Текст книги "Избранное. Семья Резо"
Автор книги: Эрве Базен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)
К юбиляру присоединяются самые именитые гости: его преосвященство, столь же зябкий, как виновник торжества, несмотря на летнее время, и столь же дряхлый, наш дядюшка протонотарий, специально прилетевший из Туниса на самолете. Прекрасно чувствуя себя среди духовных особ в муаровых сутанах всех оттенков лилового цвета, защитник веры созерцает тусклым взглядом свою бесчисленную родню, а она все прибывает и прибывает волна за волной, почтительно замирая у подножия его кресла. Среди гостей: барон и баронесса де Сель дʼОзель, графиня Бартоломи (прикрывшая складки жирной шеи многоярусным ожерельем из настоящего жемчуга) и ее потомство с иссиня-черными корсиканскими волосами, супруги де Кервадек, которые передают поздравления от имени кардинала, граф Соледо, наш мэр и генеральный советник департамента, госпожа Торюр и ее дочери-бесприданницы, господин Ладур, которого нельзя было не пригласить, несмотря на происхождение его богатства (нажитого честно, но все же на торговле кроличьими шкурками), кюре Летандар и его ординарец, то есть его викарий; сыновья, дочери, внучки – словом, все отпрыски Резо всех ветвей генеалогического древа, красные от удовольствия, красные и бесчисленные, как ранетки на яблоне в сентябре месяце. Они выстраиваются тесными рядами позади «трона» и высоко поднимают головы, позируя для потомства.
Засим в гостиную допускается мелкий люд: добрые поселяне из соседних деревень, смущенные крестьяне, смиренно сознающие свое ничтожество, Жанни, Симона, четверо Барбеливьенов, семейство Аржье, семейство Гюо, наша старушка Фина, у которой на правой стороне груди приколота на трехцветной ленточке медаль «За верную службу», монашки, обучающие детей в частной школе, и другие монашки – сестры милосердия в больнице, монастырские воспитанницы, препоясанные голубыми шарфами, более или менее заслуженными их добродетелью, члены фабричного комитета, делегация от стрелкового общества, от любительского духового оркестра из Сент-Авантюрена, пятьдесят безвестных фермеров и фермерш… У большинства в руках букеты, типичные деревенские букеты из плотно прижатых друг к другу цветов – настоящая мозаика, шедевр крестьянского терпения. Но многие держат за связанные лапки домашнюю птицу – кто курочку, кто утку, и эта живность хлопает крыльями, как будто аплодирует своей недалекой кончине. (Во имя точности должен добавить, что иные принесли и кроликов – боюсь только, что это покажется смешным.) Все дары складываются в углу гостиной: они пойдут на пользу алтарей и благотворительных учреждений (но, конечно, Психимора втайне урвет себе часть, чтобы вознаградить наше семейство за подать натурой, которой оно лишилось).
С запозданием, как оно и подобает, появился маркиз Жофруа де Лендинье, консерватор, депутат парламента от департамента Мен-и-Луара, и прокладывает себе дорогу в густой толпе своих избирателей. Ждали только его. Вспышка магния. Один раз, другой, третий.
– Покорнейше благодарю вас, дамы-господа, – говорит фотограф.
Маркиз вытащил из кармана несколько листочков бумаги и вскинул вверх правую руку. Кругом зашикали: «тш, тш». Маркиз заговорил, вернее, запел хвалебную песнь.
Речь его длилась целый час. Я избавлю вас от передачи ее содержания. К сожалению, нас-то не избавили ни от нее, ни от торжественного слова мэра, ни от нудной проповеди епископа, ни от поздравлений школьников, ни от красноречия главы старшей ветви рода Резо. Три часа собравшиеся слушали все эти разглагольствования, и наконец толпе простолюдинов было разрешено выйти во двор освежиться сидром и подкрепиться мясной «поджаркой»; столы, то есть сколоченные наспех доски, положенные на козлы, накрыли скатертями, вернее, двумя десятками полотняных простынь, что должно было внушить глубочайшее почтение к династии Резо. Именитые гости направились в столовую, которая, несмотря на ее площадь в шестьдесят квадратных метров, не могла вместить всех приглашенных. Остальным родичам пришлось пировать в холле, коридорах и классной комнате. Усадьба превратилась в огромную харчевню, где за столами прислуживали на сей случай деревенские девушки, оглашавшие стены господского дома неприлично звонким смехом и вопросительными возгласами: «Чего надоть?»
В шесть часов вечера начался разъезд. Однако большинство кузенов и кузин остались ночевать, намереваясь уехать в Париж с первым утренним поездом. Протонотарий решил погостить у нас две недели, а баронесса неделю. Парк еще полон беготни, веселых перекликающихся голосов. Настоящая ярмарка. Солнце спускается к колокольне Соледо, и кажется, ее шпиль вот-вот проткнет огненный диск. Облака постепенно принимают оттенок пуговиц, нашитых на сутану протонотария. Мой отец, пьяный от гордости, в галстуке, съехавшем набок, бродит от одной кучки гостей к другой. А луговая мошкара вьется над лошадьми, перелетая с крупа на круп. Внезапно мсье Резо замечает меня, когда я, одинокий, угрюмый, направляюсь к своему любимому тису. Он подходит ко мне и, подхватив под руку, ведет за собой, пытаясь заразить меня своим восторгом.
– Понимаешь теперь, дружок, понимаешь, что такое семья? Такая, как семья Резо.
Разумеется, я это понимал и именно поэтому не испытывал горячей радости. В парке одна из безымянных кузин – кузина, у которой, несомненно, есть заботливая мама, а не наша Психимора, – нарядившаяся ради праздника в парчовое платье, быть может, Эдит Торюр или одна из юных девиц Бартоломи с черными как смоль косами… ну, словом, какая-то кузина поет тоненьким голоском старинный романс благовоспитанных барышень.
– Очаровательно! – говорит отец, поглаживая свой кадык, не уступающий в размерах его носу.
Да, да, это очаровательно, это достохвально, это пасторально. А ухлопать из тщеславия столько денег, когда у родных детей нет самого необходимого, – так ли уж это очаровательно? А обращаться в двадцатом веке с крестьянами как со своими крепостными – это тоже пасторально? А лицемерие, стремление скрыть наши раздоры, нашу черствость сердца и сухость ума, нашу фамильную моль и фамильную спесь – уж это ли не достохвально! В мире все бурлит, люди уже не читают «Круа», наплевать им на список запрещенных книг, они требуют справедливости, а не жалости, они требуют того, что им полагается по праву, и не желают принимать ваших подачек; этими людьми битком набиты поезда, бегущие из рабочих пригородов в промышленные центры, куда уходит население из ваших порабощенных деревень; этот народ не знает правильного написания исторических имен, он мыслит дурно, потому что мыслит не по-вашему, а все-таки он мыслит, он живет, и ему нужен простор, а не этот глухой угол, отделенный от всего мира изгородями из колючих кустов, он живет, а мы ничего не знаем о его жизни; ведь у нас даже нет радиоприемника, мы не можем послушать, что он говорит; он живет, а мы скоро умрем. Но моя ненависть угадывает, на чем зиждется наше существование, а главное, почему нам придется исчезнуть, угадывает, каким вызовом новым временам является сегодняшнее празднество и как неуместен романс моей юной кузины, которой уже не наплодить в Кранэ новых буржуа, рожденных в идиллическом союзе капиталов. Моя ненависть никогда им не простит, что я принадлежу и всегда буду принадлежать к их семейству, моя ненависть знает, что праздник у нас последний, что недалек тот день, когда окончательно рухнет наша пошатнувшаяся слава. Моя ненависть знает, что я окажусь одним из самых ненавистных пособников этого краха, подготовленного падением предрассудков и курса ценных бумаг. И мне немножко больно, больно оттого, что против своей воли я ненавижу не всех Резо подряд. Поэтому я и отвечаю тихонько, хотя отец, конечно, никогда не поймет смысла моих слов:
– Да, это очаровательно. Настоящая лебединая песня!
22
Вслед за дорогостоящим празднеством наступила полоса жесточайшей экономии. К тому же Психимора становилась все более скаредной. По правилу, укоренившемуся в буржуазных семьях, отец выдавал матери установленную сумму, распределенную по различным статьям семейного бюджета: столько-то на гардероб ей, столько-то на наш гардероб, столько-то на стол. Психимора плутовала, урезывала все расходы. Она завела себе кубышку и вкладывала скопленные деньги в различные финансовые предприятия по своему усмотрению, играла понемножку на бирже, подавая пример своему господину и повелителю, который так «дурно» управлял своим состоянием. Действительно, надо признать, что, если бы папа не цеплялся за ценные бумаги, дающие твердый, но маленький доход, например облигации государственного займа, сумма приданого нашей матери – триста тысяч франков золотом – могла бы украситься еще одним нулем. А он умел только сохранить его первоначальные размеры. Плювиньеки в этом вопросе имели полное право потешаться над мсье Резо и, конечно, не лишали себя этого удовольствия.
Итак, протонотарий встретил категорический отказ, когда предложил взять нас с собою в Тунис на каникулы. Отцу очень хотелось доставить нам такое развлечение, но, хотя дядя обещал, что мы у него будем жить на всем готовом, денег на оплату путевых издержек для нас троих не нашлось. (Впрочем, Психимора и слышать не хотела об этой поездке.) По тем же причинам нам пришлось отказаться от некоторых других приглашений – они обошлись бы слишком дорого. Генеалогические изыскания, связанные с поездками, были приостановлены. Отец не мог возобновить запаса ящиков и прочих принадлежностей для своих энтомологических коллекций.
Должен сказать, что мне не так уж хотелось расставаться с «Хвалебным». По крайней мере сейчас. Конечно, не потому, что мне жилось лучше, чем прежде, и что Психимора не так меня преследовала. Окрестности усадьбы становились для меня все более привлекательными. Несмотря на запреты, мы уходили на прогулках все дальше и дальше от дома. Наша мегера, замыслив черное дело, отпустила вожжи, рассчитывая сразу натянуть их в нужный момент. Теперь пришла и моя очередь пользоваться отцовской бритвой. На выбитых дорогах, по которым семенили деревенские девушки с серпами через плечо, чтобы нарезать люцерны для кроликов, на выбитых этих дорогах оставались теперь следы и моих башмаков на деревянной подошве. Кропетт, которому шел четырнадцатый год, еще не ведал томления страсти и благоразумно разъезжал по аллеям парка на велосипеде, приобретенном ценою уже позабытого нами предательства. Но мы с Фреди, жадно раздувая ноздри, подстерегали девчонок из церковного хора, и тех, что пасли коров, и маленькую Бертину, а особенно Мадлен из «Ивняков». Помня о нашем положении хозяйских сыновей, она была с нами приветлива. Столь же смущенные, как и она, но совсем по иным причинам, мы носили ее корзины, собирали разбежавшихся овец. Она не обманывалась относительно причин нашего неожиданного внимания, и в глазах ее зажигался огонек насмешки, страха и тщеславия. Она была куда более сведущей, чем мы. Должен признаться, что только три месяца назад, наткнувшись случайно на собак, занятых любовной игрой, я задумался над этим вопросом и уточнил для себя кое-какие подробности, строжайшим образом скрываемые от нас ради семейного целомудрия. Я не учился в коллеже, и у меня не было товарищей, обычно просвещающих, не всегда бескорыстно, младших школьников. Я не осмеливался расспрашивать моих братьев, столь же несведущих по этой части, как и я, ведь они тоже были жертвами воспитания, которое почитает «гнусным» всякую попытку поверять свои чувственные порывы откровенным и ясным языком; никто никогда не говорил о какой-нибудь нашей кузине «она беременна», а только намекал деликатно, что «она ждет ребенка». Те части тела, которые греки называли «священными», христиане стали именовать «срамными». Этим все сказано. Может быть, это вам покажется смешным, но я имел самое превратное представление о строении женщины.
Как говорится, «нет худа без добра»: мое простодушие спасло меня от порока, которому подростки предаются в одиночестве, и я не знал этой страшной беды, хотя нас никогда не предостерегали от нее.
Первое впечатление после моего посвящения (надо сказать, неполного) в тайны любви было определенно неприятным. Я не испытывал никакого отвращения мистического характера, никакого страха перед грехом. Грех? Ну и вздор! Пустое слово, просто предлог для наказания, просто нарушение правил, установленных церковью, столь же произвольных, как и правила Психиморы. Нет, я находил, что природа могла бы, вернее, должна была бы наделить млекопитающих системой размножения, подобной той, какой она наделила цветы. Предпочтительно однодомные. У цветов все изящно и мило, все радует взгляд, и так красиво, так поэтично, что цветами, этими органами размножения, украшают гостиные и часовни. Конечно, я был доволен, что Психимора принадлежит к разряду неполноценных, постоянно недомогающих, приниженных живых существ, какими в животном мире являются самки, и в частности женщины. Но оставим это. Если уж господь бог не смог дать людям органов размножения, подобных тычинкам и пестикам, то хотя бы он распространил на все живое скромность птиц.
Позднее мое отношение к таким вопросам переменилось. Я оставался чистым… Оставался чистым очень долго. Из гордости. Мне хотелось, как бы это сказать, чего-то настоящего. Но утренние пробуждения, которые так изящно описал Виктор Гюго в своих стихах, высокая грудь Мадлен, быстро переступающие, вздымающиеся куда-то вверх под пестрыми воскресными юбками стройные ноги девчонок из церковного хора, нервный зуд в кончиках пальцев, которые, подобно щупальцам насекомых, стремились познать что-то новое осязанием, и какое-то особое ощущение, похожее на голод (да оно и впрямь было голодом), гнездящееся где-то в животе ощущение, которое еще нельзя назвать желанием, целая лавина чувств и прыщи на лице, порождаемые именно этими новыми чувствами, – все это в конце концов подорвало мою стойкость. Змеи вечернего томления, я слышу, как вы шипите. «Во имя чего я должен заставить вас умолкнуть? – думал я. – Нечего играть в прятки, от правды никуда не уйдешь. Правда есть правда. И сейчас мои колебания, мои робкие перифразы – это просто досадные последствия христианских воззрений, где инстинкт носит устрашающее название „соблазн“».
Фреди, хотя он был на полтора года старше меня (а это в нашем возрасте имеет большое значение) и мучился теми же муками, оказался не более опытным и не более смелым, чем я. Скорее уж наоборот. Его, по-видимому, угнетало бремя начавшейся возмужалости.
– Не хватало нам еще этого… До чего же все сложно! – ворчал он.
Довольно скоро я понял, что он без меня ни на какие вылазки не решится. Так как у меня вызывали зависть его рост и пробивавшиеся усики, я решил охотиться самостоятельно. Тайное сообщество мальчишек доживало последние дни. Нас ждали иные потехи. Но я вовсе не намеревался без конца тянуть канитель – ухаживать за девчонками, обмениваться нежными улыбочками, многозначительными фразами. Нужно было удушить еще одну гадюку, ту, что копошилась в моем теле.
Тем хуже для Мадлен! Разве Психимора, утоляя свой садизм, деликатничала с нами? Краснощекая Мадлен все больше раздается вширь, как большинство девушек в Кранэ, до времени раздобревших на густой похлебке и свином сале. Года через три она будет ходить переваливаясь, как откормленная гусыня. Но сейчас она еще аппетитная «гусочка», пользуясь местным выражением, достаточно нежная и привлекательная для моих целей. Девственница она или нет, мне наплевать. Мадлен всегда найдет себе мужа, потому что она девка сильная, работящая, ее крепкие руки ловко окучивают картофель и проворно доят коров.
Но ведь нужно как-то к ней подойти, ее «обработать». А это не так уж легко. Крестьяне ложатся рано и не ходят в сумерки на гулянье. По будням Психимора строго следит за нами, и я могу вырваться из дому лишь для кратких встреч на выгоне. Остаются только воскресенья – по праздникам в деревнях не работают, за исключением времени жатвы, на что кюре ежегодно дает разрешение с церковной кафедры. Мадлен, возвращаясь после вечерни из церкви, где она поет на клиросе (и, разумеется, фальшиво), для сокращения пути обычно проходит через рощицу.
Раз я что-нибудь решил, я немедленно осуществляю свой замысел. Не люблю откладывать дело в долгий ящик. Однако же для любви (если можно назвать любовью эту случайную первую репетицию) требуются двое. Мадлен сопротивляется. Она то приводит меня в отчаяние, то в восторг, заполняя собой весь мой досуг. И теперь я взбираюсь на верхушку тиса главным образом для того, чтобы поразмыслить над результатами моего ухаживания за юной скотницей, у которой волосы и цветом и запахом напоминают свежее сено.
Я не слишком собой доволен. Право, мой милый, чего ты добился? Так ли уж чисты руки у этой скотницы? Так ли уж упорно они защищаются? Или ты боишься, что тебя настигнет Психимора, то есть другая женщина, которая по крайней мере трижды отдавалась мужчине? Да ну ее – черт с ней, с Психиморой! Пусть разбирает марки, заглядывая в «Справочник филателиста». Вот уже тридцать раз ты бегал на выгон – и все понапрасну. Близится осень – скоро зацветут бессмертники, кончатся каникулы, меньше будет свободы… Надо добиться своего до возвращения аббата № 7. Неужели тебе так уж неловко удовлетворить естественную потребность, раз ты ее таковой считаешь? А ты еще хотел остаться чистым, болван! Разве можно удержать мокроту, когда хочется сплюнуть? В целях общественной гигиены изобрели плевательницы, подобно тому как бог изобрел женщину. Чистота не требует воздержания, а только выхода для страстей.
Я себя подбадриваю, подхлестываю, ругаю. При первом же удобном случае я мчусь во весь опор на поляну с тремя вязами, где Мадлен по большей части пасет коров и вяжет шерстяные носки для своего брата Жоржа. Большой зонт, воткнутый в землю, защищает пастушку от солнца, а иногда от дождя, в зависимости от погоды. Волосы ее заплетены в две толстые косы, переброшенные на грудь. Завидев меня, она быстро моргает; глаза у нее светло-карие, почти желтые.
Сегодня я более великодушен и назову их золотистыми. Я молча сажусь рядом с ней.
– Вы поосторожнее, мсье Жан. Тут неподалеку мой брат, в ночном. Он свеклу обрабатывает.
Надо же мне ее поцеловать. Я обнимаю ее, потихоньку просовываю руку ей под мышку все глубже и глубже. Когда мои пальцы касаются груди, Мадлен молча преграждает им путь, плотно прижав локоть к боку. Я остаюсь с носом. Неужели придется говорить ей любезности? Вот еще глупости! Не стоит метать бисер… Вдруг я набираюсь храбрости и, ухватив Мадлен за косу, грубо запрокидываю ей голову. «Ой!» – вскрикивает она, но я взасос целую ее в губы.
Ну вот и готово. Я доволен успехом, но с трудом сдерживаю желание вытереть себе рот. Мадлен говорит:
– Вы хотите дружить со мной, мсье Жан?
На местном наречии глагол «дружить» – скромный синоним слова «любить». Нет, у меня нет ни малейшего желания «дружить» с этой девкой. Потянувшись, я немного отодвигаюсь от Мадлен и наконец спрашиваю:
– Ты не сердишься на меня, Мадо?
– Маленько, – коротко отвечает она.
Но при этом девушка улыбается, а раз она улыбается, я снова принимаюсь за дело. На сей раз я бесцеремонно хватаю и мну ее левую грудь и нахожу, что она не очень упругая. Мадлен не отводит мою руку. Она и думать позабыла о своем брате Жорже, хотя ясно слышно, как он щелкает кнутом. Осторожности ради я выпускаю ее и несусь домой. Я торжествую. Фреди, которого я совсем забросил, бродит один. Заметив, что я вне себя, он спрашивает:
– Ну как?
Мне ужасно хочется ошеломить его, сказать, что я добился успеха. Но тщеславия во мне еще больше, чем вы думаете: я намерен похвастаться лишь реальной победой и в скором времени предложу Фреди, если ему угодно, убедиться в ней самолично, спрятавшись поблизости в кустах. Сегодня я лишь бросаю небрежно:
– Яблочко поспело, старик.
– Может, не яблочко, а дуля, – острит Фреди. – Яблочко хорошо лишь переспелое.
– Я знаю, что говорю.
Внезапно появляется Психимора. Она не могла расслышать нашего разговора, но заорала на всякий случай:
– Опять шушукаетесь!
За последнее время я мало уделяю тебе внимания, мамочка. Извини меня. Забываю я о тебе не потому, что ненависть моя ослабла. А просто я очень занят. Но я не хочу вводить тебя в заблуждение. Надо мной властвует сейчас инстинкт, крепнущий с возрастом, и никакая нежность не может направить его к глубоким омутам настоящего чувства. Но это тоже нацелено против тебя. Не говори, что это не имеет к тебе никакого отношения. Ведь ты тоже женщина, и все женщины, в той или иной мере, должны за тебя расплачиваться. Я преувеличиваю? Послушай-ка… Мужчина, который оскверняет женщину, всегда немного оскверняет в ее лице и свою мать. Плевать можно по-разному.
И вот наконец настало долгожданное воскресенье, праздник господень. Наша мегера дает мне царственный отдых: Ибрагим-паша, явно вдохновленный Аллахом, только что прислал ей из Египта драгоценную серию марок. Она будет их разбирать и наклеивать в альбом. Я поставил Фреди у околицы в качестве свидетеля, а также и в качестве стража. В случае опасности он обязан насвистывать Dies irae, dies ilia[9]9
«День гнева, тот день» (лат.) – покаянный псалом.
[Закрыть]. Сам же укрылся под серебристым кедром, где недавно разорил гнездо ястреба. Зазвонил колокол – значит, вечерня отошла. Скоро, вероятно, появится Медлен.
Мадлен приближается! В нарядном праздничном платьице она нравится мне меньше, чем в сером глухом переднике. Ее соломенная шляпка украшена бархатной лентой вишневого цвета, которая совсем не подходит к ее сиреневому платью, несомненно купленному в Сегре в магазине готовой одежды, где прививают вкус к слащаво-нежным тонам. Она, конечно, догадывается, что я поджидаю ее в кустах, и потому идет неторопливым шагом, очевидно желая подразнить поклонника, но не чересчур – ведь парни, а тем более образованные господа, любят, чтобы их подзадорили, но не раздражали.
– Стой, Мадо!
Она сразу останавливается, озирается вокруг и замечает меня под кедром, низко спадающие ветви которого образуют нечто вроде шалаша. Немного замявшись Мадлен подхватывает юбки и осторожно проскальзывает ко мне. Как обычно, она молчит. Да и что она может сказать? Волос-то у нее долог, а ум короток.
Я все приготовил к свиданию: расчистил место, разровнял опавшую хвою. Мадлен остается только сесть и улыбнуться мне.
Прелюдия. То, что мне уже было дано, нельзя отнять без достаточных оснований. И вот я собираю оброк. Полчаса уходят на подготовительные действия. Слышится долгий свист. Я настораживаюсь, но это не мелодия покаянного псалма. Это свистит дядюшка Симон, собирая своих коров. Но все-таки медлить нельзя. В моем распоряжении не больше часа. От левой груди рука моя скользит вниз по бедру, забирается под платье, доходит до подвязки.
– Что это вы вздумали? Да еще в такой час!
Новая прелюдия. Ниже пояса. Протекает еще полчаса. Над нами голубь любезничает с голубкой на тех самых ветвях, где было гнездо ястреба. Счастье твое, голубь, что я прогнал хищника! Но та, что бьется слегка в моих когтях, клянусь тебе, она не вырвется.
Прелюдия кончилась.
23
Мадлен не была девственницей, да она и не старалась меня в этом уверить. Однако я сообщил Фреди, что лишил ее невинности. Между нами говоря, я так долго медлил на пути к победе, что все эти три месяца моя жертва, вероятно, считала меня простофилей. Тем более я стремился уверить брата в мнимой ее добродетели.
Фреди ликовал. Этот малый просто создан для того, чтобы смаковать чужие победы. Я же, к своему удивлению, совсем не радовался. Конечно, это не было мне неприятно. Но когда Мадлен поднялась и, тщательно оправляя смятое платье, сказала: «Ну как, вы довольны, правда?» – мне, помнится, захотелось дать ей оплеуху. Уж лучше бы эта запыхавшаяся девка плакала. Я не привел своего намерения в исполнение, так как, за неимением лучшего, решил продолжать нашу связь. Но пусть она не позволяет себе лишнего. Не имею ни малейшего желания терпеть ее нежности: ведь на прощание она прижалась ко мне своей пухлой грудью и умильно пробормотала:
– Видать, я шибко с тобой подружусь!
Нет уж, увольте, этого я не желаю переносить от нее. И ни от какой другой. По какому праву она говорит со мной на «ты»? Между нами ничего не изменилось, мы не стали ближе, не желаю никакой фамильярности, не желаю терпеть смехотворных нелепостей. Мы сошлись, вот и все. Захочется – еще сойдемся. И точка. А когда найду нужным, совсем разойдемся.
Не будем слишком требовательны. Я завоевал первое место в семейном сопротивлении, первым бежал из дома и первым познал женщину, я могу теперь весело взбираться на верхушку тиса и свысока смотреть на остальных обитателей «Хвалебного». В каком возрасте мсье Резо впервые переспал с женщиной? Насколько я его знаю, он вполне был способен обойтись без женщин вплоть до самой женитьбы. О моих братцах и говорить нечего, они утешаются в одиночестве… Зато я с гордостью могу сказать, что я не из таких, у меня есть своя девчонка. Эта мысль горячит мое воображение. Фреди изо всех сил хлопает меня по спине:
– Ах ты чертов Хватай-Глотай!
Психимору не проведешь. Всей правды она, конечно, не может угадать, но своими щупальцами распознала главное. Перед ней стоит не мальчик, которого когда-то тешила перестрелка взглядов, на нее тяжело, в упор, смотрит с презрительной усмешкой юноша. Пора, давно пора избавиться от этого взрослого парня, который осмеливается при ней кричать старшему брату:
– Бросай скребок, пойдем прошвырнемся!
Жаловаться тому ничтожному мухолову, который сидит у себя на чердаке, пропахшем карболкой, и обмахивает пыль с ящиков, – бессмысленно! Употребить силу! Но Хватай-Глотай охотно демонстрирует свои мускулы, чего доброго, может пустить их при случае в ход. Нет уж, что угодно, но только не изведать еще раз жгучую обиду от неудавшейся осады и прощенного бегства. Надо усыпить его подозрительность. Пусть осмелеет настолько, что совершит серьезный проступок, за который его можно будет запереть в исправительную колонию. И когда этот нарушитель спокойствия будет устранен, уже нетрудно будет обуздать всех остальных и вновь полновластно царить в «Хвалебном» на манер пчелиной матки в улье.
Но если моя мать наделена сверхчувствительными щупальцами, такими же обладаю и я. Впрочем, есть ли у меня хоть какое-нибудь похвальное качество, а главное, недостатки, которые я не унаследовал бы от нее? У нас с ней полное сходство, кроме пола, ибо по оплошности небо сотворило ее женщиной, хотя она дерзко узурпирует мужские качества. Во мне повторяются все ее чувства, ее черты характера, даже черты лица. У меня такие же, как у нее, большие уши, сухие рассыпающиеся волосы, тяжелый подбородок, презрение к слабым, недоверие к доброте, отвращение к слащавости, дух противоречия, воинственный нрав, любовь к мясу, фруктам и к язвительным фразам, упорство, скупость, культ своей силы и сила своего культа… Привет тебе, Психимора! Поистине я твой сын, хотя и не твое дитя.
Вот почему, Психимора, пока мы живем вместе, я очень быстро буду разгадывать любое твое намерение. Ведь то, что ты думаешь, думал бы и я на твоем месте. То, что ты пытаешься сделать, пытался бы сделать и я, если бы мне пришлось, как тебе, отчаянно бороться против молодости, ибо она покидает тебя и растет во мне.
Вот почему я подозреваю, что ты готовишь мне новый удар. Я держусь начеку, опасаясь и твоего молчания, в которое ты замкнулась, и твоей неожиданной снисходительности. Осторожности ради я уже не бегаю теперь каждый день на выгон. Да и к чему болтать всякий вздор, сидя рядом с Мадлен под большим зонтом, – ведь мне достаточно каждое воскресенье встречаться с ней под кедром, куда Мадлен приходит за еженедельной долей любовных утех на лоне природы. Я слежу за тобой. Слежу, как ты надзираешь за мной. Мы наблюдаем друг за другом исподтишка. Мсье Резо, не обладающий тонким чутьем, радуется наступившему в доме затишью. Однако за всю пору моей юности это был период самого сильного нервного напряжения. Братья, более проницательные, чем отец, ждут развязки трагедии. И готовятся к ней – каждый сообразно своему темпераменту. Марсель, соблюдая нейтралитет, держится в стороне и выходит из своей комнаты лишь для одиноких прогулок на велосипеде. Фреди, по-собачьи преданный мне, тявкает издали, следит за Психиморой, собирает для меня сведения, как собака Мадлен собирает для нее разбежавшихся телят.
– Смотри, будь поосторожнее! Как только ты выходишь из дому, Психимора сразу шмыг к тебе в комнату. Не знаю, что она там делает, но на этой неделе она уже шесть раз к тебе лазила.
Даже Фина, глухонемая старуха Фина, подтверждает это сообщение: сначала вертит на пальце воображаемое обручальное кольцо (хозяйка), быстро проводит пальцем под подбородком (часто), рисует в воздухе квадрат (комната), тычет мне в грудь указательным пальцем (твоя). Она не смеет вытянуть губы трубочкой, что означало бы: «Будь начеку!» Но ведь и на «финском языке» кое-что говорится намеками.
Я буду начеку. Психимора, несомненно, разыскивает мой тайник. Вернее, тайники. Первый – за перегородкой. Второй – под кафельной плиткой пола. Первый она, вероятно, уже нашла. Это в точности такой же тайник, как в спальне Фреди. Второй, пожалуй, еще не обнаружила. Впрочем, это не имеет никакого значения: в обоих тайниках пусто. Я положил все свои сокровища в старую резиновую грелку, а эту грелку спрятал в сорочьем гнезде на вершине дуба св. Иосифа. Психиморе это, конечно, неизвестно, и она постоянно шарит в моей комнате, надеясь найти заветный клад.
Из озорства я положил в тайник № 1, в тот, что за перегородкой, клочок бумаги, на котором написал: «Упразднено». Такую же записку сунул и под плитку пола. Наконец, чтобы доставить себе удовольствие понаблюдать за тщетными поисками мамочки, я просверлил в стене нашей ризницы, смежной с моей спальней, дырку между двумя кирпичами, так же как я это сделал в комнате Фреди…
И мне действительно удалось насладиться зрелищем бессильной злобы Психиморы. Она, несомненно, слышала, как я опрометью сбежал по лестнице в правом конце коридора и заорал во все горло:
– Пойду в «Бертоньер» за маслом для папы.
Но она не знает, что я, крадучись, поднялся по лестнице с левой стороны и спрятался в стенной шкаф, где хранилось церковное облачение, – оттуда можно было смотреть в просверленный мною «глазок». Она считала, что может спокойно произвести привычный обыск. Я слышал стук ее каблуков – она даже не сочла нужным из осторожности надеть ночные туфли.
Вот она уже в моей комнате. В тот день она (забавная подробность) вымыла свои жиденькие волосы и повязала голову полотенцем в виде тюрбана. Не колеблясь ни минуты, она идет прямо к первому тайнику, отодвигает планку, которая прикрывает отверстие, направляет в мою кладовую луч электрического фонарика, читает. Раздается злобное рычание! Я вижу, как она отскакивает, топает ногами и рвет бумажку на клочки. Но она быстро берет себя в руки. Подбирает клочки разорванной записки и прячет в карман халата. Не стоит искать второй тайник: я, несомненно, принял меры предосторожности. Присев на моей постели, она погружается в размышления. Недобрая улыбка змеится в уголках ее губ, ширится, подобно ледяной декабрьской заре, и разливается по всему лицу. Внимание!.. Мадам Резо, как видно, придумала ответную каверзу и уверена, что последнее слово в споре останется за ней. Посмотрим!