднамеренных выстрелах и ранах, достанется, конечно, от его адвоката за то, что он нанес визит тому, кого следовало бы называть «жалующаяся сторона», если бы при наличии гражданского состояния, скрепленного подписью, он имел права вчинить иск. В общем, никто не помешал ему навестить его жертву, никем не охраняемую и не подверженную домашнему аресту.

Итак, мы отправились в этот четверг (в будни меньше визитов) в нашем стареньком «ситроене», коему уже десять лет и пользуемся мы им редко. Я в основном пешеход (на шестьдесят процентов летом; я несколько раз проверял себя педометром), и я охотно, чтобы стать ходоком на сто процентов, прошел бы пешком пятнадцать километров от Лагрэри до супрефектуры. Но мелкий пронизывающий дождь бьет по черепице, мы с дочерью идем под большим черным зонтом, у нее в руках легкий пакет, мы входим во двор больницы, – это ряд производящих унылое впечатление зданий, построенных на месте старого приюта Святой Урсулы, который содержался монахинями. Вычищенные лужайки. Среди кустов кровоточат культи герани. Скамейки пустынны: завсегдатаи – старики в дрогете, покинули их. Минуем главный корпус – А; родильный – Б; предназначенный для детей – В; все они похожи друг на друга своими крышами, окнами с двадцатью стеклышками и внутри одинаковы: те же коридоры, те же залы, болезни. Корпус Д – хирургический – не последний, но он отделен от Е, приюта, рядом подстриженных каштанов, образующих параллелепипед, с массивным фундаментом, точь-в-точь как в моей школе. Вот, наконец, и дверь; в коридоре, устланном плитками, покрытом грубым холстом, налево – палата Э 2.

– Иди сначала ты, – говорит оробевшая Клер.

В основном сценарий предполагает мое исчезновение: у девушки больше козырей, чем у пожилого мужчины. Но белизна покрывал, тишина, запах эфира, нависший потолок – известковое небо для тех, кто вынужден все время смотреть вверх, – медлительность, спертый воздух делают свое дело, особенно когда к этому примешивается вдруг охватившая вас паника, паника от добрых намерений… Ведь правда? Это именно так? А почему мы, в сущности, здесь? Кто поймет меня, ведь я никому ничего не объяснял. Три кровати окружены посетителями, они – единственные, кто в состоянии оживить колорит. У кровати номер шесть медсестра бдит возле больного, попавшего в крупную аварию, с жизнью его связывает какая-то сложная подрагивающая система трубок. У номера девять над больным, распластанным на кровати, стоит капельница. В транзисторе слышится имя Маргрет, королевы Дании, которая прибыла с визитом в Париж, прихватив своего Монпеза. В нас впились глазами, а мы подходим к тридцатому, помещенному в глубине залы. Две-три головы пытаются подняться, когда мы, схватив пару стульев, устанавливаем их там, где надо.

– Мы пришли узнать, как вы поживаете, – говорит дочь.

– Наша первая встреча, о которой вы не догадываетесь, относится к тому дню, когда вы, стоя на пне, играли на флейте на берегу Болотища, – говорит отец.

Вблизи, из-за голубизны глаз, из-за рыжины, вкравшейся в светлые волосы на голове и подбородке, уже не думаешь больше об Иисусе, изображенном на божественных картинках, а скорее о галле на картинке из детской сказки; теперь понятно, почему медсестры прозвали его Мютикс. Однако на меня большее впечатление произвело не то, что он молчит, а то, что он как бы застыл. Совершенная неподвижность, у меня есть такой опыт, дается упражнением: никаких жестов, что труднее всего добиться, ибо именно жестикулировать и хочется; впрочем, это не задерживает ни дыхания, ни хлопанья ресницами.

– Простите меня, мадемуазель, я был без костюма.

Под вытянутыми в ниточку, сросшимися бровями – бегающие глаза; усы приподнялись над губами, раздвинувшимися в легкой улыбке. Впечатление, что больному все известно и что он слегка волнуется. Дадим отступного:

– Мы скорее хотели бы, чтобы вы нас извинили. Мы просто гуляли, и мы сожалеем, что случайно стали причастны к тому, что произошло.

Дальше говорить о себе бесполезно: он скрывает свое имя, значит, нет нужды и нам свое открывать. Он не доверяет такому проворству? Сердится на меня за то, что я первый его увидел? Взгляд, бегающий между Клер и мной, так же бесстрастен, как камера. Пришелец извне, нежданный-негаданный, ни на кого не похожий. Вот какое чувство меня охватило. Невозможность общаться с быком не проистекает из его отказа, она следствие того, что быка ничто, кроме травы, не интересует: она результат отсутствия. Этот человек, напротив, своим присутствием протестует против общения, он словно бы запрещает себе принять его. Мне пришел на ум отрывок из «Персефорес»: «Moult nice celuy qui ne scet son nom nommer».[3]3
  Очень глуп тот, кто не может назвать свое имя (старофр.).


[Закрыть]
Здесь особый случай, он требует необычного внимания и необычной воли.

– Вы из него ничего не вытянете, – скрипит номер одиннадцатый, маленький худой старик, притаившийся за подушкой.

Ему-то что, этому гному? Для некоторых всякая тайна – оскорбление. Но визитершу это возмутило: ее гримаса не ускользнула от больного, а сам он не смог подавить раздраженного вздоха. Так как он пошевелился, чтобы сменить позу в постели и не потревожить раненую ногу, то Клер передала мне пакет, живо поднялась, склонилась к нему:

– Не могу ли я вам помочь?

Великолепный ход! Ногу приподняли, больной переместился в кровати, его одеяло и простыню поправили.

Нет ничего более досадного, чем не найти слов для того, кто ищет сближения; простое внимание стоит не меньше слов, и они не замедлили явиться:

– За вами, по крайней мере, ухаживают? Меня удручает, что никто не подумал о вашей собаке.

– Не беспокойтесь: она ничего не боится.

Больной перестал стонать: женщина, которая что-то развертывала, перестала шуршать бумагой. Все слушают. Даже медсестра обернулась, а потом снова отвернулась, чтобы мы не подумали, что она вслушивается в наш разговор.

– Собака не моя. Мы повстречались. Помогали друг другу. Но перед тем, как узнать меня, она прекрасно выкарабкивалась из всего сама.

Пауза. За сим следует двусмысленное заключение:

– У собаки нет стольких проблем.

Сказать про этот голос, что он медлительный, мало. Он… Ищу нужное слово… Он пытается быть учтивым, но в то же время он… отстраненный. Клер не настаивает, бросив на меня быстрый взгляд, она возвращается к своему стулу; взгляд у нее повелительный, приказывающий замереть, так бывает, когда она раньше меня замечает, как зашевелится какое-нибудь животное. Она снова берет пакет, развязывает его, узелок за узелком, извлекает оттуда флейту, состоящую из двух частей, соединяет их простым движением, кладет инструмент на столик у изголовья возле стеклянной утки для лежачих больных. Ее голос слегка дрожит:

– Она, боюсь, не стоит вашей, но я подумала, что ее будет недоставать вам.

Русая борода вздрагивает, слышится тихое «спасибо». Он не доверяет, он смущен, что не доверяет, он пытается скрыть свое удовольствие взглядом, в котором сквозит смущение, – ведь он нашел больше того, что ожидал. Сколько лет может быть этому молодому человеку? Что-то между двадцатью пятью и тридцатью пятью. Нас сбивает с толку неухоженная борода, любопытный атрибут мужественности в наши «женственные» времена; возрождение варварства, отвергающего бритость латинянина. Но, как и положено, не будем долго задерживаться. Остановимся на этом полууспехе. Не надо, чтобы он думал, будто мы его вынуждаем.

– А теперь мы вас покидаем, – говорит Клер. – Доброго здоровья!

Немыслимо произнести «до свидания» и тем более «до скорого», которое могло бы сойти за навязчивость. Поднимаются три руки: сильная квадратная рука, пухлая ручка и рука, вся изборожденная венами, – так обычно во время отплытия теплохода от причала поднимаются сотни рук. Я не стану оборачиваться. Сосчитаю двадцать два шага до двери. Потом столько же в коридоре, и не буду думать о той, что следует за мной, постукивая каблучками, благоразумная, как и я. Но вот меня останавливают: дорогу мне преграждает врач-стажер в белом халате.

– Можно узнать ваше имя и ваш адрес?

Этот безволосый студент-медик, кажется, путает клинику с мышеловкой. Конечно, в Святой Урсуле меня не, знают. Я мог бы быть отцом, дядей, старым кузеном, а Клер – что-то вроде сестры, или жены, или подружки. Мы смотрели друг на друга, едва сдерживая смех, и это обескуражило ученика. Он был полон усердия и допустил промах. Мы, как он полагал, наверное, друзья полиции, ловкачи, пытающиеся привлечь клиента. Не исключено, конечно, что сам больной подумал так же. Но в данном случае – увы! Ничего похожего.

Он колеблется, он мягко настаивает:

– Если вы его знаете, вы оказали бы услугу самому больному, скажи вы только…

Чтобы покончить дело миром, лучше удовлетворить глупого малого. Я отвечаю:

– Жан-Люк Годьон, директор школы на пенсии, житель Лагрэри. И его дочь. Нас интересует ваш больной.

Клер поставила точку:

– К счастью, мы его не знаем.

VII

Это стало почти ритуалом: каждую субботу Клер берет машину и отправляется к тетке. Или еще куда-нибудь. Она долго надоедала мне и в конце концов убедила позволить ей эти поездки (возможно, это согласие всего-навсего ратификация); она должна поехать в больницу и передать старшей санитарке пакет с бельем и небольшую сумму денег, которая позволила бы тридцатому купить что-нибудь из еды. В принципе она не должна входить в палату. В принципе. Как бы то ни было, во время ее отсутствия Леонар, лукавый, скрытный Леонар, для которого двери не служат препятствием, сбежал из лавки и, запыхавшийся, примчался ко мне, стараясь не столкнуться с кем-нибудь из приятелей.

– Они хотели, чтоб я остался с ними и провернул бы разрезанное мясо…

Они – это его неродные родители. С ними – это вместо дома. Комментарии излишни. Однако Леонар знает, что тут ему не отвертеться от заданий по математике, но у него есть шанс после уроков взяться за лопату.

– Семь, крестный, семь!

Я сел на берегу немного отдышаться. Леонар бросает плоские, очень острые камни и только что побил рекорд по бросанию. Внизу мой сад примыкает к Большой Верзу, ширина ее здесь – 20 метров. Вода в ней всегда настоящая и всегда прошедшая, как моя жизнь, всегда одна, не останавливается на месте; река удивительно похожа на то, как ее изображают на открытке, что продается у киоскера, и никто не думает о том, что она представляет собой на самом деле, – а она собирает далекие дожди, мелкие потоки, в которых отразилось неба столько же, сколько и пейзажей. Сегодня от ветра туч стало вдвое больше, он гонит их на восток, вздымая волны, бегущие на запад, и они, перехваченные у подножья и у гребня двумя встречными потоками, перегибаются, как стальное лезвие. Причаленное к свае мое судно – лодка в четыре метра длиной с двумя уключинами для бортовых весел и выемкой сзади для кормового весла – освобождено от груза, позвякивает цепью. Решетчатый настил плавает на дождевой воде высотой в пять сантиметров, я только что вычерпал ее… Итак, что теперь надо сделать прежде всего? У меня нет кроликов, нет голубей, нет кур, – ведь их нужно было бы убивать, – зато я хороший садовод, к тому же премированный, любящий копаться в своем маленьком саду, – а он для меня еще и мой гимнастический зал. Зимняя капуста, ньорский лук – все на месте, ибо они защищены посевами гороха Аляски. Впервые выбросила побеги спаржа; опавшие с нее листья, изъеденные жучком, собраны в кучку и сожжены. Так как время идет к осени и растения в поливке не нуждаются, мы перемотали на мотовило длинный шланг из зеленого пластика, который, если смотреть на него пристально, перекрашивается в красный цвет, такой же цвет появляется и у белой стенки, если на нее быстро перевести взгляд.

Оптический обман, результат чувствительности сетчатки, – объяснил я.

Я должен был бы наскучить Лео. Но я для него скорее крестный, чем учитель, и если он и не всегда удерживает в голове то, что ему выливают в его большие оттопыренные уши, то у него вызывает живой интерес все то, о чем не ведают городские дети. Он знает уже, что доброе сердце – не то же самое, что здравый смысл: он не станет подбирать птенца, выпавшего из гнезда, которого может выкормить только его мать; в лесу он не прикоснется к олененку, спрятавшемуся в укромном местечке, которого от одного запаха человека, приласкавшего его, осудит на смерть весь его клан. Больше всего он любит наблюдать: паук, опутавший паутиной жертву, бьющуюся в центре паучиного полотна, уравновешенного маленьким камешком; божья коровка, которая отличается от листоедов количеством черных точек; желтый, прочерченный черным сирф, летающий в одном и том же месте, над колонией зеленых клопов, которых съедает его личинка, а они будут продолжать объедать до конца кормящую их листву; или просто насадка, так нужная рыбаку, розовые земляные черви и гусеницы – весь этот народец, буравящий, невидимый, неисчислимый, – если б его собрать вместе, он потянул бы больше, чем все другие животные на земле.

– Цикорий сделаем?

Я не успел ему это предложить. Цикорий нарвали позавчера, и он высох, почистим его, чтобы положить потом в чашки, послезавтра. А задачу Лео решит потом.

Скучная работа. Обрываешь листья, сердцевину оставляешь, в темноте она становится белым эндивием, уже не таким горьким, как другие представители его вида. Куча слева – отбросы. Куча справа – корни, шероховатые, двурогие. Мне хочется, чтобы рот служил мне так же, как и мои более покорные пальцы, и я разражаюсь небольшой речью, рассказываю о других разновидностях: салатный цикорий, цикорий с вкусом кофе, узорчатый цикорий. Потом этот небольшой экскурс затухает, а воробьи продолжают чирикать, ласточки собираться на электрических проводах – так они готовятся к будущему отлету. Я снимаю с цикория кожуру и, обнажая его, обнажаюсь сам. Эндивий – это символ нашей веры в жизнь, того, что растет в нас в темноте, того, что наконец появляется на свет божий совсем в другом обличье. Скажите мне раз и навсегда, мосье Годьон, откуда проистекает симпатия, которую вы питаете к тому, кого еще сегодня утром «Л'Уэст репюбликэн» зло высмеял, повторяя на все лады: «Я никто». Когда ваш отец, столяр, завещал вам этот сад, который он прославил тем, что там произрастал самшит и тис, подрезанные так, что казались петухом, саламандрой, шахматной фигурой – королем, и получившиеся таковыми с помощью прививок, переплетений, сращиваний и обдирания коры, – короче, представлявшие из себя «Цирк растений» (жанр Scott's Valley[4]4
  Шотландская долина (англ.).


[Закрыть]
), вы не захотели продолжать это насилие над природой. Вы любите, чтобы все росло свободно. У вас нет домашних животных, а ваша кошка разгуливает где хочет, изредка нанося вам визиты. Несмотря на это, перед лицом незнакомца, кочевника, не имеющего даже непостоянного домашнего очага, какой-нибудь повозки цыгана, вы архисиделец, вросший в свой дом, в поселок, в лес, который есть не что иное, как территория, подобная всякой другой, где ваши шаги – лишь отметина, такая же, как запах, которым барсук отмечает свои владения. Этот безымянный человек должен был бы напомнить вам, что вы архиимянный и ваше имя фигурирует всюду: на ваших визитных карточках, в книге мэрии, документах сберегательной кассы, Национальной библиотеки, общества просвещения, Фиолетового Легиона, налогового общества, общества борьбы за чистоту воды, объединения электроэнергетической промышленности.

Тяга? А почему не отвращение? Вы развлекаетесь, добрый человек? Вы пытаетесь заставить мысленно пережить то, что никогда не будет пережито на самом деле? Вам недостает трагического, и вы превращаетесь в зрителя, который смотрит то один, то другой спектакль, видит, как погибает индеец, герой, гангстер, а он сам наблюдает за ними, зевая, блаженствуя в своем кресле. Не помышляйте о сходстве: легкости ноги, друидическом жаре, о зоофито-дендрологической осведомленности, о нелюдимости – проще сказать, о стремлении озадачивать. Нет ничего менее надежного, чем видимость. Кто доверяет ей, чтобы придумать себе подобного, скоро обнаруживает, что тот совсем не такой.

– Клер не опаздывает? – шепчет Лео.

На колокольне пробило пять. Леонар мало говорит и легко переносит молчание, а когда он прерывает его, то, привыкнув к тому, что его близкие не отвечают ему, он и не настаивает на ответе. Однако то, что он сейчас спросил, это хорошо. И вправду: где Клер? Неужели у меня глаза только для того, чтобы их закрывать, и неужели у меня такая короткая память, что я не мог предвидеть того, что уже произошло? Когда я говорю о моей дочери, я бы должен, – причем совершенно спокойно, – перефразировать Писание таким образом: «Та, которой я потворствую». Включая и волнения. Клер сделана, как комод, из многих отделений. На этом комоде у нас часы, которые стучат для нее, и мне в ее жизни отведено такое же место, как часам в ее комнате. Но тут сравнение и кончается. Мои привычки всегда распоряжались моими намерениями. Для Клер, в которой смешивается дар долгого детства с невинной чувственностью ее поколения, все как раз наоборот. Будучи школьным учителем, женившимся на школьной учительнице старой закалки, чья спокойная кровь была не тревожней красных чернил, я удивляюсь еще, как мне удалось создать такую капризную, такую пылкую девчонку, чьи увлечения стали теперь связями, насчет которых нельзя и поспорить, притом что они еще и таинственны, и я не могу точно сказать, существует ли еще последняя. Будем четки. Господин директор отказался от намека на авантюру: он жил в контексте эпохи. Но Клер, бывшая для меня предметом скандальной истории, постепенно затухшей, могла бы стать предметом зависти. Не буду утверждать, что страх потерять ее, желание видеть ее счастливой и наслаждающейся (в общем в силу преемственности) свободами, которые я себе запретил, не заставляют меня иногда, – не без недомолвок, – перейти от зависти к соучастию.

– Вот она!

Лео лаконичен, но глаза у него блестят, выдавая страсть, надеюсь, взаимную, и, когда затарахтел мотор, Лео подпрыгнул от радости. Он оставляет меня с моими делами и бежит к моей дочери, чтобы подставить ей свои щечки и, крутясь вокруг нее, привести ее ко мне, такую нежную, такую размягченную, даже если все это и не для него, «ее маленького сиротки», как иногда она его называет. Хорошо, хорошо, не будем доискиваться, кто тому причиной.

Когда, отказавшись от мужского костюма, моя темноволосая надевает платье, в частности, гранатовое, – оно ей очень к лицу, – я знаю, как это понимать: она – во всеоружии. Она вертится, она не рассказывает ничего о своей тетушке, которая еженедельно «посылает мне привет», но не больше того. И вскоре выдает себя:

– Кстати, знаешь, что мне сказали в Святой Урсуле? Мадам Салуинэ собирается, не сходя с места, учинить расследование путем очных ставок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю