Текст книги "Эликсир дьявола"
Автор книги: Эрнст Теодор Амадей Гофман
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
Собравшись с духом, я продолжил свой путь и долго не мог отделаться от мысли, подсказанной мне крестьянином, не призрак ли я самого себя, а когда эта мысль наконец меня оставила, подумал, что теперь понимаю, откуда у сумасшедшего монаха ряса капуцина: он оставил мне ее, убегая, и я не мог не признать ее своею. Он же околачивался у лесничего и выпрашивал у него новую рясу, вот лесничий и купил ее в городе у крестьянина. В глубине души моей запечатлелась причудливость, обкорнавшая по-своему роковое происшествие, чтобы все обстоятельства, совпав как на грех, способствовали отождествлению меня и Викторина. Особую важность приобретало для меня диковинное видение, о котором рассказывал боязливый односельчанин моего собеседника, и я предвкушал уже более вразумительное толкование, не подозревая пока еще, к чему оно сведется.
Наконец, после долгого непрерывного странствия в течение нескольких недель, я почти достиг моей родины; с бьющимся сердцем вглядывался я в башни цистерцианского женского монастыря, возвышающиеся передо мною. Миновав деревню, я вышел на площадь перед монастырской церковью. До меня донеслось торжественное пение мужского хора. Потом я увидел крест. Монахи шли за ним по двое, как во время крестного хода. Ах, я узнал моих братьев; их возглавлял старец Леонардус, опирающийся на молодого монаха, незнакомого мне. Не замечая меня, они с пением направлялись в открытые монастырские ворота. Подобным образом туда же вступили доминиканцы и францисканцы из Б., в монастырский двор въезжали закрытые кареты; это прибыли монахини из монастыря святой Клары, что в Б. Все говорило о том, что в монастыре готовится особо торжественная церемония. Церковные врата были широко распахнуты; я вошел и увидел необычайную чистоту и убранство.
Украшали гирляндами цветов главный алтарь и боковые приделы; некий пономарь громко говорил о том, что розы уже расцвели, а завтра они понадобятся спозаранку, ибо такова воля госпожи настоятельницы: главный алтарь надлежит непременно украсить розами.
Мне не терпелось присоединиться к братьям, и, подкрепив душу усиленной молитвой, я вошел в монастырь и спросил приора Леонардуса; сестра привратница проводила меня в зал, где Леонардус сидел в кресле, окруженный братьями; громко плача, с душевным сокрушением, неспособный выговорить ни слова, повергся я к ногам приора.
– Медардус! ― воскликнул он, и братья негромко повторили в один голос: «Медардус… брат Медардус, наконец, опять среди нас!»
– Слава небесным силам, сохранившим тебя от уловок злокозненного мира; ну, рассказывай, рассказывай, брат наш! ― перебивали монахи друг друга.
Приор встал с кресла, и, повинуясь его знаку, я последовал за ним в келью, которую он обычно занимал, посещая женский монастырь.
– Медардус! ― начал он, ― ты кощунственно преступил свой обет; вместо того, чтобы выполнить наказы, сопутствовавшие тебе, ты обесчестил себя бегством, недостойнейшим образом обманув монастырь. Подобало бы подвергнуть тебя заточению, если бы я намеревался руководствоваться уставом по всей строгости.
– Судите меня, преподобный отец мой, ― ответил я, ― судите меня, как велит устав; ах, с радостью сброшу я бремя этой убогой, изнурительной жизни! Я и сам чувствую, что строжайшая епитимья, которой подверг я себя, не вернула мне упованья!
– Не падай духом, ― продолжал Леонардус, ― это говорил с тобой приор, теперь будет говорить друг и отец. Чудом избежал ты смерти, грозившей тебе в Риме… А вот Кирилл не избежал мученичества…
– Так вы знаете? ― спросил я, полный изумления.
– Знаю, ― ответил приор, ― я знаю, как ты поддержал несчастного в последнюю минуту и как тебя хотели отравить вином, предложив его тебе для освежения. По-видимому, тебе удалось даже под наблюдением тех монастырских аргусов пролить это зелье; если бы ты проглотил хоть каплю, тебя бы не было в живых через десять минут.
– Посмотрите, ― воскликнул я и, засучив рукав рясы, показал приору мою руку, высохшую до кости; при этом я рассказал, как, чуя опасность, вылил вино себе в рукав. Леонардуса передернуло при виде руки, которую могла бы протянуть ему мумия; что-то глухо отозвалось в нем:
– Вот оно, искупление всех твоих святотатственных посягательств; но Кирилл ― о, ты праведный старец!
Я сказал, что тайная казнь бедного Кирилла до сих пор озадачивает меня, так как мне неизвестна ее причина.
– Вряд ли, ― сказал приор, ― ты сам избежал бы подобной судьбы, если бы ты, а не Кирилл, представлял в Риме интересы нашего монастыря. Ты знаешь, наш монастырь претендует на доходы, которые незаконно присваивает себе кардинал… вот что побудило кардинала нежданно-негаданно сблизиться с папским духовником; вот почему яростная вражда вдруг сменилась дружбой; так он привлек на свою сторону влиятельного доминиканца, противопоставив его могущество Кириллу. Лукавый монах быстро смекнул, как отделаться от Кирилла. Он сам представил Кирилла папе и так обрисовал приезжего капуцина, что папа восхитился его достоинствами и приблизил его к себе, включив Кирилла в свое окружение. От Кирилла, конечно, не ускользнуло, как наместник Божий привержен своей державе в этом мире с его соблазнами, как лицемерное исчадие играет его страстями и, вопреки могучему духу, вообще говоря, обитающему в нем, находит презренные средства подчинить его себе и раскачивать между небом и землею. Благочестивый Кирилл, как можно было предвидеть, возгорелся праведным гневом и почувствовал в себе призвание огненными речами по наитию духа потрясти папу и обесценить в его глазах земное. Изнеженное сердце оказалось действительно отзывчивым к речам благочестивого старца, но именно в своем умилении папа был уязвим и для происков доминиканца, исподволь искусно подготавливавшего удар, смертельный для бедного Кирилла. Он уверил папу, будто существует ни много ни мало, как тайный заговор и перед Церковью хотят его представить недостойным тройной короны; Кирилл будто бы склоняет его ко всенародному покаянию, а оно послужит поводом для кардиналов открыто восстать против папы, так как брожение среди них уже имеет место. И папа действительно почуял в душеспасительных речах Кирилла коварное поползновение; старец ему опротивел, и он не изгонял его из своего окружения лишь потому, что предпочитал пока не делать слишком демонстративного шага. Едва Кирилл опять нашел возможность говорить с папой без свидетелей, он сразу же сказал ему, что, не отрекаясь всецело от мирских вожделений и не достигая истинной святости в собственной жизни, недостойный наместник Божий наносит Церкви урон и она вынуждена избавиться от него как от позорного, гибельного довеска. Едва Кирилл покинул внутренние покои, оказалась отравленной вода со льдом, которой папа утолял обычно жажду. Я полагаю, нет нужды доказывать тебе, хорошо знавшему благочестивого старца, что Кирилл был в этом неповинен. Но папа не сомневался в его вине, отсюда приказ, повелевающий доминиканцам тайно казнить монаха-пришельца. Ты привлекал к себе в Риме общее внимание, и папа заподозрил в тебе родственную душу, внимая твоим речам и, в особенности, твоему жизнеописанию; он подумал, что вместе с тобою поднимется выше над жизнью, а греховное философствование о религии и добродетели придаст ему силы грешить вдохновенно, как я позволил бы себе выразиться. Твои упражнения в покаянии он рассматривал как искусную уловку лицемера, рвущегося наверх. Он был захвачен твоим успехом и с наслаждением купался в твоих красноречивых восхвалениях. Так и случилось, что ты обошел доминиканца и достиг высоты, более опасной для его камарильи, чем любые увещевания Кирилла. Ты видишь, Медардус, я знаю все, что ты делал в Риме, знаю каждое твое слово, произнесенное тобой в присутствии папы, и это перестанет тебя удивлять, если я скажу тебе: к его святейшеству чрезвычайно близок друг нашего монастыря, и он меня обо всем ставит в известность. Даже когда ты думал, что говоришь с папой наедине, он не пропустил ни одного твоего слова. Когда ты приступил к строжайшему покаянию в монастыре, чей приор ― мой близкий родич, я не сомневался в твоем чистосердечье. Ты и был чистосердечен, однако в Риме на тебя снова напал злой дух греховного высокомерия, которому ты и у нас был подвержен. Почему ты обвинил себя перед папой в преступленьях, которых ты не совершал? Ты же никогда не был в замке барона фон Ф.
– Ах, преподобный отец мой, ― воскликнул я, изнывая от внутренней боли, ― да там-то и совершил я ужаснейшие мои преступления! Но и суровейшее наказание вечной, неисповедимой власти в том, что никогда мне на земле не очиститься от греховной скверны, навлеченной в безумном ослеплении! Преподобный отец мой, и для вас я тоже лишь преступный лицемер?
– В самом деле, ― продолжал приор, ― твой нынешний вид и твои слова как будто опровергают подозрение во лжи, на которую ты вряд ли способен после такого сурового покаяния, однако кое-что не вяжется с твоими словами, и я никак не могу разгадать эту загадку. Вскоре после твоего бегства из резиденции (само Небо предотвратило преступление, на которое ты покушался; Небо спасло набожную Аврелию), так вот, говорю я, вскоре после твоего бегства, когда чудом уклонился от казни и монах, которого даже Кирилл счел тобою, выяснилось, однако, что не ты, а граф Викторин, переодетый капуцином, побывал в замке барона. Правда, в архиве Евфимии уже прежде нашлись письма, подтверждающие это, однако были основания считать, что сама Евфимия обманулась, так как Рейнгольд стоял на своем: он, мол, изучил твою внешность до последней черточки и никогда бы тебя не спутал с графом Викторином, как бы ты ни был на него похож. Но тогда ослепление Евфимии остается необъяснимым. А тут еще появляется графский конюх и рассказывает, мол, граф не один месяц провел в горах и не брился все это время, а потом встретился ему в лесу как раз у Чертовой пропасти в рясе капуцина. Хотя он и не знал, где граф раздобыл подобный костюм, сам по себе этот маскарад не был для конюха неожиданностью, ибо граф не держал от него в секрете своего замысла посетить замок барона в монашеском облачении; для этого граф и намеревался ходить в рясе целый год, посягая, собственно говоря, на большее. Правда, конюх подозревал, откуда у графа ряса капуцина; за день до этого граф говорил, что в деревне ему попался на глаза странствующий капуцин; тот наверняка пойдет через лес, а тогда уж найдется способ заполучить его рясу. Конюх так и не видел капуцина, однако слышал крик, и в деревне потом толковали о капуцине, убитом в лесу. Уж конюх-то знал внешность своего господина и успел присмотреться к нему, когда он бежал из замка; вряд ли он спутал бы графа с кем-нибудь другим.
Таким образом, конюх достаточно убедительно опровергал Рейнгольда, однако Викторин отсутствовал, и было совершенно непостижимо, где он скрывается. Княгиня настаивала на своей гипотезе, будто самозваный господин фон Крчинский из Квечичева и был граф Викторин, что подтверждается его бесспорным броским сходством с Франческо, чья вина давно ни у кого не вызывает сомнений; потому-то она так и тяготилась присутствием этого господина. Многие с ней соглашались, усматривая истинно графскую осанку у авантюриста, принимать которого за переодетого монаха было, по их мнению, просто смешно. А тут еще лесничий поведал о сумасшедшем монахе, лесном страшилище, которого он принял к себе в дом, что вполне могло последовать за бесчинствами Викторина, если принять на веру некоторые другие предположения.
Тождество сумасшедшего монаха с Медардусом со всей ответственностью засвидетельствовал монах из монастыря, в котором состоял Медардус; так что иначе и быть не могло. Викторин сбросил его в пропасть; не исключалась при этом странная случайность, которая спасла его. Он пришел в себя и, хотя череп его был опасно поврежден, умудрился вылезти из гибельной бездны. От боли, голода и жажды он помешался, чтобы не сказать ― взбесился!
Так он в лохмотьях бегал по горам, где тот или иной сердобольный крестьянин мог время от времени уделять ему кое-какую пищу; так он и блуждал, пока не оказался в лесничестве. Две вещи, однако, не вписываются в эту версию, а именно: как Медардус беспрепятственно пробежал такое расстояние и почему в мгновения, когда сознание его прояснялось, а такие мгновения засвидетельствованы врачами, он мог приписывать себе чужие преступления? Те, кто отстаивал вероятность подобной версии, напоминали, что никому не ведома судьба Медардуса, выбравшегося из Чертовой пропасти; безумие могло впервые постигнуть его тогда, когда паломничество привело его в лесничество. Что же касается признаний в ответ на обвинения, то отсюда следует: душевный недуг его неизлечим, и светлые промежутки были мнимыми. Комплекс виновности принял у него форму навязчивой идеи; вот он и стал приписывать себе преступления, в которых его обвиняли.
Следователь, на чью компетентность полагались в этом деле, говорил, когда спрашивали его мнения: «Самозваный господин фон Крчинский ― отнюдь не поляк и вовсе не граф, а уж с графом Викторином он не имеет ничего общего; отсюда, впрочем, не следует, что он невиновен; монах был и остается сумасшедшим и за свои действия не отвечает; поэтому уголовный суд мог признать необходимой лишь его изоляцию».
Но князь решительно отвергал этот вывод; преступления, совершенные в замке барона, так возмутили князя, что изоляцию, предложенную уголовным судом, он заменил смертной казнью через усекновение головы.
Но каким бы чудовищным ни было происшедшее в этой ничтожной переменчивой жизни, будь то событие или деяние в первое мгновение, интенсивность и напряженность красок быстро скрадываются, и то, что в резиденции и при дворе вызывало ужас и содрогание, быстро скатилось на уровень пошлых пересудов. Домысел, будто сбежавший из-под венца жених Аврелии ― граф Викторин, живо напомнил историю итальянки, просветив на ее счет не осведомленных дотоле, так как осведомленные теперь уверились в своем праве разглашать прошлое, и всякий, кто видел Медардуса, объяснял его разительное внешнее сходство с графом Викторином их общим происхождением: как-никак они оба сыновья одного отца. Лейб-медик, например, не сомневался, что дело обстоит именно так, и доказывал князю: «Слава Богу, милостивый государь, что оба этих жутких типа дали тягу; не будем же искушать судьбу дальнейшими розысками». Хотя князь и не признавался в этом, такое мнение вполне устраивало его, ибо этот Медардус, единый в двух лицах, провоцировал его на один просчет за другим. «Мы все равно не раскроем тайну, ― говорил князь, ― и не пристало нам теребить пелену, которой чудесная судьба облекла ее нам на благо». Разве что Аврелия…
– Аврелия! ― пылко прервал я приора. ― Ради Бога, преподобный отец мой, скажите мне, что Аврелия?
– Ах, брат Медардус, ― мягко улыбнулся приор, ― значит, опасный жар не остыл еще в твоей душе? Значит, пламя разгорается, стоит слегка пошевелить угли? Значит, еще не преодолены грешные поползновения, совратившие тебя? И ты хочешь убедить меня, что ты воистину покаялся? Ты хочешь убедить меня, что дух лжи больше не обуревает тебя? Знай, Медардус, я поверю в твое покаяние лишь тогда, когда ты докажешь мне, что действительно совершил все непотребства, взятые тобой на себя. Лишь в этом случае мог бы я поверить, что те гнусности до неузнаваемости исковеркали твою душу и ты, забыв, как я тебя учил подлинному, проникновенному покаянию, в отчаянье, подобно потерпевшему кораблекрушение, уцепился за легкую, неверную дощечку, за мнимые искупительные уловки, так что не только заблудший папа, но и любой истинно верующий христианин должен был тебя счесть лукавым притворщиком. Скажи, Медардус, не осквернил ли ты твое благочестие, воспаряющее к вечному Провидению, помыслом об Аврелии?
Все внутри меня замерло, я не смел поднять глаз.
– Теперь ты не лжешь, Медардус, ― продолжал приор, ― я верю твоему молчанию. Я же никогда не сомневался, что польский дворянин в княжеской резиденции, жених баронессы Аврелии, не кто иной, как ты. Я старался не упускать из виду твоего пути, и это мне, в общем, удавалось, чему весьма способствовал один редкостный человечек (он тогда рекомендовался «Белькампо, тупейный художник»), уже из Рима он извещал меня о тебе; мне ли было не догадаться, что это ты ужасным образом умертвил Евфимию и Гермогена, и тем омерзительнее для меня были дьявольские тенета, которыми ты прельщал Аврелию. Я бы мог навлечь на тебя гибель, но далека от меня мысль считать себя избранным для возмездия, и я предоставил тебя вместе с твоей судьбой вечному Промыслу Божьему. Бог чудом сохранил тебя, и я усматриваю в этом указание; ты можешь еще избежать земной погибели. Ты только послушай, какое необычное обстоятельство заставило все-таки меня впоследствии предположить, что граф Викторин был капуцином, проникшим в замок барона фон Ф.
Не слишком давно брат Себастьян, привратник нашего монастыря, был разбужен оханьем и стонами, напоминающими последний вздох умирающего. Уже обутрело; он встал и открыл монастырские ворота; у самых ворот лежал человек, чуть живой от ночного холода; еле ворочая языком, он назвался Медардусом, монахом, бежавшим из нашего монастыря.
Себастьян испугался и поспешил доложить мне о том, что происходит внизу; я спустился туда с братьями, и мы перенесли в трапезную загадочного полуночника: он был в обмороке. Лицо человека было искажено до ужаса, и все-таки мы приняли его за тебя; кое-кто настаивал, что наш Медардус вовсе даже не изменился, а только непривычно одет. Сохранилась борода и тонзура, а светское платье, совершенно изорванное и попорченное, было по своему фасону изящным и даже щегольским. Он носил шелковые чулки, атласный жилет; на одной туфле еще поблескивала золотая пряжка.
– Каштаново-коричневый сюртук тончайшего сукна, ― вставил я, ― превосходнейшее белье и простое золотое кольцо на пальце.
– Правильно, ― сказал удивленный Леонардус, ― но ты-то откуда знаешь…
– Ах, это мой костюм; я надел его в роковой день моей свадьбы!
У меня перед глазами так и стоял мой двойник.
Нет, это не был ужасный, дьявольский морок, лишенный собственного существа, оборотень, впивающийся в мое нутро, несущийся за мной, вскакивающий мне на закорки; нет, мой преследователь был сумасшедший беглый монах, завладевший, наконец, моим платьем, когда я лежал без чувств, и оставивший мне рясу взамен. Вот кто валялся у монастырских ворот, мое ужасное подобие… как бы я сам!
Я попросил приора продолжать; смутное чаянье истины брезжило во мне, обещая расшифровать мое невероятнейшее, таинственнейшее прошлое.
– В этом человеке, ― рассказывал дальше приор, ― не замедлили сказаться очевидные следы неизлечимого душевного недуга, и хотя внешне он был вылитый ты, хотя он то и дело заявлял: «Я Медардус, беглый монах, я у вас на покаянье!» ― вскоре мы уже не сомневались, что у него такая мания: воображать себя тобой. Он получил от нас облачение капуцина, мы брали его с собой в церковь, где допустили его до обычнейших треб, и, несмотря на все свои ухищрения, он быстро выдал себя: мы убедились, что в монастыре он никогда не жил. Мне не могла прийти в голову мысль: что, если это и есть монах, сбежавший из резиденции, не Викторин ли это?
Я знал историю, которую однажды поведал сумасшедший лесничему, и потому предположил, что все ее перипетии, включая нахождение и распитие дьявольского эликсира, мистерия в узилище, пребывание в монастыре и прочее ― своего рода выкидыш страждущей психики, испытавшей некое влияние твоей индивидуальности. Характерно в этом отношении, что порою на него все-таки накатывало и тогда он кричал, я, мол, граф и повелитель.
Я решил было водворить чужака в специальную лечебницу в Санкт-Гетрей, и у меня были основания надеяться: если кто и способен помочь ему, так это ее директор, гениальный врач, глубоко исследовавший все органические расстройства человеческой природы. Выздоровление неизвестного позволило бы нам хоть отчасти проследить таинственную игру непостижимых сил.
Но судьба распорядилась по-другому. На третью ночь меня разбудил колокол, который, как ты знаешь, звонит всегда, когда больному в нашем лазарете требуется мое напутствие. Я вошел туда, и мне сказали, что неизвестный умолял позвать меня, что он, по-видимому, совершенно опамятовался, хочет исповедаться и, действительно, он еле дышит и вряд ли доживет до утра. «Простите, ― начал неизвестный в ответ на мое пастырское напутствие, ― простите, преподобный отец, что я осмелился вводить вас в заблуждение. Я не монах Медардус, бежавший из вашего монастыря. Вы изволите видеть графа Викторина… Нет, не графа, а князя, ибо я князь по рождению, и советую вам это помнить, или вам не избежать моего гнева». ― «Что граф, что князь», ― ответил я. В этих стенах все едино, а в его нынешнем положении тем более, так что не лучше ли пренебречь бренным уделом и смиренно ожидать, как рассудит вечное Провиденье?
Он вперил в меня застывающий взор, как бы снова впадая в беспамятство, ему дали крепительные капли, он быстро очнулся и сказал: «Я чувствую, что умираю, и хотел бы снять с моего сердца тяжесть. Признаю вашу власть надо мной, и, как бы вы ни скрытничали, меня не проведешь; вы святой Антоний, и кому, как не вам, знать, какой вред от ваших эликсиров. Я собирался далеко пойти, когда вырядился в коричневую рясу монаха и запустил бороду. Но когда я обмозговывал свои начинания, мои затаенные мысли как бы покинули мое существо и окуклились в новой телесности, образовав жуткое, но такое же мое «я», как я сам. У моего второго «я» была зловещая сила, и она ниспровергла меня, но из черного камня в глубокой пропасти среди кипучих пенистых вод вышла принцесса, белая как снег. Она заключила меня в объятия, обмыла мои раны, и боль сразу же прошла. Так вот и стал я монахом, но «я» моих мыслей было сильнее и подстрекнуло меня убить мою спасительницу, мою возлюбленную принцессу, а с нею и ее брата. Меня ввергли в узилище, но вы сами, святой Антоний, знаете, как я выпил ваше проклятое зелье, а потом вы похитили меня и увлекли за собой по воздуху. Зеленый лесной царь гнушался мною, хотя и знал, что я князь; «я» моих мыслей напало на меня у него, взваливая на меня всякие безобразия, как будто мы с ним соучастники и не должны расставаться. Мы и не расставались, но вскоре нам пришлось бежать; нам грозили отрубить голову, и тогда между нами возникла распря. Когда мое второе потешное «я» сочло мои мысли своим вечным кормом, я сверг его, сильно избил и завладел его платьем».
На этом сколько-нибудь внятные речи несчастного пресеклись, дальше из уст его вырывалось только убогое, почти нечленораздельное бормотание полного безумия. Часом позже, когда звонили к заутрене, он рванулся с пронзительным, отчаянным воплем и тут же рухнул мертвый, по крайней мере, мы так считали. Я распорядился перенести его в покойницкую, и мы собирались похоронить его на нашем кладбище, в освященной земле, но представь себе наше изумление и наш ужас: перед самыми похоронами трупа не оказалось на месте. Поиски ни к чему не привели, и я уже примирился с тем, что никогда не узнаю ничего достоверного о загадочном стечении обстоятельств, захлестнувших тебя и графа. В то же время, сопоставив подробности событий в замке, о которых я был хорошо осведомлен, с теми бессвязными речами, уродливыми недомолвками безумия, я не мог не прийти к выводу, что у нас в покойницкой действительно лежал граф Викторин. Графский конюх тоже проговорился, будто граф убил в горах какого-то капуцина-паломника, присвоив себе его рясу; ряса была нужна графу для его дальнейших похождений в замке барона. Возможно, вопреки первоначальному умыслу, его бесчинства завершились убийством Евфимии и Гермогена. Может быть, он тронулся уже тогда, как утверждает Рейнгольд, или помешательство постигло его, когда он бежал, казнимый совестью. Платье, которое он носил, и убийство монаха обременили его психику навязчивой идеей, будто он монах и его «я» раздираемо схваткой двух противников. Впрочем, по-прежнему неизвестно, как он провел время между бегством из замка и появлением в лесничестве, так же как необъяснимо, откуда взялась история его пребывания в монастыре с вызволением из узилища. Очевидно, тут замешалось что-то внешнее, но ведь нельзя отрицать: его история основывается на твоей судьбе, хотя калечит и переиначивает ее. Однако, если лесничий не ошибается, называя время, когда безумец начал попадаться ему на глаза, то это время никак не вяжется с показаниями Рейнгольда, тоже называющего день, когда Викторин бежал из замка. Если верить лесничему, безумный Викторин появился в лесу одновременно со своим первым появлением в замке барона.
– Не продолжайте, ― прервал я приора, ― не продолжайте, преподобный отец мой; последняя надежда избыть греховный гнет, по вечному милосердию Божьему сподобиться благодати и вечного блаженства навсегда покинет мою душу, и в беспросветном отчаянье, проклиная себя и свою собственную жизнь, умру я, если ― в глубочайшем раскаянье и самоуничиженье ― не признаюсь вам чистосердечно, как на святой исповеди, во всем, что постигло меня, когда я покинул монастырь.
Приор был чрезвычайно изумлен, когда я, ни о чем не умалчивая, рассказал ему все, что произошло со мной.
– Я вынужден тебе верить, ― сказал приор, ― я вынужден тебе верить, брат Медардус, ибо, когда ты говорил, все свидетельствовало о неподдельности твоего раскаянья.
Кто бы мог проникнуть в тайну духовного родства, связующего двух братьев, двух сыновей преступного отца, когда оба они и сами преступники.
Теперь нет никаких сомнений в том, что Викторин чудом выжил и выбрался из пропасти, куда ты его отправил, он же ― сумасшедший монах, жилец и нахлебник лесничего; он же твой двойник и твой преследователь, умерший здесь в монастыре. Темная сила вовлекла его в свою игру, закрадываясь в твою жизнь; нет, он тебе не равен, он только подставная фигура, преграждающая тебе путь, чтобы застить от твоего взора свет, иначе ты мог бы воспринять светлое в твоем уделе. Ах, брат Медардус, дьявол все еще мечется по земле, как неприкаянный, и прельщает каждого своими эликсирами.
Кто не насладился в своей жизни тем или иным адским зельем; однако такова воля Неба: изведав гибельное действие мгновенного обольщения, человек в ясном разумении обретает мощь, непреодолимую для лукавого. Провиденье Господне открывается в том, что жизнь в природе подтверждена отравой, а всеблагая нравственная доблесть засвидетельствована поражением зла. Я позволяю себе, Медардус, говорить с тобой откровенно, так как знаю, что превратное понимание с твоей стороны исключено. А теперь иди к братьям.
В это мгновение все мои жилы и нервы пронизала нестерпимая боль вожделеющей всевластной любви; «Аврелия ― ах, Аврелия!» ― громко воскликнул я. Приор встал и сказал очень строго:
– Ты, наверное, заметил в монастыре приготовления к большому торжеству?.. Аврелия постригается завтра в монахини под именем «Розалия».
Я остолбенел; не отвечая ни слова, я продолжал стоять перед приором.
– Иди к братьям, ― повторил он почти сердито, и, почти не помня себя, я спустился в трапезную, где собрались братья. На меня снова обрушилось множество вопросов, но я был не способен сказать хоть единое слово о моей жизни; все картины прошлого поблекли во мне, и только образ Аврелии явился в прежнем сиянии. Я сослался на урочное молитвенное бдение, под этим предлогом покинул братьев и отправился в часовню; она находилась на самом краю пространного монастырского сада. Здесь я хотел помолиться, но легчайший трепет листьев, чуть слышный шелест в аллее рассеивал мое молитвенное настроение. «Это она… она идет… я увижу ее!» ― все восклицало во мне, и сердце мое ныло в страхе и восхищении. До меня донесся тихий говор. Я собрался с духом, вышел из капеллы, и что же? Неподалеку от меня проходили две монахини и с ними послушница.
Ах, конечно, это была Аврелия ― по мне пробежал судорожный трепет ― я не мог вздохнуть ― я устремился было вперед, но мне отказали ноги, и я поник на землю. Монахини вместе с послушницей углубились в кусты. Что за день! Что за ночь! Аврелия… только она одна… никакой другой образ… никакая другая мысль не посетила мою душу.
С первыми утренними лучами монастырские колокола возвестили торжество пострижения, и вскоре братья собрались в большом зале; вошла настоятельница в сопровождении двух сестер. Неописуемое чувство пронизало меня, когда я снова узрел ее, так нежно любившую моего отца, хотя он святотатственной силой своего нечестия расторг узы предстоящего ему высочайшего земного счастья, чтобы она перенесла на сына склонность к отцу, разрушившему ее счастье. Она хотела воспитать в сыне добродетель и праведность, но, подобно отцу, сын приумножал свои злодеяния, перечеркивал надежды своей набожной приемной матери, уповавшей на добродетель сына в чаянье спасти преступного отца от вечной погибели.
С поникшей головой, устремляя взоры долу, внял я краткой речи, в которой настоятельница еще раз возвестила собравшемуся духовенству о поступлении Аврелии в монастырь и призвала усерднее молиться в решающее мгновение, когда произносится обет, дабы враг рода человеческого утратил силу совращать и мучить праведную деву своими возмутительными домогательствами.
– Мучительны, ― говорила настоятельница, ― мучительны были испытания, перенесенные девой. Супостат силился прельстить ее и пустил в ход все одуряющие уловки, ведомые аду, чтобы она нечаянно пала, а потом, опамятовавшись, погибла в отчаянье своего позора. Однако небесное дитя спаслось под покровом вечного Провиденья, и если враг отважится снова гибельно подольститься к ней, она восторжествует над ним с большею славой. Молитесь, молитесь, мои братья, но не о том, чтобы Христова невеста осталась верна своему призванью, ибо она всем существом своим стойко и незыблемо привержена Небу, нет, молитесь о том, чтобы некое земное нечестие не помешало праведному священнодействию. Боязнь одолевает мою душу, ничего не могу с собой поделать!
Не приходилось сомневаться в том, что настоятельница имела в виду меня, одного меня, когда говорила о супостате-искусителе. Она явно подозревала, что я по-прежнему преследую Аврелию и намерен помешать постригу или омрачить его каким-нибудь кощунственным посягательством. Я противопоставлял ее подозрениям уверенность в неподдельности моего искупительного покаяния, мое преображенное существо. Настоятельница не соблаговолила даже взглянуть на меня, и в моей уязвленной душе заклокотала та едкая уничтожающая ненависть, которую там, в резиденции, вызывала во мне княгиня, и вместо того, чтобы повергнуться перед ней во прах, прежде чем настоятельница произнесет те слова, я был не прочь дерзко и вызывающе предстать перед нею и сказать: