355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнст Ганфтенгель » Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944 » Текст книги (страница 21)
Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:40

Текст книги "Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944"


Автор книги: Эрнст Ганфтенгель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)

Повсеместно считается, что Гитлер обращался к любому так, будто они находились на каком-то массовом митинге. Это верно лишь отчасти. Это справедливо, главным образом, для периода после 1932 года, когда он в своих выступлениях стал пользоваться микрофоном. Он упивался этим металлическим рокотом своего собственного голоса, который, естественно, не был его голосом. Громкоговоритель усиливает человеческую речь, но при этом совершенно лишает голос природных свойств, превращая его в звуки какой-то лягушки-вола. Потом, когда он пришел к власти, окончательное обожествление культа Гитлера довело его паранойю до той точки, где он был уже не способен вести разговор как между равными людьми. Ничего этого не было в его ранние годы, когда он все еще сохранял способность использовать людей как отдельные личности и будил в них убеждение, что он обращается к их лучшим инстинктам.

И даже в этом случае его власть была властью речи. Он считал, что если говорить достаточно долго и решительно, повторять свои аргументы десяток раз в десятке различных форм, то не будет никакого препятствия, человеческого или технического, которое невозможно преодолеть. Нацистское движение было движением ораторов, кроме важных администраторов вроде Гиммлера и Бормана, и люди были нужны Гитлеру в прямой пропорции с их способностью доводить массовую аудиторию до истерии. Никто из тех, кто не имел такого дара, не играл при его режиме более чем второстепенную роль. Он полагал, что весь мир – чуть больше Хофбраухауса или «Шпортпаласта», и им, мол, можно управлять теми же самыми методами. У него был этакий хамелеоновский дар отражения желаний масс, и эта информация передавалась ему на волне, которая не относилась к речи, а была неким иным набором колебаний, на которые он себя настраивал. Это может даже являться одной из причин его полного презрения к иностранным языкам и необходимости учить и понимать их. Он разговаривал с иностранцем, пользуясь переводчиком для слов, но его дар медиума, похоже, срабатывал одинаково здорово и с готтентотом, и с индусом.

Еще в 1923 году, когда я, возможно, стоял к Гитлеру ближе всего, он однажды обрисовал ту привлекательность, которую он старался создать, привлекательность, которая привела его к власти только для того, чтобы эти идеалы были развращены самой властью, которая и уничтожила его. «Когда я говорю с людьми, – сказал он, – особенно с теми, кто еще не вступил в партию или которые вот-вот покинут ее по той или иной причине, я всегда разговариваю так, как если бы судьба целой нации была связана с их решением. Что они могут дать отличный пример для многих, которому можно следовать. Определенно, здесь обращаешься к их тщеславию и амбициям, но как только я довел их до этой точки, остальное уже легко. Каждый индивидуум, будь то богатый или бедный, имеет внутри себя ощущение нереализованности. Жизнь полна подавляющих разочарований, с которыми люди не могут справиться. Бездействие, полусонное состояние – это готовность рисковать какой-то последней жертвой, какого-то приключения для того, чтобы дать своей жизни какое-то новое очертание. Они затратят последние гроши на лотерейный билет. И мое дело – направить этот порыв в политических целях. По сути, всякое политическое движение базируется на желании своих сторонников, мужчин или женщин, сделать жизнь лучше не только для себя, но и для своих детей и других людей. Здесь вопрос не только денег. Конечно, каждый рабочий хочет повышения своего уровня жизни, и марксисты наживаются на этом, не имея возможности пойти дальше заданной точки. Кроме того, у немцев есть чувство связи с историей. Миллионы их соотечественников погибли в войне, и, когда я призываю к равному чувству пожертвования, вспыхивает первая искра. Чем скромнее, беднее люди, тем сильнее у них стремление отождествить себя с делом, которое больше, чем они сами, и если я смогу убедить, что на карту поставлена судьба немецкой нации, тогда они станут частью непреодолимого движения, охватывающего все классы. Дайте им какой-нибудь национальный или социальный идеал, и их повседневные заботы в большей степени исчезнут. Это граф Мольтке сказал, что надо требовать невозможного, чтобы добиться возможного. Всякий идеал должен выглядеть до некоторой степени нереализуемым, если ему не суждено быть запятнанным мелочами и пустяками реальности».

Контраст между Гитлером начала 1920-х и Гитлером у власти был таким же, как между пророком и священником, Мохаммедом и халифом. В свои ранние годы он был конкретным неизвестным солдатом, который выступал от имени миллионов своих погибших товарищей и пытался воскресить нацию, за которую они сражались. В его движении было «возрожденческое» качество; я пишу «возрожденческое», потому что было бы богохульством утверждать, что оно было религиозным, но каждый, кто изучает организацию его движения, найдет много параллелей с активистом католической церкви. Нацистская иерархия была организована на манер Игнатия Лойолы – в чем можно опять же увидеть влияние Геббельса, которого воспитывали иезуиты. Слепое подчинение своему начальнику – доктрина обеих организаций, и при магнетизме и фанатизме Гитлера в центре прямое сравнение приводило к Геббельсу как генералу ордена, к гауляйтерам провинций, которые представляли следующее звено в цепи.

К этому надо добавить эту невероятную мощь оратора, которая дала Гитлеру его первоначальный контроль над массами. Он знал, что в какой-нибудь гостиной или в обычном обществе он был бы относительно незначительной фигурой. Крест, который ему было суждено нести в жизни, в том, что он не являлся нормальным человеком. Его фундаментальная стеснительность при столкновении с отдельными людьми, особенно женщинами, которым, как он знал, ему нечего было предложить, компенсировалась этим титаническим порывом завоевать одобрение масс, которые были заменителем партнера-женщины, которую он так и не нашел. Его реакция на аудиторию была сродни сексуальному возбуждению. Он наливался краской, как петушиный гребень или бородка у индюка, и только в этих условиях он становился грозным и неотразимым. Когда он пришел к власти, он считал, что такой же подход позволит господствовать над страной, и в течение многих лет это получалось, но лишь для того, чтобы сооружение рухнуло, потому что внешний мир не поддался этим чарам. Он находил отдохновение только в атмосфере, которая отвечала его собственному духу, в эротических крещендо вагнеровской музыки. Он мог погружаться в этот поток звука и превращаться в то, что ни при каких других обстоятельствах себе бы не позволил, – в ничто, в нечто среднего рода.

Люди часто спрашивают, не был ли Гитлер всего лишь демагогом. Я попытался показать, что качеств в нем было больше, чем одно это, но он в столь превосходной степени обладал даром всех великих демагогов, что низводил сложные вопросы до ярких афоризмов. Он был огромным почитателем методов британской пропаганды в войне, с которыми немцы со своими длинными заявлениями, составленными пятьюдесятью профессорами, никогда даже и близко не могли сравниться. Опасность, конечно, лежала в том факте, что он до конца так и не осознавал, что занимается сверхупрощением вещей. Серые оттенки в аргументе или ситуации, естественно, доходили до него, но то, что выходило наружу, всегда было черным как сажа либо безукоризненно белым. Для него существовала только одна сторона вопроса. Розенберг, его самый опасный наставник, выработал дилетантскую теорию о превосходстве нордической расы, доведя ее до карикатурного вида. Тем не менее ее прямота нравилась Гитлеру, и он заглотнул ее целиком. Моя борьба с ним в течение нескольких лет была, главным образом, попыткой доказать, что вещи – не простые, а сложные. Я использовал одно сравнение, когда впервые начал играть для него на фортепиано, что безнадежно пробовать играть его любимый «Либестод», пользуясь только белыми клавишами. Он посмотрел на меня наполовину изумленно, наполовину обескураженно, но эта фраза запомнилась, и я пользовался ею время от времени в течение нескольких лет, когда мои советы все меньше и меньше приветствовались.

Гитлер был не таким уж специалистом-винокуром, как какой-нибудь гениальный бармен. Он брал все ингредиенты, которые предлагал ему немецкий народ, и смешивал их через свою частную алхимию в коктейль, который им хотелось выпить. Если мне позволительно смешать мои метафоры, он был еще и канатоходцем, удерживавшим, пока он подавлял все возможные источники сопротивления, шаткий баланс между их конфликтующими требованиями. Его так называемая интуиция была не чем иным, как камуфляжем неуклюжих решений, которые могли оскорбить ту или иную фракцию. Его величайшая сила зиждилась на ограниченности его кругозора. Многие из нас могли бы стать знаменитыми, или прославленными, или могучими, если б мы только делали то же самое, что делал Гитлер. Во вторник он делал то, на что он решился в понедельник, и то же самое – в среду, и так всю неделю, и все месяцы и годы. Он добивался своего, со всеми своими ошибками и недостатками, которые такое поведение заключает в себе. Остальные из нас все выходные дни размышляют над решением, просыпаются утром, так и не приняв решения, на следующий день опять передумываем и так или иначе портим то, что делали вчера, небольшим непостоянством завтра или послезавтра. Гитлер выдерживал свой курс, как ракета, и долетал до цели.

Это может вызвать удивление, но тайным идолом Гитлера был Перикл. Одним из многих разочарований Гитлера в жизни была его неудача в попытке стать архитектором, а великий греческий архитектор-политик был чем-то вроде героя его молодых лет. Я знал много книг, которые Гитлер читал в свои ранние дни, и одной из них был том столетней давности «Исторические портреты» A.B. Грубе. Книга обычно лежала в груде предметов в его квартире на Тьерштрассе, и он помнил наизусть многие подробности этой концентрированной истории. Для Гитлера совет старейшин на холме Ареопага, который штурмовал Перикл, олицетворял коррумпированные буржуазные силы, которые нацисты поклялись ликвидировать. В своем слепом преклонении перед символами Гитлер даже не мог разглядеть, что параллели стали жалкими, вызывающими презрение. Мне представлялось, что Анаксагор, наставник Перикла, был забавным маленьким профессором Петшем, который учил Гитлера в Линце. Если Фидий был Генрихом Гофманом, тогда Зено – этот диалектик – был, вероятно, Розенбергом. И тут, конечно, запас имен иссякает, потому что у Гитлера – этого фальшивого Перикла – не было Аспазии.

Поскольку Перикл нес гром на кончике языка, а богиня убеждения проживала на его губах, Гитлер считал, что слова – это все, что Перикл когда-либо использовал, и видел в себе воплощение мятежного агитатора-воина. Но в его личном случае трагедия оратора стала трагедией его слушателей.

Глава 15
Пустыня и полет

Я продолжал вести себя как обычно. С моей стороны это не было ни героизмом, ни бахвальством, а чистой инерцией. Со временем моя контора была переведена из Объединенного штаба связи в другое здание, дальше по Вильгельмштрассе на углу Унтер-ден-Линден, напротив отеля «Адлон». Мои старые комнаты занял Риббентроп, сейчас становившийся соперником Розенберга в области иностранных дел. Гитлер никогда не признавал, что я изгнан, и весть о том, что я уже не пользуюсь его доверием, не вышла за пределы внутреннего круга лиц. Я все еще мог видеться с Гессом и Герингом, а иногда с Геббельсом и мог побеседовать с Нейратом. Офис иностранной прессы продолжал поддерживать свой ритм. Я устраивал интервью через Ламмерса и Функа, передавал информацию и делал все, что мог, чтобы мои иностранные друзья-дипломаты могли оценить, что происходит, всегда надеясь, что, несмотря на все, ситуация в конце концов придет в норму.

Таких несуразностей и перемен, из-за которых оказываешься в такой ненормальной ситуации, был легион. Каждый утверждал, что ничего не изменилось. Когда Эдда Чиано приехала в Берлин и сказала: «А где наш старый друг Ганфштенгль?», Геббельсу, конечно, пришлось пригласить меня в загородный клуб рядом с его домом в Шваненвердере. Я, в свою очередь, должен был делать вид, что все еще являюсь членом внутреннего круга, на случай, если вдруг Муссолини пожелает использовать меня в качестве канала для какой-нибудь связи с Гитлером. С Герингом еще осталось что-то от старой сердечности, пока я не раскритиковал его в лицо однажды в 1935 году за налеты на германские музеи с целью раздобыть картины и предметы искусства для его пышных резиденций. На последнем праздновании его дня рождения, на котором я присутствовал, устроенном «в двухэтажной манере»: его семья и близкие друзья находились на втором этаже, а партийная иерархия – в гостиной этажом ниже, – я оказался сосланным во второй дивизион.

Притворство полностью скрывать не удавалось. Когда мой старый друг Уильям Рендолф Херст, которого я сопровождал в его интервью с Гитлером осенью 1934 года, послал своего лондонского корреспондента Билла Хиллмана встретиться с Гитлером, мне пришлось вернуться. Поводом был плебисцит в Сааре в начале 1935-го, когда Гитлер объявил, что евреи на оспариваемой территории будут освобождены от предписаний, существовавших тогда на остальной территории Германии. У Херста была идея посмотреть, нельзя ли воспользоваться этим случаем, чтобы получить заверения от Гитлера о том, что это – прелюдия к послаблениям во всей Германии. Мне пришлось сказать Хиллману, что я уже не являюсь персоной грата, и мы прошли через пантомиму вручения запечатанного письма от Херста Гитлеру через Брюкмана, который дал нам честное слово, что передаст его лично в руки Гитлеру и что сам будет отвечать за ответ. После того как мы прождали час, тяжело ступая, вошел неописуемый Шауб с открытым конвертом в руке, чтобы сообщить, что Гитлеру нечего заявить в ответ.

Мое настроение не улучшилось от истории, которую я услышал от Рольфа Гофмана, который был представителем моего отдела иностранной прессы в Коричневом доме в Мюнхене. Примерно в это время был закончен мой павильонный фотопортрет, на котором было слишком ясно видно, в каком состоянии духа я находился. Я послал его копию Гофману, который повесил его в рамку на стене своего кабинета. Однажды он говорил по телефону, когда вошел Гитлер. Гитлер дал ему знак продолжать разговор, а сам простоял две или три минуты, сердито глядя на мою фотографию с расстояния не больше чем полметра. Его концентрация была настолько интенсивной, а выражение на лице настолько угрожающим, что Гофману стало явно неудобно. Когда он положил трубку, прошло две-три секунды, пока Гитлер не прервал молчание. Потом он никак не высказал своего отношения и лишь оставил самую банальную записку. На Гофмана так повлияло настроение Гитлера, что, когда я на следующей неделе оказался в Мюнхене, он отвел меня в сторону и предупредил, что убежден, что затевается нечто неприятное.

Кампания с целью моей нейтрализации не обошлась без нелепых аспектов. Я поехал в Нюрнберг на партийный съезд 1935 года и попытался отвлечь иностранную прессу от господствовавшей там атмосферы, устроив для корреспондентов прием в Германском музее. Я подготовил речь, которой был весьма доволен. В конце концов, это была моя собственная тема. «Господа, – начал я, – я очень рад приветствовать вас в городе этого великого художника Альбрехта Дюрера…» И что же произошло к тому времени, когда ведомство Геббельса кончило кромсать этот доклад? Эта часть уже выглядела так: «Доктор Ганфштенгль, руководитель отдела иностранной прессы, вчера приветствовал журналистов в городе фюрера…»

Из чистого упрямства я возобновил контакты с самыми старыми приверженцами партии раннего периода. Антон Дрекслер, пренебрегаемый и позабытый, был почти калекой. Все его амбиции ограничивались маленькой инвалидной машиной, которую благодарная партия так и не сочла уместным подарить ему. Он был в отчаянии от того, как разворачивались события, но не имел абсолютно никакого влияния. Герману Эссеру наконец-то удалось найти синекуру на посту министра провинции Баварии, и я обычно встречался с ним, когда бывал в Мюнхене. Это он ввел меня в курс дела в отношении ситуации с Евой Браун. Она ходила в школу с его второй женой, и они часто виделись друг с другом. Было ясно, что Ева – это не больше чем часть домашней декорации в мире грез, в котором теперь жил Гитлер. Она едва ли могла покинуть Мюнхен без разрешения Гитлера или Бормана, а однажды появилась у Эссеров в слезах, жалуясь на свое положение невольницы. «Я самая настоящая заключенная! – рыдала она, а потом добровольно поделилась впечатляющей информацией: – Да я ничего не имею от него как от мужчины!»

Тем не менее Гитлер оплачивал ее присутствие своей протекцией. Она скромно появилась на нюрнбергском партийном съезде в 1935 году в очень дорогой меховой шубе. Магда Геббельс, считавшая себя единственной женщиной, которой Гитлер должен оказывать внимание, весьма неосмотрительно позволила себе сделать пренебрежительное замечание, которое привело Гитлера в бешенство. Магде несколько месяцев запрещалось бывать в канцелярии, и она ходила кругом, умоляя людей замолвить за нее словечко, несомненно подстрекаемая на это своим мужем, который не мог вынести даже мысли, что его власть над Гитлером как-то ослабла. В конечном итоге ее стали вновь принимать, но соперничество между этими двумя женщинами никогда не прекращалось. Не надо быть хорошим драматургом, чтобы представить себе эмоции, вынудившие каждую из них оставаться до конца в осажденном бункере фюрера, поскольку там оставалась и другая.

В 1936 году я утратил еще одно звено из ранней цепочки связей с Гитлером. Моя жена покинула меня. Ее неприязнь к Гитлеру давно превзошла мою, хотя он продолжал посылать ей цветы на ее день рождения до тех пор, пока она не уехала из Германии в Соединенные Штаты, где провела эти военные годы. Долгое отсутствие и растущая несовместимость сделали наш разрыв неизбежным.

Мое положение в Берлине становилось все более и более небезопасным. За моим персоналом в конторе велась слежка, и людей допрашивали о моем общем отношении к событиям. Партийная организация требовала от меня представить генеалогическое древо для доказательства того, что, имея дедушку по имени Гейне, я не был частично евреем, – еще один образчик их тупой зацикленности. Друзья старались предупредить меня, что мои несдержанные комментарии доведут меня до беды. Помню, Марта Додд еще в 1934-м сказала мне: «Пущи, твоя толпа тебе уже не верит!» Теперь еще более прямое предостережение поступило от Розалинды фон Ширах – сестры Бальдура. Они с отцом постоянно осуждали поведение брата, и у нее хватало мужества в таких обстоятельствах приходить и видеться со мной. Она рассказала, как Бальдур однажды вечером выпил чуть больше, чем надо, у них в доме в Баварии и сказал ей, чтобы держалась от меня подальше, потому что я занесен в черный список и мне недолго еще быть на свободе. Мне стали чудиться писания на стене, и по предложению еще одного друга я начал вывозить в Лондон предметы из золота и платины, чтобы быть готовым ко всякого рода неожиданностям.

Когда мог, я продолжал конфликтовать с Гиммлером от имени лиц, поссорившихся с нацистской системой. В случае с одной американской матерью мне удалось вызволить из концентрационного лагеря в Саксонии ее дочь по имени фон Пфистер, куда ее посадили за пренебрежительные высказывания о режиме. Я протестовал против хода событий в разговоре с каждым, кто меня слушал, и один из моих друзей того времени, Эдгар фон Шмидт-Паули, автор книги «Люди вокруг Гитлера», свидетельствовал в мою пользу в 1948 году, что пройтись со мной по улице и послушать мои комментарии могло стоить жизни. Это был комплимент, который я был счастлив принять на свой счет.

Все, во что я верил, было предано, но, по крайней мере, я не был одинок. Фрау Бехштайн, опекунша Гитлера десяток лет назад, принимавшая его с жалким букетиком цветов на свой день рождения, отправилась к нему на прием и назвала его в лицо «жалким подобием канцлера». Я снимаю перед ней шляпу. Я становился все более неосмотрительным в своем осуждении. В начале 1937 года, помню, была вечеринка в швейцарской дипломатической миссии в Берлине, где я долго беседовал с генералом Иоахимом фон Штюльпнагелем, который в то время был начальником отдела кадров сухопутных войск, а в 1939-м стал главнокомандующим резервной армией. Несколько членов его семьи были старшими офицерами и находились среди наиболее стойких противников военной политики Гитлера, хотя в ранний период власти Геринг хвастался своей дружбой с ними. Мы говорили, быть может, с неуместной откровенностью о сгущающихся военных тучах. Гитлер шел маршем в Рейнскую область, и разразилась испанская гражданская война при активном германском вмешательстве на стороне Франко. «Это может привести только к катастрофе, – сказал я. – Теперь только рейхсвер может выступить и призвать остановиться».

Слухи о таком поведении расходились кругами, и антиганфштенгльское настроение партийной иерархии достигло опасной степени. В течение года я написал музыку и помог снять еще один фильм, который назовут «Народ без пространства». Я опять был в Лондоне в конце 1935 года и увиделся с сэром Робертом Ванситартом, постоянным главой Форин Офиса. Суть моего разговора с ним состояла в том, что, учитывая, что ситуация в Германии показывает признаки успокоения, британское правительство не имело бы возражений против обсуждения проблемы бывших германских колоний. Мне представлялось, что, если эту возможность довести до сведения моих соотечественников в разумной форме, это могло бы отвлечь их умы от более опасных авантюр и помочь разрядке внутренней напряженности.

Этот фильм был попыткой достичь такой цели, а сценарий был написан Гансом Гриммом, поэтом. Часть финансовой поддержки поступила от Шахта. Мне следовало бы получше знать, что нельзя упускать из виду накопленный яд министра пропаганды. На этот раз Геббельс запретил фильм, даже не просмотрев его, и в своей последней попытке он убедил Гитлера, что во время съемок я истратил слишком много. Дошедший до меня комментарий Гитлера был таков, что если мне позволить зарабатывать слишком много, то они бы видели меня в последний раз, а так будет много лучше, если я буду зависим от них. В последний момент мне удалось одолжить достаточно денег, чтобы опровергнуть обвинение в злоупотреблении средствами, но сейчас невод подбирался ко мне все ближе.

Я никуда не ходил без действующего паспорта в кармане с визами Швейцарии, Франции, Голландии и Англии. Когда 1936 год стал 1937-м, я решил ночевать у таких своих друзей, как Фойгт, мой помощник, и То-рак, скульптор. Это было лучше, чем подвергаться риску ужасного звонка в квартиру ранним утром. Финальная неестественная развязка была рядом.

Мои взаимоотношения с Гитлером начались с телефонного звонка, когда меня попросили встретить американского военного атташе. Последний акт имел ту же самую прелюдию. Я сидел в своем кабинете в Мюнхене, когда раздался звонок из Берлина. Это было днем 8 февраля 1937 года в половине четвертого, и я готовил свое выступление по случаю 205-й годовщины рождения Джорджа Вашингтона, исполнявшейся через две недели. «Говорит рейхсканцелярия, – произнес чей-то голос. – Это доктор Ганфштенгль? Вам надо срочно прибыть в Берлин. Капитану Бауэру дано распоряжение доставить вас на специальном самолете из мюнхенского аэропорта». Это был всего лишь кто-то из адъютантов. Не было смысла расспрашивать его о деталях. С чего все это вдруг? – спрашивал я сам себя. У меня уже два года практически не было контактов с этим узким кругом в канцелярии, но эта атмосфера секретности для меня не была в новинку. Тот факт, что за мной послан личный пилот Гитлера, слегка утешал. Гитлер наверняка знает об этом, подумал я. Возможно, несмотря ни на что, он убедился, что рядом нужна рассудительность. Надежда живет вечно.

После такого волнующего начала последовал обычный пробел. Бауэр так и не появился, но приказ есть приказ, посему я на следующее утро сел на первый же самолет «Люфтганзы» и к полудню был в Берлине. В своем офисе я узнал, что адъютант Гитлера Фриц Видеман уже спрашивал, прилетел ли я, и просил меня явиться в канцелярию к четырем часам дня. Инструкции, имевшиеся у него для меня, содержали то, что я меньше всего ожидал: «Господин Ганфштенгль, фюрер желает, чтобы вы немедленно вылетели в Испанию, чтобы защитить там интересы наших корреспондентов. Вероятно, у них много проблем, и надо, чтобы кто-то вроде вас уладил там дела». Из меня как будто выпустили воздух. «Тогда, черт побери, к чему такая спешка? – спросил я. – Послезавтра мое пятидесятилетие, и у меня в Уффинге будет семейный праздник. Это дело наверняка могло бы подождать. В любом случае, почему для этого выбрали именно меня?» – «Я понимаю, что дело срочное и что вы должны вылететь завтра, – ответил Видеман. – Вы очень хорошо знаете генерала Фаупеля, нашего посла в той стране, не так ли?»

Это было истинной правдой, я знал его. Мой приказ начал обретать приблизительный смысл. Видеман продолжал говорить: «Почему бы вам не придерживаться договоренностей, Ганфштенгль? – сказал он дружеским тоном. – Кое-кому из нас будет страшно недоставать вас здесь. Если вы добьетесь успеха в этой миссии, я не сомневаюсь, фюрер вновь возьмет вас сюда, а ваше влияние будет очень ценным».

В ретроспективе я могу только допускать, что Видеман говорил искренне. Он был чуть выше остальных членов гитлеровского ближайшего персонала, немножко провинциальный кадровый офицер, командовавший пехотной ротой в войне, на которой Гитлер был посыльным. Мы с ним всегда ладили. Если бы все, что он сказал, было правдой, подумал я. Кто знает, может, еще есть шанс все поставить на правильные рельсы. «Советник министерства пропаганды Берндт введет вас в детали, – продолжал Видеман. – Я схожу к нему прямо сейчас».

Берндта я знал. Он был руководителем отдела прессы у Геббельса и был из тех, кто железной рукой держал однополую германскую прессу. Его обязанностью было следить, чтобы газеты никогда не отклонялись от узкой тропки, проложенной его шефом. Он принял меня достаточно приветливо. «Наши люди не получают от властей Франко того содействия, какое должны. Там находится капитан Болин, который, похоже, и есть причина всех проблем. Вам надо заставить его изменить свое поведение. Вы полетите в Саламанку и устроитесь в Гранд-отеле, который мы заняли целиком под свой штаб под прикрытием фиктивной организации, называющейся «Хисма». К ней вы будет прикреплены».

Все выглядело совершенно правдоподобно. Затем Берндт углубился с каким-то неуместным смакованием во множество ненужных деталей о том, как опасны условия в Испании, где нет четко обозначенной линии фронта, где вражеские патрули появляются в самых неожиданных местах, и так далее. Не знаю, то ли он пытался припугнуть меня, но он сам был в Испании несколько месяцев назад и, кто знает, рассчитывал найти во мне симпатизирующего слушателя. «Выдадим вам поддельный паспорт, – продолжал он. – Пожалуйста, пришлите нам, как только сможете, пару фотографий». Эта просьба сопровождалась дальнейшими деталями об опасности быть подбитым над коммунистической Испанией и необходимости из соображений безопасности никому не сообщать, даже персоналу моего отдела, о моей миссии. «И как долго мне предстоит быть в отъезде?» – спросил я. «Примерно пять или шесть недель». – «Теперь слушайте, Берндт. Ваших людей я знаю. Это означает что-то до трех-четырех месяцев. Я не могу уезжать на такое длительное время при таком коротком сроке на подготовку. Даже если я заброшу свой день рождения, у меня есть еще домашние дела, которые надо уладить. Кроме того, большая часть моего гардероба – в Мюнхене. Я не могу ехать в район боевых действий в полосатых штанах и в фетровой шляпе». – «Вам пришлют ваши вещи самолетом из Мюнхена, – ответил Берндт. – У нас было много проблем с организацией этого рейса, и вы должны вылететь завтра в четыре часа дня. Мы пришлем за вами машину в три, чтобы довезти до аэродрома. К тому времени у меня будут ваши документы, и все формальности будут улажены».

Вернувшись в свой отдел, я лихорадочно сделал кое-какие свои дела, сказал своим сотрудникам и всем тем друзьям, с кем смог связаться, что буду отсутствовать какое-то время, велел передать, что, если кто будет меня искать в тот вечер, я на ужине в финской дипломатической миссии, и отправился домой для перемены обстановки. Это был мальчишник, и за кофе появился дополнительный гость – личный адъютант Геринга полковник Боденшатц, которому также было суждено сыграть какую-то роль в последовавших за этим событиях. Он приветствовал меня с чрезмерным дружелюбием, вновь повторил тот аргумент, что у меня есть прекрасная возможность реабилитировать себя перед Гитлером, и сказал, что сам Геринг хотел бы меня видеть на следующее утро перед вылетом.

Я нашел этого толстяка в его самом веселом настроении, как будто бы никогда и не существовало вражды между мной и нацистским триумвиратом. Он заявил, что хочет, чтобы я напрямую докладывал ему о ситуации, с которой я столкнулся, и давал ему совершенно неискаженную оценку политической жизни в Испании. Потом в своей грубой манере, с громким хохотом посоветовал мне быть поосторожнее с женщинами, когда доберусь до места, и рассказал о том, как его военные летчики уже подхватили венерические заболевания. Но это был Геринг, типично в своем духе.

Ко времени, когда машина подъехала к моему дому, меня все еще досаждало, как меня подгоняли вот таким образом, но я был более или менее убаюкан относительно характера моего задания и, возможно совершенно глупо, надеялся, что оно может привести к тому, что моя рука опять ляжет на рычаг тормоза в канцелярии. Внешне явно не виделось никаких признаков перемен в политике Гитлера, но совсем не представлялось неестественным, что он почувствовал, что зарвался, особенно в отношении германского вмешательства в Испании, и что настал момент, когда мой голос Кассандры не будет лишним. Это потом окажется самыми дурацкими мыслями, когда-либо приходившими мне в голову.

В машине находились два человека: один – функционер из министерства пропаганды, а другой – довольно неопрятный и неряшливый молодой человек в пальто из верблюжьей шерсти, который представился как Яворски и сказал, что придан мне как фотограф и что знает Испанию как свои пять пальцев. На шее у него болталась фотокамера, но, насколько я понимал, это было единственное, что он умел делать. Я всегда подбирал себе работников сам, и мне не понравилось, как его мне навязали. По дорогое в аэропорт он и другой парень – думаю, его звали Нойман – вели громкую беседу об ужасах и жестокостях испанской гражданской войны, с жуткими подробностями и даже фотографиями расчлененных женских тел. Мое мнение о Яворски упало еще ниже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю