Текст книги "Гитлер. Утраченные годы. Воспоминания сподвижника фюрера. 1927-1944"
Автор книги: Эрнст Ганфтенгель
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
И это дело тянулось месяцами. Моя жена даже однажды затронула эту тему в разговоре с самим Гитлером в Берхтесгадене, где нам посчастливилось оказаться в начале 1926 года. Он выразил недовольство тем, что мы не ходим на собрания, и нашей индифферентностью. И моя жена спросила его, чего можно ждать, когда он все еще позволяет оказывать влияние таким людям, как Розенберг, а потом упрекнула его в поведении Амана в отношении кредита. Он попробовал уйти от этой темы, заявив, что Аман ничего ему об этом не говорил. Он стал утверждать, что партия оказалась в тупике с финансами, и использовал еще несколько аргументов того же рода.
В конце концов я потерял терпение и отправился к Кристиану Веберу – грубому, драчливому барышнику, которому все еще удавалось удерживать свои позиции в кругу Гитлера, хотя своими грубыми манерами он стал видеть своего шефа насквозь. «Что имеет Гитлер в виду, называя книгу «Моя борьба»? – как-то спросил я его. – Мне казалось, что в самом худшем случае она могла быть названа «Наша борьба».Вебер расхохотался от всей души, тряся брюхом – пивной бочкой: «Ему надо было назвать ее «Моя эпилепсия», [4]4
Игра слов: Kampf –борьба и Krampf –судорога, эпилепсия (нем.).
[Закрыть]– произнес он. Он был все еще предан Гитлеру, но был не против громогласной критики. Это был старый бандит с внутренней жаждой респектабельности. Мы всегда хорошо с ним ладили, и он посчитал, что со мной подло обошлись, поэтому он, хороший барышник, согласился заняться моим иском за 20 процентов от цены и заплатил мне разницу наличными. Он заключил прибыльную сделку и, конечно, мгновенно получил всю сумму. Он точно знал, как обращаться с Аманом, который, само собой разумеется, пришел в бешенство. Не менее недоволен был и Гитлер, хотя и заявлял, что он выше таких мелочных расчетов, и на какое-то время наши отношения были в той или иной степени прерваны.
Глава 8
Богемец в коричневом доме
Следующие пару лет или около этого мои контакты с Гитлером были более или менее нерегулярными. Я опять погрузился в мои книги по истории и в феврале 1928 года получил весьма запоздалую степень доктора философии при Мюнхенском университете по теме проблем Баварии и Австрийских Нидерландов в XVIII веке. В Германии все еще знаком высокого уважения считалось обращение «господин доктор», и я полагал, что минимум, что я должен делать, – это соответствовать этому званию. Мы с женой также в прошлом году провели какое-то время за границей, прежде всего в качестве передышки для жены от непрерывной и мучительной болезни нашей маленькой дочери. Мы останавливались в Париже и Лондоне, и я хорошо ознакомился со всем, что есть в художественных галереях, делая заметки по возможным новым репродукциям для семейной фирмы. Все здесь казалось значительно более цивилизованным и радующим душу, чем шумные проблемы жизни с Гитлером.
Это были, несомненно, годы его политического затмения. Ему нигде не разрешалось выступать, и, хотя он медленно реорганизовывал партию, это был очень постепенный процесс, и Гитлер оказывал малое реальное влияние. Экономические условия улучшались, превосходя ожидания, с притоком американского капитала, который устремился в страну и явно стабилизировал центральное правительство. В результате его программа и его лозунги во многом утратили свое воздействие. Большую часть времени он проводил в Берхтесгадене, но мы поддерживали несистематическую связь через Германа Эссера, все еще поддерживавшего отношения с ним, и, похоже, Гитлер посылал его время от времени, чтобы получить случайные отчеты о нашем поведении. Совершенно независимо от того, что сейчас я был занят другими делами, я дал ему знать, что, пока Розенберг и Гесс сохраняют свое влияние, я не очень заинтересован в дальнейшей связи с ним.
Тем не менее мы время от времени встречались, хотя не могу сказать, что это было явным удовольствием. В его поведении появились грубость и нетерпимость, которых я не мог припомнить. Его случайные замечания обрели кошмарную окраску. Как-то раз в Мюнхене он подвез нас с женой на своей машине, и я помню, как он сказал, хотя не помню, какова была тема разговора: «Есть два способа оценки характера мужчины: по женщине, на которой он женится, и по тому, как он умирает». Мне показалось, что это звучит ненормально и отвратительно, но следующая фраза была еще хуже: «Политика сродни проститутке: если ты безуспешно любишь ее, она откусит твою голову». Это было похоже на зловещий поворот фразы, и я задумался, в каком направлении стремились его мысли. Однако в своем общем отношении к политике он выглядел разумно примиренческим. Мы вместе пообедали в маленьком винном погребке на Зонненштрассе с кем-то еще, и разговор вернулся к партийной программе из двадцати пунктов, которая являла собой жуткую мешанину, но давным-давно была объявлена непреложной. Кто-то предложил изменить ее и удалить некоторые противоречия, но Гитлер не согласился: «Какое значение имеют противоречия? – заявил он. – Новый Завет полон противоречий. Но это не помешало распространению христианства».
На публике он выставлял себя обращенным в догмы политического равенства и парламентаризма, что хоть немного успокоило меня, поскольку это было то, за что я так энергично выступал после крушения путча. Твердолобые партийцы стояли насмерть против и не сумели даже извлечь уроков из взлета Муссолини, чей марш на Рим, в конце концов, стал возможным после электоральных успехов. Гитлер внешне преодолел эти возражения и в ходе этого заслужил кличку в кругах прессы. Ее придумал какой-то швейцарский журналист, который брал у Гитлера интервью. Я забыл его имя, но это был высокий, приятный парень с очень светлым лицом, который описал мне Гитлера как сбивающее с толку сочетание ультраконсерватора и ультрарадикала, «в этом отношении он очень похож на Филиппа Эгалитэ, или можно было бы называть его принцем Легалитэ».
Не было никаких признаков нормализации частной жизни Гитлера. Какое-то время его случайно видели в компании Хенни, симпатичной блондинки – дочери Генриха Гофмана. Он всегда называл ее «мое солнышко»; но я никогда не слышал, чтобы всерьез заявляли, что у них роман. Вероятно, он также однажды воспользовался отсутствием Германа Эссера, чтобы сделать пылкое заявление его отнюдь не непривлекательной первой жене. Опять была сплошная риторика, а за этим последовал горячий скандал с мужем, в результате чего Эссеру так и не предложили важного поста, когда завершающий успех нацистов привел к раздаче выгодных должностей для этих парней.
Лишь в конце 1927 года я вновь начал потихоньку вовлекаться в дела нацистов, и поводом для этого стало возвращение в Германию Геринга. Осенью была объявлена всеобщая амнистия, и он сперва заехал в Берлин, где, насколько я понимаю, он жил, кое-как выворачиваясь и зарабатывая сколько-то денег на том, что представлял пару шведских фирм, производивших детали к самолетам и парашюты. Скоро он появился в Мюнхене, и я был искренне рад его видеть. Вообще-то не могу сказать с уверенностью, что он не приезжал и не останавливался у нас. Он точно часто делал это в последующие несколько месяцев, а если он не останавливался у нас, то жил у капитана Штрека – адъютанта Людендорфа во время путча, а сейчас удачно устроившегося в качестве учителя музыки. Геринг стал толще, более деловым и материалистичным и заботился в основном об успехе, а не искусстве или интеллектуальных ценностях жизни.
Мне это представлялось очень хорошим признаком, что его расширившееся знание мира будет донесено до Гитлера, но он не считал, что движение к этой цели будет легким. Пока он был в ссылке, мы переписывались, и на ранней стадии я время от времени помогал ему деньгами, так что он стал для меня наперсником. Партийные писаки по-прежнему относились к нему с подозрением, а Гитлер оказал ему отчетливо холодный прием. Всеобщие выборы должны были состояться весной 1928 года, и Геринг хотел занять высокое место в партийном списке как один из кандидатов, частично из скрытых мотивов, я подозреваю, потому что это дало бы ему не только положение и полезный доход в Берлине, но и защиту парламентской неприкосновенности, если бы противники в правительстве решили докопаться до каких-либо его старых прегрешений. Гитлер отделывался от него и искал отговорки, так что в конце концов Геринг потерял выдержку. Дело было в феврале или марте. Помню, что на земле лежал снег, когда мы шли вместе для решающего разговора к Тьерштрассе, где Гитлер по-прежнему снимал свою маленькую квартиру. Геринг долго уговаривал меня пойти с ним, но я предпочел не делать этого. Я только потом узнал, что между ними произошла перебранка, в ходе которой Геринг предъявил ультиматум: «Так не обращаются с человеком, который получил две пули в живот на Фельдхернхалле. Либо вы выдвигаете меня в рейхстаг, либо мы навсегда расстаемся врагами». Это сработало, и Гитлер сдался, хотя вызвало много недовольства в партии, и многие ее члены повсюду говорили, что Геринг шантажировал Гитлера.
Результаты выборов дали мало поводов для радости. Нацисты получили двенадцать мест в рейхстаге и значительно меньше миллиона голосов. Геринг, как мне помнится, был в списке под седьмым номером, и сразу над ним был генерал фон Эпп, который помирился с Гитлером и ушел из армии. Несмотря на почти четыре года деятельности, движение сделало небольшой прогресс и все еще выглядело локальным по виду, находя поддержку лишь среди ультранационалистических фанатиков на большей части Германии. Несмотря на уговоры Геринга, я участия не принял. Его собственная позиция в партии довольно большое время была непрочной. Он за годы ссылки стал безобразно толстым, и ветераны партии считали, что это не может быть хорошей рекламой для партии рабочего класса. Даже Гитлер выразил свои сомнения по поводу его способностей. «Не знаю, справится ли Геринг с этим», – то и дело говорил мне он. Но Геринг всех их одурачил, развившись как оратор, хотя все, что он делал, – это копировал стиль и фразы Гитлера. По каким-то причинам Гитлер воспринимал это как комплимент, признак верности в противоположность своему отношению к Эссеру, который делал то же самое, но с большей интеллигентностью и независимостью.
Конечно, Геринг наслаждался своим новообретенным высоким положением. Я провожал его на вокзал после выборов, и он нарядился в эффектный мундир авиатора, сшитый из кожи, в такой альпинистской шляпе, украшенной эдельвейсом и эмалированными значками, и с огромной кисточкой для бритья, прикрепленной сзади. Возможно, пройдя на выборах в Баварии, он считал, что должен играть такую роль. «Почему б тебе не помириться с Гитлером? – спросил он меня. – Мы в конце концов победим, и он наверняка включил бы тебя в следующий партийный список. Как Д.Р. ты бы везде путешествовал в первом классе, как я», – помахав перед моим лицом своим бесплатным билетом. «Что такое Д.Р.?» – с глупым видом спросил я. «Депутат рейхстага!» – ответил он. Он руководствовался деловыми интересами и стал известен как чудо нацистской партии – единственный человек, поднявшийся с помощью парашюта.
Меня куда больше радовали личные успехи, которых я добился в результате второй поездки в Париж перед выборами, куда ездил навестить старого друга по колледжу Сеймура Блэра. Я послал в Лувр свою визитную карточку директору Эктору Верну, который, как я обнаружил, являлся племянником знаменитого романиста. Он встретил меня с распростертыми объятиями – он хорошо знал название нашей семейной фирмы, – а когда я довольно смущенно спросил, можно ли сфотографировать часть коллекции для создания репродукций, он тут же пообещал мне свою безграничное сотрудничество. Я чуть не упал со стула. В дни моего дедушки, при Наполеоне III, французские власти откровенно отказывали в таких услугах, и мы всегда считали, что такая просьба безнадежна. А сейчас я не только мог отобрать то, что мне понравится, но и мне разрешалось использовать собственного фотографа в студии на верху музея, и мне были обещаны дальнейшие благоприятные возможности в любом музее во Франции. Это было огромной удачей, и в течение нескольких месяцев мое время было главным образом посвящено этому. Я провел два-три длительных периода в Париже, руководя работой, и через Верна и его друзей встретился с некоторыми выдающимися французскими художниками – Пикассо, Дерэном, Мари Лорансен и другими.
Проблемы Гитлера и даже Германии казались столь далекими, хотя однажды они напомнили о себе из-за странного поведения французских рабочих, помогавших мне переносить массивные холсты с их места на стенах в студию, где я работал. Это были отличные парни, в большинстве своем – бывшие солдаты. Мой карман был всегда набит хорошими сигарами, мы прекрасно ладили. Однажды я почувствовал, что они еле таскают ноги и не излучают своей радостной энергии, поэтому в конце дня я рискнул спросить, что произошло. Один из них вытащил из кармана экземпляр какой-то французской газеты с заголовком «Доктор Шахт говорит «нет» и яростной статьей о том, как Шахт в интервью в отеле «Георг V» заявил, что Германия не в состоянии продолжать выплату репараций. Это было примерно во время переговоров по плану Юнга. Посему мне пришлось удвоить мой сигарный рацион и заказать ящик мюнхенского пива «Шпатен», пока восстановились личные отношения. Дома нацисты, конечно, во все горло орали тот же самый лозунг, и я не мог избавиться от ощущения, что было бы неплохо, если б увидели эффект этого дела на пропаганду за границей.
Все еще время от времени я видел Гитлера в этом кафе, когда вернулся в Мюнхен и пытался заинтересовать его своими рассказами о Франции. В нем появилась привычка понижать голос и менять тему разговора, когда он видел, что я приближаюсь к его столу, но я не принимал это близко к сердцу. «Я уже не пользуюсь его доверием, – подумал я, – и он имеет право придерживать некоторые мысли при себе». Когда нам случалось оказаться вместе на несколько минут, он был всегда исключительно приятен, слушая мою парижскую болтовню, а однажды проделал свой маленький трюк, рисуя общественные здания, иллюстрации которых ему довелось увидеть. За десять минут он набросал Оперу, Нотр-Дам и Эйфелеву башню, которые он пододвинул ко мне для оценки с видом, желая доказать, что он – тоже из мира искусств, и рисунки были на самом деле выполнены мастерски. Это была странная, мальчишеская причуда. Он всегда машинально рисовал на обратной стороне карточек меню квадраты, окружности, свастики и фантастические каемки либо сцены из опер Вагнера. Генрих Гофман обычно собирал их, но и я как-то забрал три-четыре штуки, чтобы потом их у меня выкрала служанка.
Как-то мы завели разговор о партийном флаге, который он с большим старанием взялся придумывать сам. Я сказал ему, что мне не нравится использование черного цвета на свастике, которая сама по себе есть символ солнца, а потому должна быть красной. «Если б мы так сделали, я бы не смог использовать красный цвет для фона, – ответил он. – Год назад я был в берлинском Люстгартене на большой социалистической демонстрации, и скажу тебе: там был лишь один цвет, который привлекал массы, и это был красный цвет». Потом я предложил, что было бы лучше поместить свастику в угол старого черно-бело-красного флага и что даже если мы используем красный фон как военный символ, то нам надо использовать флаг мира с белым фоном. «Если я помещу свастику на белом фоне, мы будем выглядеть как какая-нибудь благотворительная организация, – произнес он. – Все нормально, и я не собираюсь ничего менять».
У меня также была возможность съездить в Берлин в конце 1928 года, и там я согласился пообедать с Герингом в Рейхстаге. Он представил меня Геббельсу, которого я увидел впервые. Я много слышал о нем; о том, как он начал карьеру секретарем у Грегора Штрассера, а потом переключился на щедрую поддержку Гитлера, когда Штрассер попытался сделать свою северогерманскую группу слишком независимой. Вообще-то Штрассер тоже был в ресторане, но сидел за другим столом. У Геббельса всегда был хороший нюх, куда дует ветер, и в двух или трех следующих партийных расколах он всегда в последний момент переходил на сторону Гитлера, что, как выяснилось, было очень печально.
Геббельс был странным замкнутым типом со своей косолапой, изуродованной ступней, но у него был прекрасный четкий голос и очень большие карие, умные, почти оленьи глаза. Он оставался радикалом, как Штрассер, и много говорил о засилье бонз и необходимости помочь безработным и низкооплачиваемым людям. Я принялся за свою любимую тему о бесплатных столовых типа «граф Рамфорд», и он сказал «да», не только для самых бедных, но для всех. «Когда мы придем к власти, все будут получать спартанский суп – молодые и старые, богатые и бедные. Мы им покажем, что германский народ действительно един в своих нуждах и в счастье. Мы дадим нашим министрам 1000 марок в месяц, и если кто-то в этой стране думает, что имеет право на большее, мы с ним поговорим». И это говорил человек, который, не задумываясь, когда он пришел к власти, затратил 100 тысяч марок на какую-то византийскую вакханалию в своем доме на Шваненвердер в Ванзее.
Моя связь с Гитлером и партией оставалась случайной и отвлеченной. Я начал писать книгу о XVIII веке, которую в конце концов назвал «От Мальборо до Мирабо», и нанес, насколько помню, еще один визит в Париж, чтобы покончить с цветными фотографиями для фирмы. Правда, я был там снова в конце июля 1929 года и как раз возвращался домой, когда в поезде, стоявшем в тот момент в Баден-Бадене, мне вручили телеграмму о том, что наша дочь Герта умерла. Это было милосердное избавление; ей было пять лет, и она весила девять с половиной килограммов. Возможно, это было с нашей стороны суеверием, но нам казалось, что и мы частично виновны в ее кончине, дав ей имя, начинающееся на «Г». В нашей семье жила старинная легенда, уходящая еще во времена моего дедушки, о том, что какая-то цыганка в Кобурге нагадала ему, что всякого члена нашей семьи, у кого имя не начинается с «Э», будут преследовать неудачи. За единственным исключением, мы всегда придерживались этого правила – у нас были Эдгар, Эгон, Эрнст, Эрна, и определенно с нашим здоровьем было все в порядке.
Я отправил жену к ее родственникам в Померанию на длительный отдых, а когда немного оправился от этого горя, решил поехать и посмотреть на ежегодный партийный съезд в Нюрнберге, который был впервые проведен два года назад. Первый совпал с отменой запрета на публичные выступления Гитлера в Баварии, и в течение года он мог свободно выступать по всей Германии. Пульс движения опять участился, и я ощущал нечто вроде обязанности следить за событиями. Я поехал сам по себе в гражданской одежде, и там, на перроне вокзала, стояли Гитлер и Геббельс, приветствуя массы прибывающих делегатов в коричневых рубашках. Меня ожидало довольно поверхностное приветствие, и Геббельс, уже ввязавшийся в свою долгую кампанию за то, чтобы стать правой рукой Гитлера, и испытывая, как и его соперники, разъедающую душу ревность ко всякому, кто, казалось, имел необычный доступ к Гитлеру, сделал свое типичное полузлобное замечание по поводу того, насколько мрачно я выгляжу. У него была феноменальная память на малейшие промахи в поведении людей, которые он потом раздувал перед Гитлером, и я удивился по прошествии нескольких лет, когда он вернулся к этому инциденту, предположив, что я проявил мало энтузиазма в отношении партийного съезда. И только тогда я сказал ему, что в тот момент я только что вернулся с кремации своей дочери, что, по крайней мере, заткнуло его. Помню, что был под впечатлением от марширующих колонн и оркестров на съезде, но, конечно, это ни в коей мере не обрело гигантские пропорции Голливуда, которым суждено скоро превратить это в эффективное пропагандистское оружие.
Кажется, в Нюрнберге я впервые встретил принца Августа Вильгельма Прусского – Ауви. Мы очень понравились друг другу. Он интересовался деятельностью нацистской партии от имени Гогенцоллернов, и в большой степени через него я вновь помирился с движением. Я понимал, что если член бывшей королевской семьи готовится разделить ее взгляды, то появляется больше надежд на удержание ее в пределах границ. С конца 1929 года Ауви начал использовать мой дом как свою мюнхенскую штаб-квартиру, и там в конце ноября у него состоялась короткая встреча с Гитлером, хотя никаких деталей я не помню.
Также в то время нацисты имели значительные приобретения на провинциальных выборах, особенно в Тюрингии, где Фрик даже стал министром внутренних дел. Это в большой степени явилось результатом временного альянса между Гитлером и Гутенбергом, который захватил руководство Германской националистической партией в ходе кампании за отказ от выплаты репараций и германской подписи под планом Юнга. Хотя и агитация, включавшая в себя и национальный плебисцит, была совершенно безуспешной, Гитлеру удалось оставить впечатление о своих способностях пропагандиста и политика у нескольких магнатов Рура, которые до сих пор ограничивали свою поддержку Гутенбергом. Через молодого человека по имени Отто Дитрих, который имел семейные связи в Руре и стал пресс-атташе Гитлера, Гитлер встретил Эмиля Кирдорфа, который с Фрицем Тиссеном начал выплачивать нацистам весьма крупные субсидии. Это был наверняка более внушительный и более регулярный доход, чем тот, что у них был до сих пор, но так как я не знаю интимных подробностей этой сделки, нет смысла распространяться на эту тему.
Нет нужды говорить, что эти средства стали огромным стимулом для партийных организаций, и с политическими успехами и притягательностью, которые теперь впервые стали уже скорее национальными, чем региональными, Гитлер и его сторонники стали заметно расцветать. Для партийного управления был приобретен большой особняк на Бреннерштрассе, и он стал знаменитым Коричневым домом. Это был поворотный момент, и с распространением по Европе в целом, и по Германии в особенности, последствий экономического краха в Америке Гитлер опять обрел более чем плодородную почву, в которой мог сеять свои семена. Я все еще был привязан к своей литературной и художественной деятельности, но осознавал, что дело вновь обрело движение и что Гитлер не только воскрес как личность, за которой надо наблюдать, но и что если не оказать на него влияние, отличное от того, что оказывает на него ближайшее окружение, может произойти что-то. Это я ощущал более или менее подсознательно и какое-то время ничего практического не предпринимал.
Лишь в начале 1930 года я почувствовал себя вновь затянутым в этот нацистский водоворот. И Ауви, и Геринг находили мой дом удобным центром: Ауви – потому что хотел сохранить разумную дистанцию между собой и партийными конторами, а Геринг – потому что в глазах старых приверженцев партии он все еще никоим образом не реабилитировался. В моей книге гостей есть запись от 24 февраля – на следующий день после убийства Хорста Весселя в драке на берлинской улице, показывающая, что и Ауви, и Геринг были на Пиенце-науэрштрассе с Гитлером и Геббельсом, чтобы обсудить это событие. Руководство было расколото в отношении того, какие меры следует предпринять, и по инициативе Геринга, как я помню, все они собрались в моем доме, чтобы подробно обсудить вопрос.
Возник спор, должен ли Гитлер прибыть и произнести надгробную речь на богослужении в Берлине. Геббельс хотел, чтоб Гитлер сделал это, но Геринг говорил «нет», так как ситуация уже и так напряженная, и партия не может гарантировать безопасность Гитлера. «Если что-то произойдет, это будет катастрофа, – помню, говорил он. – В конце концов, нас в рейхстаге только двенадцать, и у нас просто нет достаточно сил, чтобы сделать из этого капитал. Если Гитлер приедет в Берлин, это станет красной тряпкой для коммунистических быков, и мы не можем рисковать последствиями». Это стало завершающим моментом, и Гитлер в итоге не поехал, но это не умалило моего мнения о Геринге как источнике притормаживающего влияния.
Возможно, не всем известно, что знаменитая песня «Хорст Вессель», которая стала нацистским гимном и была сочинена самой жертвой, вовсе не была оригинальна. Мелодия его точь-в-точь как у одной песенки из венского кабаре начала века, периода «Варьете» Франца Ведекинда, хотя не думаю, что Ведекинд написал ее сам, у которой первоначально слова были примерно такие:
И когда твои глаза встретились с моими,
И когда мои губы поцеловали твои,
Тогда любовь окутала нас…
Потом она стала «Бодро шагай в наших рядах».
Вессель определенно написал новые слова и подогрел мелодию до размера марша, но это лишь в будущем.
Мой основной интерес все еще состоял в моей книге, которая наконец-то вышла в сентябре 1930 года. Главной наградой была наиприятнейшее письмо от Освальда Шпенглера, которого я недавно повстречал в Мюнхене и который у меня вызывал огромное восхищение. Он был совсем непрофессорского типа человеком, по крайней мере для немца, и наносил удары во всех направлениях своим жутким берлинским акцентом. И все же даже у него, при всем его невероятном знании всемирной истории, было много белых пятен в отношении Англии и Америки. Он достиг мастерства в мельчайших деталях того рода истории, какую преподают в германских университетах, но даже его разум не сумел целиком охватить роль морских держав.
Я отправил ему пробный экземпляр своей книги и однажды обнаружил на столе в зале какой-то неряшливый конверт, который, как мне поначалу подумалось, был со счетом от дантиста, в дешевой зеленой обертке. Я его открыл уже позже, днем, и это было от Шпенглера. Он высказал несколько лестных слов о том, что это самое глубокое и имеющее большие перспективы исследование, которое ему приходилось видеть по этому конкретному периоду, XVIII веку, и все это уместилось в одном длинном предложении на всю страницу. Полагаю, это был счастливейший момент в моей жизни. Хотя мой успех в Лувре был достигнут семьей и во имя семьи Ганфштенглей, но тут величайший в мире историк восхваляет нечто являющееся целиком моей собственной работой. Целый ряд перспектив открылся передо мной, и я подумал: ах! вот теперь, наконец-то, с этой поддержкой я могу по-настоящему заняться работой по графу Рамфорду и Людвигу II Баварскому и сделать себе репутацию историка.
В этих обстоятельствах вряд ли стоит удивляться, что политические события этого месяца оказались далеко-далеко от меня, в ином мире. Вот-вот должны были состояться новые всеобщие выборы. Меры, необходимые для борьбы с экономическим кризисом, раскололи рейхстаг на фракции, но когда депутаты стали оспаривать чрезвычайные полномочия, которые получил канцлер Брюнинг от президента Гинденбурга для борьбы с ситуацией, он распустил палату. Это фактически стало началом смертельной агонии парламентского правительства Веймарской республики, которая приведет Гитлера к власти. Нацисты и фактически все остальные партии отдавали предвыборной борьбе всю свою энергию до капли.
Время от времени я пытался выяснить, куда дует ветер, и сейчас вспоминаю один обед в отеле «Четыре времени года» с Сеймуром Блэром, который приехал навестить меня в Мюнхене, и нашим общим другом Антоном Пфайфером, который был одним из лидеров Баварской народной партии. Пфайфер был достаточно крупной величиной, и один из его интересов заключался в большой немецко-американской школе для мальчиков в Нимфенбурге. Я сказал Блэру, что под каким-нибудь предлогом покину стол на несколько минут и отойду к телефону, а он пусть как иностранец спросит Пфайфера, как пройдут, по его мнению, выборы. Геринг приставал ко мне, уговаривая помириться с Гитлером и добиться, чтоб мое имя было внесено в партийный список, но я ничего в этом плане не предпринимал. Потом Блэр рассказал мне, что Пфайфер заявил, что нацисты будут счастливы, если получат шесть мест в рейхстаге, то есть половину их представительства 1928 года. Это мне показалось чересчур пессимистичным, или оптимистичным, смотря с какой стороны посмотреть, и я полагал, что в данной ситуации нацисты могут свободно получить от 30 до 40 мест, но никто не был так поражен, когда я узнал, что они получили около шести с половиной миллионов голосов и увеличили свое представительство до 107 депутатов.
Конечно, это было политической сенсацией первого класса, и мы все еще переваривали ее последствия, когда через день или два у меня дома зазвонил телефон, и на линии был Рудольф Гесс: «Герр Ганфштенгль, фюрер очень хотел бы побеседовать с вами. Когда будет для нас удобно заехать к вам?» Все в очень вежливом и куртуазном тоне. «А что мне терять?» – подумал я и сказал: «Да, разумеется, приезжайте, когда вам угодно». Через полчаса они постучались в дверь, Гитлер – очень повелительным стаккато, а Гесс обеспечивал молчаливую поддержку. Я усадил их и сказал, что очень рад их видеть и что какой удивительный успех достигнут. Все это Гитлер воспринял как само собой разумеющееся и быстро перешел к делу: «Герр Ганфштенгль, я приехал попросить вас занять пост главы по контактам партии с иностранной прессой. Перед нами величайшие перспективы. Всего лишь через несколько месяцев или самое большее через пару лет мы должны, невзирая ни на что, захватить власть. Вы имеете все связи и могли бы оказать нам огромную услугу».
Я знал, что было у него на уме. Мюнхен был наводнен иностранными корреспондентами, которые примчались, чтобы встретиться с этим нарождающимся феноменом, и он просто не знал, как с ними разговаривать. Он никогда этим не занимался, и вот, несмотря на наши годы полуотчуждения друг от друга, я оставался единственным человеком, который был ему известен, знавшим всю подноготную партии и способным справиться с задачей. Я до известной степени был польщен, но не так, чтобы засуетиться. По крайней мере, это давало бы мне какую-то позицию, я надеялся, что влиятельную, возле него, но у меня были и серьезные опасения. Моя супераллергия Розенберг, конечно, также прорвался в рейхстаг на хвосте фрака Гитлера, и я понимал, что это дает ему даже большее поле для его гнусных теорий. Я выдвинул все свои неизменные возражения, которые Гитлер постарался отразить, заявив, что, если партия действительно придет к власти, Розенберг и «Беобахтер» будут иметь куда меньшее значение.
Потом он попробовал подкупить меня, утверждая, что на следующих выборах он определенно выдвинет меня в баварский ландтаг или в рейхстаг, что мне больше нравится, и я смогу претендовать на важную должность в министерстве иностранных дел, и что сейчас это мой шанс. Было очевидно, что это моя лучшая возможность оказаться на равных правах с этими дикарями из партии, чьего влияния я всегда опасался, так что в конце концов я согласился. Я сказал ему, что у меня появилось много других интересов, но что эту работу посредника я буду выполнять на добровольных началах, и мы посмотрим, что из этого выйдет. Он покинул меня, осыпав щедрыми благодарностями и пространными фразами: «Ганфштенгль, вы станете частью моего ближайшего окружения». Но конечно, без намека на практические детали либо куда мне явиться на работу, или как мне работать. Это были детали, которые его никогда не волновали.