444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнст Теодор Амадей Гофман » Ночные этюды » Текст книги (страница 17)
Ночные этюды
  • Текст добавлен: 31 июля 2026, 23:30

Текст книги "Ночные этюды"


Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

С тех пор как стряпчий узнал, что Даниель лунатик, он поселился в спальном кабинете старого Родериха, чтобы получше выведать то, что впоследствии Даниель открыл ему добровольно. И так вышло, что этот покой и соседняя с ним большая зала стали местом, где барон и Ф. встречались для занятий делами. Однажды оба они сидели за большим столом при ярком свете пылающего камина; Ф. гусиным пером записывал суммы, исчисляя богатства владельца майората, а тот, подпершись рукой, заглядывал в раскрытые счетные книги и важные документы. Они не слышали глухого рокота моря, тревожных криков чаек, которые, возвещая бурю, без устали носились взад и вперед и бились в окна; они не приметили, как в полночь поднялась буря и с диким ревом бушевала вокруг замка, пробудив всех домовых в каминных трубах и узких переходах, так что повсюду слышался отвратительный свист и вой. Наконец, после ужасного порыва ветра, от которого сотрясалось все здание, внезапно всю залу озарило темное сияние полной луны; Ф. воскликнул: «Лихая погода!» Барон, всецело поглощенный мыслями о доставшемся ему богатстве, равнодушно ответил, с довольной улыбкой переворачивая страницу в росписи доходов: «В самом деле, жестокая буря». Но как содрогнулся он от ледяного прикосновения страха, когда распахнулась дверь в залу, и бледное призрачное существо, сама смерть на челе, переступило порог. Даниель, о ком стряпчий так же, как и все, думал, что он тяжко болен и лежит в беспамятстве, не в силах пошевелить ни одним членом, снова стал лунатиком и начал бродить ночью. Безмолвно, неподвижными очами смотрел барон на старика, но, когда тот со страшными вздохами, полными смертной тоски, стал царапаться в стену, глубокий ужас объял барона. Лицо его помертвело, волосы стали дыбом, вскочив, он с угрожающим видом подошел к старику и громким голосом, гулко отозвавшимся в зале, воскликнул: «Даниель, Даниель! Что делаешь ты здесь в этот час?» И вот старик, испустив тот же ужасающий вопль, подобный реву насмерть раненного зверя, как и тогда, когда Вольфганг в награду за верность предложил ему золото, рухнул на пол. Ф. созвал слуг, старика подняли, но все попытки вернуть его к жизни были напрасны. Тогда барон закричал вне себя:

– Боже мой! Боже мой! Разве я не слыхал, что лунатику может приключиться мгновенная смерть, если его окликнуть по имени! Я! Я, несчастный, убил бедного старика!

Ф., когда слуги унесли труп и зала опустела, взял не перестававшего винить себя Родериха за руку, в глубоком молчании подвел к замурованной двери и сказал:

– Тот, кто рухнул здесь мертвым к вашим ногам, был бесчестный убийца вашего отца!

Барон, словно узрев адских духов, оцепенело смотрел на стряпчего. Ф. продолжал:

– Настало время поведать вам ужасную тайну, что тяготела над этим чудовищем и понудила его, проклятого, блуждать по ночам. Небо определило сыну отомстить убийце отца! Слова, прогремевшие в ушах мерзкого лунатика, были последние, что сказал несчастный отец ваш!

Трепеща, не в силах вымолвить слова, барон занял место рядом со стряпчим, севшим у камина. Ф. начал с того, что передал содержание бумаги, которую оставил на его имя Губерт и которую он должен был распечатать только после того, как откроют завещание. Губерт в выражениях, свидетельствующих о глубочайшем раскаянии, винил себя в непримиримой ненависти к старшему брату, которая укрепилась в нем с той поры, когда старый барон Родерих учредил майорат. Всякое оружие было у него отнято, ибо ежели бы ему и удалось коварно поссорить сына с отцом, то и это не имело бы последствий, так как и сам Родерих уже не мог бы лишить старшего сына прав первородства, да и, следуя своим правилам, никогда бы так не поступил, хотя бы его сердце и душа совершенно от него отвратились. Только когда Вольфганг в Женеве вступил в любовную связь с Юлией де Сен-Валь, Губерт стал думать, что может погубить брата. Тогда, вступив в сговор с Даниелем, он предпринял попытку мошенническим образом принудить старого барона к решениям, которые должны были ввергнуть Вольфганга в отчаяние.

Он знал, что только брачный союз с одним из старейших родов в его отечестве мог, по мнению старого барона, утвердить на вечные времена блеск майората. Старик по звездам прочел об этом союзе, и всякое дерзостное нарушение сочетания светил могло быть только гибельным для учрежденного им майората. Союз Вольфганга с Юлией представлялся старику посягательством на решения той высшей силы, что помогала ему в его земных начинаниях, и всякая попытка погубить Юлию, которая противодействовала ему, подобно демоническому началу, была оправдана в его глазах. Губерт знал безумную любовь брата к Юлии; утрата любимого существа должна была сделать его несчастным, быть может, убить его, и Губерт тем охотнее сделался прилежным помощником своего отца, что он сам был охвачен преступной страстью к Юлии и надеялся снискать ее расположение. Провидению было угодно, чтобы самые ядовитые козни разбились о решимость Вольфганга, так что ему даже удалось обмануть брата. Для Губерта остались тайной как брак Вольфганга, так и рождение его сына. Вместе с предчувствием близкой смерти старика Родериха посетила мысль, что враждебная ему Юлия стала женою Вольфганга; в письме, в котором он приказывал сыну в назначенный день явиться в Р…зиттен, чтобы вступить во владение майоратом, он проклинал его, если тот не захочет расторгнуть эту связь. Письмо это и сжег Вольфганг у тела отца.

Губерту старик написал, что Вольфганг женился на Юлии, но что он расторгнет эту связь. Губерт почел это воображением своего сумасбродного отца, однако немало испугался, когда Вольфганг, по прибытии в Р…зиттен, не только сам не обинуясь подтвердил подозрения старика, но и присовокупил, что Юлия родила ему сына и что он в скором времени обрадует Юлию, которая до сих пор считает его купцом Борном из М., известием о своем происхождении и богатстве. Он сам собирался в Женеву, чтобы привезти любимую жену. Но, прежде чем он смог исполнить свое намерение, его постигла смерть. Губерт старательно скрыл все, что ему было известно о сыне, рожденном от брака с Юлией, и таким образом присвоил майорат, принадлежавший тому по праву. Но прошло всего несколько лет, и его охватило глубокое раскаяние. Судьба ужаснейшим образом напоминала ему о его вине той ненавистью, что все сильнее и сильнее разгоралась между обоими его сыновьями. «Ты бедный жалкий прихлебатель, – сказал старший двенадцатилетний мальчик младшему своему брату, – а я, когда умрет отец, сделаюсь владельцем Р…зиттенского майората, и ты принужден будешь смиренно целовать мне руку, когда тебе понадобятся от меня деньги на новый сюртук». Младший, приведенный в бешенство язвительной надменностью брата, бросил в него ножом, который оказался под рукой, и ранил его чуть было не насмерть. Губерт, страшась еще большего несчастья, отправил младшего сына в Петербург, где тот впоследствии стал офицером, сражался с французами под начальством Суворова и пал в бою. Открыть перед всем светом тайну своего нечестного, обманом приобретенного владения удерживали его стыд, позор, которые пали бы на него, но теперь он не хотел отнимать у законного владельца майората ни одного гроша. Он навел справки в Женеве и узнал, что госпожа Борн, безутешно скорбя о непостижимо исчезнувшем муже, умерла, что Родериха Борна воспитывает один достойный человек, взявший его к себе. Тогда Губерт, объявившись под чужим именем и назвав себя родственником погибшего в море купца Борна, стал посылать деньги, достаточные для того, чтобы тщательно и достойным образом воспитать молодого владельца майората. Как заботливо копил он излишки доходов с майората, как он потом распорядился в завещании – уже известно. О смерти своего брата Губерт говорил в странных, загадочных выражениях, из коих можно было уразуметь, что тут скрыто какое-то таинственное обстоятельство и что Губерт по крайней мере косвенно принимал участие в этом мерзком преступлении. Содержание черной папки все объяснило. К предательской переписке Губерта и Даниеля была приложена бумага, написанная и подписанная Даниелем. Ф. прочел признание, которое привело в трепет его душу. По наущению Даниеля, Губерт приехал в Р…зиттен; это Даниель известил его о находке полутораста тысяч рейхсталеров. Известно, как Губерт был принят братом, как он, обманутый во всех своих надеждах и желаниях, хотел уехать, как стряпчий его удержал. Душу Даниеля снедала кровавая жажда мщения юнцу, пожелавшему прогнать его, как шелудивого пса. Он все сильнее и сильнее раздувал пламя, испепеляющее отчаявшегося Губерта. В сосновом лесу, охотясь на волков, среди пурги и метели, они сговорились погубить Вольфганга.

– Спровадить! – пробормотал Губерт, поглядывая в сторону и целясь из ружья.

– Да, спровадить! – оскалился Даниель. – Только не так, не так!

И вот он торжественно поклялся, что убьет барона и ни одна душа о том не узнает. Губерт, получив наконец деньги, пожалел о своем умысле; он решил уехать, чтобы не поддаться дальнейшему искушению. Даниель сам оседлал ему ночью коня и вывел его из конюшни, но, когда барон собирался вскочить в седло, он резким голосом сказал:

– Я полагаю, барон Губерт, ты останешься в майорате, который тебе принадлежит с сего часу: ведь надменный его владелец лежит разбитый на дне пропасти под башней!

Даниель приметил, что Вольфганг, томимый алчностью к золоту, часто посреди ночи вставал и подходил к двери, которая прежде вела на башню, и ненасытными взорами испытывал бездну, где, по уверению дворецкого, были погребены немалые сокровища. Построив на этом свои расчеты, Даниель в ту роковую ночь стоял у дверей залы. Заслышав, что барон открывает дверь, ведущую в башню, он вошел и стал за спиной барона, приблизившегося к самому краю пропасти. Вольфганг обернулся и, увидев бесчестного слугу, глаза которого уже горели убийством, в ужасе вскричал: «Даниель, Даниель, что делаешь ты здесь в этот час?» Но Даниель со скрежетом завопил: «Пропадай, шелудивый пес!» – и сильным пинком столкнул несчастного в бездну.

Потрясенный ужасным злодеянием, молодой Родерих не находил покоя в замке, где был убит его отец. Он перебрался в курляндские поместья и только раз в год по осени приезжал в Р…зиттен. Франц, старый Франц утверждал, что Даниель, о преступлении которого он догадывался, часто еще показывается в полнолуние, и описывал наваждение точно таким же, каким оно позже привиделось Ф., заклявшему его. Открытие этих обстоятельств, позоривших память его отца, принудило также и молодого барона Губерта отправиться в дальнее странствование.

Все это рассказал мой дед, и вот он взял меня за руку, и глаза его наполнились слезами; дрогнувшим голосом он сказал:

– Тезка, тезка, также и ее, прелестную Серафину, постигла злая участь. Темная сила, тяготевшая над замком, коснулась ее. По прошествии двух дней после нашего отбытия из Р…зиттена барон затеял перед общим разъездом катанье на санях. Он сам вез жену, но, когда дорога пошла под гору, лошади, напуганные непостижимым образом, внезапно рванули и с диким фырканьем и бешенством понесли. «Старик, старик гонится за нами!» – пронзительно закричала баронесса. В ту же минуту от ужасного толчка сани опрокидываются, и ее отбрасывает далеко в сторону. Ее находят бездыханной – она умерла. Барон никогда не обретет утешения, его спокойствие – предвестие смерти. Мы уже никогда не поедем в Р…зиттен, тезка.

Дед умолк, я оставил его; сердце мое было растерзано, и только всепримиряющее время могло утолить глубокую скорбь, которая, казалось, должна была сокрушить меня.

Прошли годы. Старый стряпчий давно уже покоился в могиле, я покинул свое отечество. И вот военная буря, опустошительно пронесшаяся над всей Германией, погнала меня на север, в Петербург. На обратном пути, неподалеку от К., темной летней ночью мне довелось ехать вдоль берега моря, как вдруг прямо передо мной на небе зажглась большая яркая звезда. Приближаясь, я по трепетному красному пламени уразумел, что это, верно, был большой огонь, однако не понимал, как его могли разложить на такой высоте.

– Эй, куманек, что это там за огонь впереди? – спросил я почтальона.

– Эва, – отвечал тот, – да ведь это не огонь, это будет Р…зиттенский маяк!

Р…зиттен!.. Едва почтальон вымолвил это имя, как память моя с ослепительной живостью представила мне те роковые осенние дни, что я провел там. Я видел барона, видел Серафину, и старых диковинных тетушек, и себя самого, с пышущим здоровьем лицом, искусно причесанного и напудренного, в нежном небесно-голубом камзоле, – да, себя самого, влюбленного, что, как печь, вздыхает, со скорбной песнью об очах любимой. В глубокой тоске, что объяла меня, словно разноцветные огоньки, вспыхивали соленые шутки старого стряпчего, которые теперь забавляли меня больше, чем тогда. Я был исполнен печали и вместе с тем удивительного блаженства, когда рано утром вышел в Р…зиттене из коляски, остановившейся подле почтового двора. Я узнал дом управителя, спросил про него.

– С вашего дозволения, – ответил мне почтовый писарь, вынимая изо рта трубку и поправляя ночной колпак, – с вашего дозволения, здесь нет никакого управителя. Это королевское присутственное место, и господин чиновник еще изволит почивать.

Из дальнейших расспросов я узнал, что прошло уже шестнадцать лет, как барон Родерих фон Р., последний владелец майората, умер, не оставив после себя наследников, и майорат, согласно уставу, по которому он был учрежден, поступил в казну.

Я поднялся к замку; он лежал в развалинах. Часть камней употребили на постройку маяка, так, по крайней мере, сказал мне вышедший из лесу старик-крестьянин, с которым я завел разговор. Он еще хранил в памяти рассказ о привидении, бродящем в замке, и уверял, что еще и поныне, особливо в полнолуние, в развалинах слышатся ужасающие стенания.

Бедный старый близорукий Родерих! Какую злую силу вызвал ты к жизни, думая навеки укоренить свой род, ежели самые первые его побеги иссушила смертельная отрава!

Обет

На святого Михаила, ввечеру, лишь только отзвонили в колокола у кармелитов, внушительного вида карета, запряженная четверкой лошадей, прогромыхала по переулкам польского пограничного городка Л. и остановилась перед домом престарелого немецкого бургомистра. Ребятишки, сгорая от любопытства, повысовывались из окон, но хозяйка дома, поднявшись с кресла и в сердцах бросив шитье на стол, с раздражением сказала старику-супругу, быстро вышедшему из соседней комнаты: «Опять какие-то проезжие приняли наше мирное жилище за постоялый двор. Это все от вывески. И угораздило же тебя наново позолотить каменную голубку над дверьми!» Старик улыбнулся хитро и со значением, ничего не возразив; проворно сбросил он с себя шлафрок, вырядился в парадный мундир, еще с заутрени висевший в отутюженном виде на спинке стула, и пораженная благоверная рта не успела раскрыть, как он, сунувши под мышку бархатный свой беретик, с непокрытой головой, так что седина его белесым пятном мерцала в сумеречной мгле, уже стоял пред дверцею экипажа, тем временем распахнутой служителем. Из кареты вышла почтенных лет дама в сером дорожном плаще, а за нею, с лицом, покрытым густой вуалью, стройная молодая женщина, которая, опираясь на руку бургомистра, прошла, а вернее сказать, шатаясь проследовала в дом и, едва переступив порог комнаты, словно в полубесчувствии опустилась в кресло, по знаку мужа проворно пододвинутое хозяйкою. «Бедное дитя! – тихим и сокрушенным голосом молвила старшая путешественница, относясь к бургомистру. – Мне, похоже, придется еще немного побыть при ней», – и сразу принялась, с помощью старшей дочери бургомистра, снимать с себя дорожную накидку, за коей обнаружилось монашеское облачение и сияющий на груди крест, выдававший в ней аббатису цистерцианского женского монастыря.

Тем временем закутанная вуалью дама, сначала лишь тихим, едва слышным стоном подав признаки жизни, попросила наконец у хозяйки стакан воды. Но та принесла всевозможных подкрепляющих капель и эссенций и принялась расхваливать их чудодейственную силу, прибавивши, что даме надобно только снять плотную, густую вуаль, лишь затрудняющую дыхание. Однако больная, движением руки запретив хозяйке прикасаться к ней и откинувши голову назад с явственными признаками отвращения, отвергла этот совет, и, даже когда она согласилась наконец вдохнуть крепкой живительной эссенции, когда пригубила воды из принесенного стакана, куда встревоженною хозяйкой было пущено несколько капель особо действенного эликсира, она все это делала под вуалью, не приподнимая ее ни на вершок.

– Я полагаю, добрый старче, – снова отнеслась аббатиса к бургомистру, – вы приготовили все, как было наказано?

– Так точно! – ответствовал старик. – Надеюсь, светлейший князь не останется мною недоволен, равно как и дама, для коей я готов сделать все, что в моих силах.

– Коли так, – продолжала аббатиса, – оставьте меня еще ненадолго с бедняжкой наедине.

Семейству пришлось ретироваться из комнаты. За дверью слышно было, как аббатиса внушительно и велеречиво увещевала даму и как та тоже наконец заговорила – тоном, проникающим в самую душу. Хозяйка не то чтобы имела поползновение подслушать, однако же осталась стоять у двери, но разговор велся по-итальянски, что, впрочем, еще усугубляло для нее таинственность происшествия и усиливало тревогу, стеснявшую ей грудь и сковывавшую уста. Старик услал жену с дочерью прочь, велев принесть вино и другие прохлаждения, а сам воротился в комнату. Дама под вуалью казалась теперь более утешенной и приободрившейся; с наклоненной головою и сложенными на груди руками стояла она пред аббатисою. Та, потчуемая хозяйкою, не пренебрегла принесенными угощениями, а потом воскликнула: «Ну, мне пора!» Дама в вуали опустилась на колени, аббатиса возложила руки ей на голову и тихим голосом читала молитвы. Закончивши, она заключила таинственную незнакомку в объятия и пылко прижала к груди, слезы заструились по ее щекам, будто от преизбытка горя, а потом, выпрямившись, она величественно благословила все семейство и, сопровождаемая стариком-бургомистром, поспешила к карете, перед которою с нетерпеливым ржанием уже стояла четверка сменных лошадей. С громким гиком, перемежаемым звуками рожка, кучер погнал лошадей по улочкам к городским воротам.

Хозяйка дома, уразумев, что таинственная дама, для которой выгрузили из кареты и внесли в дом несколько тяжелых саквояжей, остается на их попечении, да, похоже, еще и надолго, не могла найти себе места от снедающих ее любопытства и тревоги. Выйдя в прихожую, она заступила дорогу своему старику, как раз собиравшемуся войти в комнату.

– Ради Христа, – заговорила она тихим и испуганным шепотом, – скажи мне, ради Христа, что за гостью привел ты к нам в дом, ведь ты же про все это знал, только от меня скрыл!

– Все, что я знаю, узнаешь и ты, – с совершенным спокойствием возразил старик.

– О! – еще более испуганным тоном продолжала жена. – Но ты, возможно, не все еще знаешь! Коли б ты сейчас был со мною в комнате… Как только госпожа аббатиса уехала, молодой даме, похоже, стало совсем уж тяжко под ее густой вуалью. Она сняла черную креповую накидку – а накидка-то была ей аж до колен, – и тут я увидала…

– Ну, и что же ты увидала? – перебил старик жену, которая, вся дрожа, то и дело оглядывалась, будто ей повсюду мерещились привидения.

– Нет, – продолжала жена, – лица я под густою сеткою не могла ясно различить, но цвет его – как у мертвеца! О, эта ужасная бледность – как у мертвеца! И еще я тебе скажу – имей в виду, старик, что уж яснее ясного, – да, да, ясно как божий день, – что дама эта на сносях! Еще две-три недели – и ей рожать!

– Это-то я знаю, – угрюмо сказал старик. – А чтобы ты не совсем уж слегла от любопытства и от заботы, я в двух словах тебе все объясню. Узнай же, что князь Ц., наш высокий благодетель, несколько недель назад известил меня письмом, что аббатиса цистерцианского монастыря в О. привезет ко мне даму, которую я должен буду у себя приютить – в полной конфиденции, избегая всяческой огласки. Оная дама, именовать которую надлежит просто Селестиною, дождется у меня скорого разрешения от бремени, после чего ее снова заберут вместе с новорожденным младенцем. Ежели я еще добавлю, что князь в самых настоятельных выражениях рекомендовал даму моему наитщательнейшему попечению и присовокупил к тому увесистый кошелек с дукатами на первые надобности и расходы – можешь открыть мой комод и им полюбоваться, – то все твои сомнения, полагаю, развеются.

– Ох, – молвила хозяйка, – боюсь, что мы приложим руку к сокрытию тяжкого греха; ведь знатные господа на такое куда как горазды!

Не успел старик на это ничего возразить, как из комнаты вышла дочь и позвала его к даме: та очень хотела бы отдохнуть и просит сопроводить ее в отведенные ей покои. Старик еще загодя со всем возможным тщанием обустроил две светелки в бельэтаже и был немало озадачен, когда Селестина спросила, не располагает ли он, помимо этих комнат, еще одною, коей окна выходили бы во двор. Он ответствовал, что таковой не располагает, добавил только по совести, что есть, правда, еще одна комнатка с окном в сад, но ту уж и комнатой-то едва ли назовешь, так, темная каморка; в нее уставятся разве что кровать, стол да стул – как в самой убогой монастырской келье. Селестина сразу пожелала осмотреть эту комнатку и, едва переступив порог, заявила, что именно это помещение всецело отвечает ее желаниям и потребностям, что она будет жить здесь, и нигде иначе, и сменит эту комнату на большую лишь тогда, когда для ее состояния понадобится помещение более просторное вместе с сиделкою.

Если старик уже сейчас сравнил эту тесную каморку с монастырской кельей, то на другой день она и впрямь стала таковой. Селестина повесила на стенку образок Девы Марии, а под ним, на старый деревянный стол, поставила распятие. Вся постель ее состояла из соломенного матраца и грубого шерстяного одеяла, и ни о какой другой утвари, кроме деревянной табуретки да еще одного маленького стола, Селестина и слышать не желала. Хозяйка, совершенно примиренная с незнакомкою неизбывным горем, выражавшимся во всех чертах ее, все старалась, как водится, ее развлечь и ободрить, но та в самых трогательных выражениях попросила не нарушать ее одиночества, в коем она, всеми помыслами обратившись к Богоматери и святым угодникам, только и найдет себе утешение. Каждый божий день, лишь засветает, отправлялась она к заутрене в монастырь кармелитов; остаток же дня, похоже, всецело посвящала неусыпным бдениям и молитвам, ибо когда б ни возникала надобность навестить ее в ее каморке, она либо молилась, либо читала священные книги. Никакой еды, кроме овощей, она не признавала, никакого питья, кроме воды, и лишь самые настоятельные напоминания хозяина о том, что ее положение и существо, в ней живущее, требуют пищи более основательной, заставляли ее иной раз принять мясного бульону или глотнуть толику вина.

Эта строгая монашеская жизнь, хоть каждый в доме и считал ее покаянием за совершенный грех, в то же время внушала искреннее сострадание и глубокое почтение, чему немало способствовали благородство всего облика незнакомки и неотразимое изящество ее манер. Однако ж и нечто жутковатое примешивалось к чувствам, возбуждаемым святою страдалицей, ибо никогда, ни при каких обстоятельствах не снимала она вуали, так что никому не удавалось увидеть ее лица. Общались с нею лишь старик да женская половина семейства, а те ни разу в жизни не покидали пределов своего городка и, стало быть, никоим образом не могли узнать лица, прежде ими не виденного, и тем обнаружить скрываемую тайну. К чему тогда, спрашивается, такие предосторожности?

Ретивая женская фантазия не преминула сочинить леденящую историю. Ужасная отметина (так гласила легенда), борозда от когтя диаволова, обезобразила лицо незнакомки – оттого и густая вуаль. Старику стоило немалых усилий пресечь эти россказни и добиться того, чтобы хоть у его собственных ворот не судачили таким манером о таинственной жилице, чье пребывание в бургомистровом доме, разумеется, не укрылось от жителей городка. Не остались незамеченными и ее хождения в монастырь кармелитов, так что люди весьма скоро стали называть ее бургомистровой Черной Гостьей, с каковым прозвищем, понятное дело, само собою связывалось представление о существе сверхъестественном, сродни привидению.

Однажды, по прихоти случая, когда бургомистрова дочка принесла незнакомке ее скудную трапезу, порывом сквозняка подняло вуаль; быстрее молнии отвернулась незнакомка, так что уже в следующую секунду девочке не видно было ее лица. Но спустилась она оттуда бледнее плата и вся дрожала. Нет, не обезображенная личина явилась ей; но подобно тому, как ее матери прежде смертельная бледность, так ей теперь открылась мраморная белизна лика, на коем только глубокие темные глазницы сверкали странным огнем. Многое из этого рассказа старик справедливо приписал детскому воображению, но, говоря по чести, на душе у него было как и у всех; он желал бы как можно скорей избавить свой дом от тягостного присутствия загадочной гостьи, несмотря на все выказываемое ею благочестие.

Вскоре после этого старик однажды ночью разбудил супругу и сказал ей, что вот уже несколько минут, как ему слышатся тихие завывания и стоны, по временам стук, и похоже, что доносится все это из каморки Селестины. Жена, вмиг смекнувши, что сие означает, поспешила в бельэтаж. Селестина, одетая, в полубесчувственном состоянии лежала на постели, и не оставалось сомнений, что время родить подошло. Быстро сделаны были все загодя продуманные приготовления, и не успели глазом моргнуть, как на свет появился здоровый прелестный малец.

Хоть событие это и давно предвиделось, нагрянуло оно как бы нежданно, а его последствия решительно переменили отношение домочадцев к незнакомке, до сих пор зловещим тягостным бременем лежавшее у всех на душе. Казалось, младенец, словно вестник искупления, снова возвращал Селестину в человеческий круг. Новое состояние не позволяло ей с прежней строгостью предаваться аскетическим бдениям, и, так как в своей беспомощности она принуждена была допускать к себе людей, любовно о ней заботившихся, она и привыкала к ним все больше и больше. А хозяйка, получившая возможность обихаживать больную (она собственноручно варила ей сытные бульоны и приносила в комнату), за всеми этими попечительными хлопотами и думать забыла о недобрых мыслях, кои прежде вызывала в ней таинственная постоялица. Она уже не питала опасений, что ее честное жилище служит пристанищем порока. Старик же не помнил себя от радости, он даже помолодел, а младенца пестовал, словно родного внука, и, как и остальные домочадцы, окончательно свыкся с тем, что Селестина не снимала вуали, даже и во время родов. С повитухи она взяла клятву, что, буде ей придется впасть в бесчувствие, вуаль никоим образом не должна сниматься, разве что в случае смертной угрозы, да и тогда только ею самой, повитухой, и никем другим. Не подлежало сомнению, что старая повитуха видела Селестину без вуали, но она об этом не обмолвилась ни словом, сказала только: «Видать, бедняжке надобно так укрываться».

Спустя несколько дней из монастыря кармелитов пришел монах и окрестил младенца. Беседа его с Селестиной, строго с глазу на глаз, длилась более двух часов. Из комнаты доносились его истовые увещевания и молитвы. А после его ухода Селестину нашли сидящей в кресле, с дитятею на коленях; на плечики младенца накинута была монашеская ряска, на груди висел образок с агнцем Божиим.

Прошли недели, месяцы, а никто не являлся за Селестиной и младенцем, как на то надеялся бургомистр и как ему было обещано князем Ц. Она могла бы и совершенно войти в мирный семейный круг, когда б не злосчастное покрывало, всякий раз пресекавшее последний решающий шаг к дружескому сближению. Старик решился простосердечно высказать это самой незнакомке, но, когда она глухим торжественным тоном ответствовала: «Лишь на смертном одре падут эти покрывала!» – он умолк и снова горячо пожелал в душе, чтобы поскорей появился экипаж с аббатисою.

Настала весна, семейство бургомистра возвращалось после прогулки домой с букетами цветов, из коих самые красивые предназначались благочестивой Селестине. Только отперли они входную дверь, как к дому подскакал всадник и, в крайнем возбуждении, начал спрашивать, где ему найти бургомистра. Старик ответствовал, что он и есть бургомистр и стоит перед своим домом. Тогда всадник соскочил с коня и, привязав его к столбу, с громким возгласом: «Она здесь!» – ринулся в дом и взлетел вверх по лестнице. Послышался стук двери и испуганный вскрик Селестины. Старик, охваченный ужасом, поспешил вслед за всадником.

Глазам его представилась такая картина. Всадник – как теперь очевидно было, офицер французской пехотной гвардии, украшенный многими орденами, – выхватил младенца из колыбели и держал его в левой руке, укрытой плащом; в правую же вцепилась Селестина, изо всех сил старавшаяся оттащить похитителя от колыбели. Отбиваясь от нее, офицер нечаянно сорвал покрывало – и мертвенно-недвижный, мраморно-белый лик, затененный черными локонами, глянул на него, испепеляя огненными стрелами из глубоких темных глазниц, а с недвижных полуоткрытых уст срывались душераздирающие жалобные вопли. Тут только понял старик, что Селестина носила на лице плотно прилегающую белую маску.

– Чудовище! – вскричал офицер. – Ты хочешь, чтоб и меня заразило твое безумие? – и вырвался из ее рук с такою силой, что Селестина упала на пол. Тогда она, обхватив его колена, с невыразимой болью, тоном, разрывающим сердце, взмолилась:

– Оставь мне дитя! О, не лишай меня надежды на вечное блаженство! Христом Богом, Пресвятой Девой тебя молю – оставь мне дитя! О, мое дитя!

И при всех этих причитаниях не шевелился ни единый мускул, недвижны были уста на мертвенно-стылой маске, так что у старика, у его жены, у всех, кто набежал в комнату, от ужаса кровь заледенела в жилах!

– Нет! – кричал офицер словно в пароксизме отчаяния. – Нет, бесчеловечная, неумолимая душа! Ты сумела вырвать сердце из этой груди, но я не позволю, чтобы в дьявольском помрачении своем ты сгубила еще и это существо, этот утешительный перст на кровоточащую рану!

Еще крепче прижал офицер младенца к груди, так что тот громко заплакал, а Селестина тогда разразилась глухими стенаниями, почти воем:

– Кару на тебя… Да постигнет тебя небесная кара… Убийца!

– Прочь! Прочь! Сгинь, исчадие ада! – вскричал офицер и, конвульсивным движением ноги оттолкнув Селестину в угол, устремился к двери. Бургомистр заступил было ему дорогу, но он, выхватив из кармана пистолет, наставил дуло прямо на старика и с криком: «Пулю в лоб тому, кто дерзнет отнять ребенка у отца!» – ринулся вниз по лестнице, взмахнул на коня, не выпуская ребенка из рук, и галопом умчался прочь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю