355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрнест Ялугин » Мстиславцев посох » Текст книги (страница 10)
Мстиславцев посох
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:36

Текст книги "Мстиславцев посох"


Автор книги: Эрнест Ялугин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

В КОРЧМЕ РЫЖЕГО ЕСЕЛЯ

Доброе пиво у рыжего Еселя! Выпьешь малый цебрик ― все так и поплывет перед глазами, почнет колыхаться: широкие темные столы, заставленные чарками, медными кубками, плоскими бутылями зеленого стекла; бочонки в углу, возле которых прямо на полу сидит и плачет цыган ― слезы текут по мокрой бороде, капают в жбан с пивом; два захмелевших бражника, что с полудня сидят за столом, упершись друг в друга потными лбами, жалуются поочередно на судьбу-злодейку или затягивают и никак Не могут кончить ни одной песни; толстые сосновые лучины по углам ― из красного пламени их торчат, словно чьи-то скрюченные пальцы, черные завитки нагара.

Издалека приметна корчма рыжего Еселя ― манит подвешенный на пеньковых веревках у входа пузатый бочонок. Люди всякого звания сходятся сюда под вечер промочить глотку горьким пивом, хмельной брагой или сладкой медовухой. Никто не пытает в корчме, кто ты, из какой стороны, какой веры: выкладывай на стол перед корчмарем гроши, и щедрой рукой наполнит Есель твою кружку, с поклоном поднесет ее тебе темноглазая Бася, пей, сколько душа принимает. Еще тем хороша корчма, что рядом Челядный ров, который охватывает город с западной и южной стороны и упирается в речку Вихру. Нагрянь стражники ― те, кому не с руки с ними видаться, всегда могут через потайную дверь либо прямо в окно выскочить к Челядному рву, а там скатился по крутому склону да в лозняк ― и поминай как звали.

Народу в корчме ― не протолкнуться. Сидят за столами либо на бочках вдоль стен зазывалы из купеческих лавок, разносчики, обозные, бродячие чернецы, мастеровой люд: кузнецы, шорники, кожемяки, шаповалы, бондари, чеканщики; в особку заняли край стола партачи ― те из ремесленников, кто не захотел объединиться в цех, подчиниться власти цехового старшины. Они обсели своего главаря ― бочара Родиона Копейника. В темных кутках, подальше от чужих глаз, приютились «похожие» смерды ― крестьяне, убежавшие в город от засилья шляхты, которая с молчаливого дозволу короля Польши и великого князя Литвы мало-помалу присоединяла к своим фольваркам крестьянские земли, с каждым годом увеличивала барщину. «Похожие» роптали на то, что уж шляхта ныне никого не выпускает из маентка, а уйдет кто ― в цепях приведут гайдуки обратно, изобьют батогами.

Тихон остановился в дверном проеме, выискивая глазами свободное место за столом. Под низким, закопченным до бархотистости потолком корчмы плавал сизый дым от горящих смоляных лучин и жареной баранины, которая на длинных вертелах шипела в печи. Лицом к челу печи сидел на низкой скамье слепой старец-жабрак. У ног слепца примостился светловолосый мальчонка-поводырь. В руках у старца была лира. Под жужжание и тихий звон ее жабрак и поводырь пели псалмы о Лазаре ― божьем человеке,― о том, как худо ему жилось на земле, как смилостивился над ним господь бог и взял к себе.

Окончив петь, жабрак сказал, подняв кверху обезображенное шрамами лицо:

– Подайте, люди добрые, христа ради, на пропитание калеке и хлопчику малому ― сироте убогой.

Поводырь пошел по кругу со старой шапкой. Подошел он и к плечистому бочару Родиону. Тот поднял голову от жбана с пивом, глянул на мальчонку. На худом детском личике яснели большие бездонные глаза. Дрогнуло, видать, сердце Родиона, извлек из вязаного пояса золотой, взвесил на широкой ладони.

– А не хочешь ли, хлопчик, до меня в ученики пойти? ― вдруг спросил он.― Сыт будешь, ремесло познаешь.

Мальчонка переступил босыми, сплошь в цыпках ногами, оглянулся на жабрака, который все так же сидел с поднятой головой, чуть трогал пальцами струны своей ветхой лиры, скрученные из высушенных бараньих кишок.

– Не,― помотал вскудлаченной головой.― То не можно. Як же я деда покину?

Родион вздохнул, бросил в шапку золотой. Притих гомон бражников, сидели, слушали, кивая головами.

– Эй, старый! ― окликнул жабрака какой-то подвыпивший кожемяка.― А не спел бы ты о побоище на Крапивне-реке?

Слепец вскинул голову, замолк, за ним замолк и поводыренок.

– Не перебивай лирника, кожемяка! Не руш! ― раздались недовольные выкрики.

Слепец нагнулся, пошептался с поводыренком, затем тронул маховичок лиры, просмоленное деревянное колесико стало тереться о струны.

 
Ой, как было на Крапивне-реке.
Разлилася река, вспять пошла.
Не вода вровень с бережками ―
Кровушка людская христьянская...
 

Тихо жужжит, всхлипывает и стонет лира, будто живая душа, запрятанная в побуревшую от ветхости, подсмаленную где-то у ночлежного костра продолговатую скрыню. Рассказывает слепой песняр о злом деле на Крапивне-реке, что и по сию пору памятно людям. В сентябрьский день 1514 года на пожелклом логу возле города Орши дружины московского воеводы Челядина бились с литовско-польскими жолнерами. Были в дружинах московитов в числе иных и мстиславльские люди, не желавшие, чтоб завладела их городом жадная шляхта. Да, видно, отвернулась удача от русского воинства: отряды московитов попали в засаду, под губительный огонь пушек. Жестокой была битва. Речка Крапивна изменила течение ― русло ее было запружено телами русских и поляков. Московиты отступили. Один за другим три русских укрепленных города ― Дубровно, Мстиславль и Кричев вынуждены были отворить ворота перед жолнерами. Многодневную осаду выдержал только Смоленск.

Тихон приметил в углу наваленные друг на друга бочонки, направился туда, спотыкаясь о ноги бражников. На него поднял покрасневшие глаза цыган.

– Почто, борода, слезы льешь? ― Тихон примерился к бочонку почище, нагнется.

– Михалку,― цыган всхлипнул,― медведя моего гайдуки в замок увели. Такой сметливый был хлопчина.

– Да ин зверь-то, не человек,― засмеялся Тихон. Цыган глянул яростно.

– Тебе зверь, а мне дитя малое. Сам из берлоги сосунка унес, сам вынянчил. А ласков же, а сметлив!

– Выпустит староста твойго Михалку, куда денется.

– Може, ему уже кишки гайдуки выпустили,― вновь залился слезами цыган,― може, с него поляк шкуру содрал, чтоб с него самого на том свете черти сало драли, в котел кидали!

Тихон крякнул, приподнял бочонок, поставил на пол дном.

– Другим разживешься, борода,― сказал, снимая с головы магерку.

– Такой разве есть еще? ― подхватился цыган.― Кто цыгана за человека принимает, ну? И в ненастье на ночлег не пустят. А он же, как брат родной, сядешь с им под тыном где, притулишься,― обогреет.

– Тогда беда,― посочувствовал Тихон, принял из рук корчмарихи цебрик с пивом и деревянное блюдо жареной баранины.― Закуси вот со мной.

Цыган помотал головой, молча сел и снова всхлипнул.

– Ну выпьем тогда за твоего побратима,― поднял Тихон цебрик.

Цыган не глядя протянул черную, давно не знавшуюся с водой руку к своему жбану.

Закусывали и слепец с поводыренком. Когда они окончили песню, Бася подала им в решете зачерствевших пампушек, а кто-то из слушателей пододвинул недопитую чару медовухи. В той медовухе размачивал слепец пампушки, жевал, перетирая черными пеньками поломанных зубов.

К Тихону подошел бочар Родион.

– Гляжу ― знакомый человек вроде?

– Почитай, двор в двор некогда жили,― откликнулся Тихон, со смаком обгладывая баранье ребро.

– Из престольной? ― Родион легко поднял полный бочонок, поставил рядом с Тихоном.

– Из нее, матушки,― улыбнулся Тихон.

– Какие ветры там, какие мысли? До нас не сбирается ли московский государь? ― к самому Тихонову уху приблизился Родион.― Ждет люд посполитый того часу, готовится. Слух прошел недавно: панцирный боярин Савка за поруб в лесу бортного древа велел выпустить кишки порубщику. Терпимо ли такое! Ждем, брате, с восхода вестей, знака какого. Нам бы подмогу ― а и сами почнем.

Пришли, посели на пол рядом с Родионом его подмастерья. Один из них, долгорукий, с грудью, острым горбом выпертою, молвил тихо:

– Сказывают, московский государь послал до нас свой-го челядника верного, а с ним ярлык для чтения посполитым. Не ты ли, брат, будешь гонец-то?

Тихон положил к ногам опорожненное блюдо, засмеялся:

– Ой, далеко отпустили вы, ребята, думки свои!

– Думка броду за реку не спрашивает,― усмехнулся долгорукий.― А ты не таился бы от нас, московит. Мы те, кого ты шукаешь.

– Что таиться-то? ― пожал плечами Тихон.― Обознались во мне, ребята. Странник я простой, иконописец. Вот бреду в Вильню, думаю друкарскую справу уразуметь, в Москве ныне-то в спросе. Шел, а дорога-то мимо родной сторонушки ― к вам забрел.

Он приметил, что слепец словно прислушивается к их разговору, покосился в ту сторону. Он знал, сколь чутки бывают слепые ― а ну это наушник польского наместника? За такие разговоры в склепе сгноят. Родион перенял этот взгляд, успокоил:

– Жабрак ― верный человек. Служил некогда у купца Тимофея Мстиславцева, с ним же в дружине под Оршу ходил, там и глаз лишился в бою. Эй, Ахрем!

Жабрак тотчас поднялся, будто ждал этого зова, сунул лиру поводыренку, направился к ним, выставив перед собой руки с дрожащими, нащупывающими пальцами.

– Седай-ко, Ахрем, выпей с нами.― Родион подал знак подмастерьям, долгорукий тут же выкатил бочонок, усадил слепца. Другой подмастерье, постарше, сходил к Еселю. Тот, закатав рукава, ловко наливал из бочонков и пляшек, поспевая еще собрать со столов опороженный посуд, утихомирить буянов, которым ударил в голову хмель,― в корчмах держали для такого дела дюжих детин-вышибал. У Еселя же управлялся Ярмола-немой: его медвежью хватку не один бражник испытал на своей хребтине.

– Спаси бог,― сказал слепец, обеими руками принимая полный цебрик.― Учуял: говор будто как московский, спытал у поводыренка ― верно. По торговым справам ай с посольством до нас, добрый человек?

– Места родные проведать,― отвечал Тихон.

– А, ну-ну,― слепец слушал, кивал, к питву не притрагивался. Еще спросил: ― Книжной премудрости обучен, слышно?

Тихон ответил. Говорить с лирником было удовольствие: умел тот слушать.

– Меня же господь лишил сей великой радости,― сказал слепец спокойно, без печали.― Ныне бреду по градам и весям родимой стороны, слухаю, что люди посполитые говорят, былины им сказываю, песни пою, псалмы про святых угодников ― тем кормлюсь и разуму людей наставляю, доброте учу. А помогатые мои ― отрок малый да лира ветхая. Книги ныне для меня за семью печатями ― тьма. Поводыренок же грамоты не ведает и обучить нет как. В монастырь бы определить, мальчонка-то смышлен. Хочу поклониться о том игумену, на той неделе посля ярмарки повандруем в Пустынь,― лирник вытянул голову по-птичьи, вслушался.― Никак чужой кто,― пробормотал он, помаргивая лиловыми веками над глубоко запавшими глазницами.

– Да тут в кого ни ткни ― чужой,― Родион переглянулся с московитом.

– Железы будто военные стучат,― Ахрем повернулся к двери.

В отворенную на пяту дверь вскочил Амелька, взмахнул широкими рукавами армяка.

– Тут. Бери его, живо!

Пригибаясь, словно ожидая нападения, вбегали гайдуки, окружали кут, где сидели Тихон и его собеседники.

– Эге,― спокойно сказал Родион, проворно схватил горящую лучину, утопил ее в корыте с водой.― Сигай, московит, в окно, мы их попридержим,― шепнул Тихону.

Погасли лучины и в других местах корчмы. Есель уперся тяжелыми руками в мокрый от пива прилавок, закричал, наклоняясь:

– Побойтесь бога, паны стражники! Не рушьте тых людей, они еще не заплатили!

Как бы невзначай он толкнул плечом высокую сальную свечу, она скатилась с прилавка, погасла. Теперь только чело печи яростно скалилось в наступивший полумрак красными угольями. Трещали околенки в окнах, через них валились в темень двора какие-то люди.

– Тикай, брате, тикай! ― подталкивал Тихона к окну Родион, в то время как его подмастерья и еще несколько знакомых бочару ремесленников, раскатив бочки и бочонки, загородили ими дорогу стражникам, которые спотыкались и падали, гремя саблями и мушкетами.

– О пся крев! ― выругался соглядатай.― Запали, корчмарь, свечку, не то я подпалю твою вонючую бороду и буду светить ею заместо факела!

– Нечем запалить, пан стражник,― жалобно сказал Есель,― ей-богу, нечем!

– Ну лайдак! ― Амелька поднял возле печи длинные щипцы, выхватил ими пылающую головешку.

– Хутко, хутко! ― торопил Тихона бочар.

Но пока Тихон раздумывал, надо ли ему спасаться, перед ним появился перескочивший через бочки Амелька с пистолем в правой руке и головешкой в левой.

– То ошибка, ясновельможный,― успел еще вымолвить Тихон. В следующий миг соглядатай подпрыгнул и ударил его по голове тяжелой рукоятью пистоля. Рассвирепевший Родиоп раскидал подоспевших гайдуков, вырвал у соглядатая щипцы с головешкой. Но этого Тихон уже не видел.

ЛАДА

Петрок поджидал Ладу на Дивьей горе. В густых зарослях сирени на крутом южном склоне пощелкивали соловьи, прочищали горло, готовились к близкому уж вечеру. Тогда соловьиный клир грянет во всю силу. Теперь же птиц пугали крики возчиков внизу, на Смоленском гостинце: купеческие обозы торопились засветло попасть в город. У ворот перед брамой стояли дюжие стражники, взимали мыту ― пошлину за въезд, покрикивали на смердов, которые с клунками толклись между храпящими лошадиными мордами. Возы шли в два ряда.

Лада с Петроком потому и любили приходить сюда, что Смоленский гостинец почти никогда не пустовал. То и дело шли и ехали по нему в Мстиславль гости: грузно катились возы с товаром из Московии и гораздо дальних краев ― длинные, старательно укрытые кожами, увязанные смолеными веревками и сыромятными ремнями. На передних и задних телегах обозов ― нечто вроде шалашей. Там прятались возчики от ненастья, спали в дороге, торчали наружу их сапоги с узкими голенищами, с острыми загнутыми мысами, густо заляпанные желтым дорожным глеем.

А спуститься на выгон перед Посольской слободой! Галдят на разных наречиях люди, ржут кони, мычат протяжно волы, обреченно блеют овцы, клубится чад над раскаленными жаровнями, в горле першит от пыли и крепкого духа конского пота и жареной баранины с чесноком. Приходят сюда из города крамники за товаром для своих лавчонок ― приезжие купцы перекидывают им на руки тяжелые скрутки турецкого бархата, малинового, зеленого, с золотыми и серебряными узорами, атлас небесный, адамашку двоеличную, китайскую, индийскую; в широкие лозовые коши перекладывают связки татарских сафьяновых сапожек, блестят призывно серебряные звонкие подковки. Завтра все это появится во мстиславльских крамах, лавчонках, вселяя зуд беспокойства в души городских модниц.

А от заходних, Могилевских, ворот если поглядеть, идут во Мстиславль обозы иноземных гостей: из варяжских стран везут мечи, топоры, пряжки, из Ливонии ― янтарь, из Германии ― вина, имбирь, миндаль, соль. Что остается в городе, а многое отправляют дальше ― в Смоленск и Москву.

«А и велика земля наша»,― думает Петрок, вглядываясь в пеструю людскую суету. Не раз хотелось все это намалевать краской либо на березовой пластине выжечь. Да нельзя: отец Евтихий наставляет ― изображения достойно токмо божественное, лики и жития святых угодников, мирское же малевать грех. Но тянется Петрокова рука творить запретное: острой щепкой водит он по утоптанному им глиняному нагому откосу ― вот мост через Вихру, возы, бородатые, с разинутыми ртами лики купцов, круг солнца сверху. Радостно Петроку: покажет Ладе, вот они разом посмеются! Но нет, грех. И Петрок торопливо затирает все носком сапога.

Лада пришла в обычный час. В кончик спущенной черной косы вплетены китайки-ленты шелку разноцветного, андарак на ней мягкой шерсти, синий с красным, с разводами и узорами, фартук белый с вышивкой, на ногах желтые сапожки с кистями. Петрок глаз не в силах отвести от ее лица ― румяного, жаркого, с прямым тонким носом, с малым припухлым ртом, словно держит Лада губами спелую вишню.

Поздоровались церемонно. На плоском камне разостлал Петрок старый материи платок, которым перед тем старательно обернуты были две книги. Лада осторожно взяла одну.

– По ней читать будем? ― Она села, положила книгу на колени, открыла с радостным изумлением. Не подобна на прежние была книга ― и не тем, что была нова, но всем выглядом своим: строй буквиц особенно ровный, просветленный да округлый, в заглавных литерах заставки с узором, в орнаменте изображены знакомые цветы и травы, птицы и звери.

– Батюшка Евтихий ныне дал,― Петрок садится рядом с Ладой, заглядывает в книгу.― Наших земель майстром сработана. Читай-ка.

Лада починает нараспев, вполголоса: «Я, Францишек Скоринин сын из Полоцка, в лекарских науках доктор, повелел сию Псалтырь тиснуть русскими буквами и славянским языком ради преумножения общего блага и по той причине, что меня милостивый бог с того языка на свет пустил».

Петрок поглядывает на Ладу, улыбается краешками губ ― ладно она читает, и в монастырской школе похвалы удостоилась бы. Но о том, что он обучает Ладу чтению и письму, ведает один Ипатий: слыханное ли дело ― грамоте девку-простолюдинку учить! Ее забота ― ухват да кросна, холсты ткать себе на приданое.

Лада была понятлива: буквицы схватывала на лету. Петрок радовался ее успехам и своему учительскому умению. Наставлял он толково и терпеливо ― не в пример дьякону Гавриле: тот мог в трудном месте и псалтырем огреть, дабы легче входила грамота в голову. Однако Петрок не был в обиде, если и попадало,― абы грамоту одолеть наилучше.

– А вот еще слушай-ка, ― Петрок раскрыл другую книгу, читает: «Людям простым, посполитым на пользу и размножение добрых обычаев, чтобы они научились мудрости». Еще ни в одной книге не встречал Петрок такого душевного слова к тому, кто станет читать. Казались книги оттого пришельцами из далекого чужого мира.

Петрок встречается взглядом с Ладой. «Что за глаза у нее! Словно васильки в жите после теплого дождика,― думает он.― Нет, наверное, таких красок, чтоб написать это кистью».

Лада тоже приглядывается к Петроку.

– Это кто ж тебя? ― увидела она синяк.

– На перевозе... Бревна мокрые, скочил, послизнулся.

Петрок хмурится.

Лада осторожно дотронулась до разбитой скулы своей узкой прохладной ладонью. Петрок зажмурил глаза.

– Полегчало-то как отразу.

Лада зарделась, отняла руку. Петрок прочел вдруг охрипшим голосом: «Эти книги полезно читать всякому человеку, мудрому и безумному, богатому и убогому, молодому и старому; особенно же тем, которые хотят иметь добрые обычаи и познать мудрость и науку. Ибо в сих притчах сокрыта мудрость, якобы моц в драгом камени, и яко злато в земли, и ядро в ореху».

– Красномовно-то как,― говорит Петрок и осекается обиженно: Лада его не слушает, смотрит вниз широко раскрытыми глазами.

– Гляди, соловеюшко,― шепчет она.― Серенький. Махонький. И где только держит свой голос! Ай, улетел! Это мы его напугали.

Петрок перестал хмуриться: как будешь сердиться на Ладу? А она вскочила, засмеялась.

– Айда вниз!

Побежала по крутому склону, скользя по молодой мураве, ныряя под ветви,― вот уже синее пламя андарака мелькает в самой чащобе сиреневых кустов, уже возле дороги серебряным колокольцем звенит ее голос:

– Ау, Петрок! Ау!

Он прыгает с невысокого глинистого обрыва, как выпущенный на волю зубренок, прикрыв локтем лицо, отважно вламывается в зеленый чащобник.

Их заметил стражник возле ворот, притворно-грозно стучит прикладом мушкета.

– Геть! Геть! ― кричит он.

Лада хватает Петрока за руку, с деланным ужасом круглит глаза. Бегут вдоль идущей на подъем дороги, следом за возами, которые, миновав браму, весело катят в город.

– Ой! ― вдруг останавливается Лада.― А книги?! Их ведь домовой утащит!

Она поворачивает, озабоченная.

– Тут же нет домовых,― говорит Петрок, едва поспевая следом.

– Как же, он придет из дому и все попрячет. Да так, что не сыщешь потом. Домовой вельми не любит, когда что-либо покидают без присмотра.

Псалтырь лежал на камне раскрытый, было снизу видно, как шевелятся страницы. У Петрока похолодело в груди: вдруг вот сейчас книга и пропадет на глазах. Он подбежал первым, отдышался, крикнул звонко:

– То ветер, Лада, ветер!

Лада молча взяла книгу, закрыла, прижала к себе.

– А видала ты домового? ― Петрок опускается на камень, ветер обвевает разгоряченное лицо.

– И-и, сколько раз,― сказала шепотом Лада. Она сложила книги, заворачивает их в платок.

– Какой он из себя-то? ― Петрок отодвигается, уступает Ладе место.

– Всякий. Каким ему надобно,― Лада озирается на церковную ограду, по которой ползут багряные блики заката.― Бабушка моя сколь раз его видала, хатника-то. Его всякий может увидеть: возьми только вечером в церкви запаленную свечу да принеси ее с огнем домой и поднимись в полночь на чердак. Тут он и будет лежать. Прикинется кошкой, собакой ли, а то человеком нагим и лежит, смотрит. Его надо непременно прикрыть, тогда он станет ласковый и какое желание ему ни скажешь ― исполнит. А еще, если у кого в доме беда, надо хатнику относ сделать ― в чистую онучу заверни соли и хлеба краюшку да на ночь и положь под поветь либо на ворота. Утром рано посмотри: не окажется на месте относа, значит, хатник его принял, беду уведет из дому, а нет ― худо.

Лада вновь повеселела, радостно смотреть Петроку на нее.

– Я и слова ведаю, чтоб хатника умилостивить,― говорит она.

– Это какие же? ― Петрок слушает недоверчиво.

– А вот как бывает святочная вечеря и посели все за стол, падобно сказать в кут: «Царь-домовой, царица-домо-вица с малыми детками, милости просим с нами повечерять». Вельми это хатнику по нраву.

Лада глядит на Петрока, говорит вдруг просительно:

– Ты бы рассказал мне сказку, а, Петрок?

Петрок не откликается, задумчиво улыбаясь, смотрит вниз. Речную лощину заволакивает зыбкий туман, уж и дома Посольской слободы утонули в нем по окна. Лада прислонилась теплой головой к плечу Петрока, притихла. «Совсем она еще дитя»,― думает Петрок.

– Что бы тебе рассказать-то ныне? ― говорит он, подражая повадке своего деда.― Много уж сказывал. Ну, ладно, слухай-ка.

Зашевелились в кустах пугливые тени, стихают и глохнут голоса на гостинце, за выгоном зачастили свое перепела: «Спать пора, спать пора, спать пора»; заливистее, бойчее становятся соловьи...

– ...Тут ударил Девин сын палицей в пятнадцать пуд ― камень и раскатился надвое,― ровно, вполголоса и чуть нараспев ведет сказку Петрок.

Лада котенком потерлась о его плечо.

– Эту сказку я помню, Петрок,― говорит она. Петрок умолкает. Но как тут рассердишься, если так хорошо слышать рядом ее легкое дыхание!

– Расскажу тогда про Смерть-куму,― решает он.― Однако чур, не бояться.

– Ой, страшно, господи! ― Лада жмется ближе.― Расскажи, Петрок, расскажи.

– Не перебивай же, слухай.

Он починает весело, даже с какой-то злостью:

– Человек тут неподалеку жил. Ремесло знал, женку имел. Но вот беда: деток у него не было ― народится и помрет вскоре.

Петрок слышит, как вздыхает Лада: всех-то ей жалко.

– Вот родила женка еще, тут и посоветовали ему знающие: поищи-тка такую куму либо кума, чтоб справедливые были. Человек и выправился в дорогу. Идет, стречает попа. «Куда путь держишь, добрый человек?» ― пытает поп. «Иду кума либо куму справедливых брать», Священник и говорит: «Возьми меня кумом!» ― «Хто ты такой?» ― «Я поп».― «Нет, батюшка, не возьму: несправедлив ты ― с живого и мертвого дерешь». Идет далей. Стречается ему шляхтич: «Куда путь держишь, человече?» ― «Иду кума либо куму справедливых искать».― «Возьми меня».― «А хто ты таков?» ― «Ясновельможный шляхтич польских кровей».― «Ну, такие не про нашу честь. Нет, не возьму! Несправедливо бьешь, православный народ сечешь». Шел, шел человек, стречается ему святой угодник. «Куда путь держишь?» ― пытает. «Иду кума либо куму справедливых искать».― «Возьми меня».― «А ты хто таков?» ― «Святой угодник».― «Нет, не возьму ― несправедлив: у кого богатства много, еще даешь, у кого детей много, тому больше даешь». Пригорюнился человек, что не находит справедливых на земле, но дальше идет. И вдруг навстречу старуха в черном: «Куда путь держишь?» ― пытает. Человек и ей поведал свою беду. Старуха ощерилась черным дыхалом, говорит: «Меня бери».― «А ты хто будешь?» ― «Я ― Смерть». Вздрогнул человек, однако говорит: «Тебя возьму! Ты хоть страшна, но справедлива ― моришь и попов, и шляхту, и купцов, и мужиков ― никому не даешь отсрочки: ни черни, ни знати, ни за какое злато-серебро». Привел он Смерть в свой дом: охрестила она ребеночка, тот на глазах веселеньким стал, крепеньким. И говорит тогда Смерть такие слова: «Ты теперь, кум, меня видеть будешь, раз мы родня с тобой. Оттого станешь богат. Нездоров ежели хто окажется, иди к нему в дом ― меня там стренешь. Буду я стоять у того хворого человека в головах, ты его отхаживай: водицей сбрызни, скажи: «Оздоравливай!» А коли придешь к хворому человеку, а я в ногах у того и смотрю ему в очи, то не отхаживай, скажи, что помрет. Одно помни ― справедливость, которую и сам искал. А у своих ног меня угледишь, не пугайся, будь крепок душой, не то беды наделаешь».

И с тем ушла. Человек же этот вскорости сильным знатцом прослыл: стали его возить за сто верст и далей, отдают ему все, что имеют,― и земли, и злато. А он к этому быстро привык: сначала принимал дары лишь у тех, кто оздоравливал, но потом почал драть подряд ― еще слова не вымолвит, а уж ему подавай. Богатым стал, хоромы заимел, слуг, похаживает, покрикивает, нихто ему неровня.

Вот как-то зазвала это его в гости Смерть-кума, потчует. А у кумы в хоромах палата одна огромная, дальней стены не видать. И горят там свечи многими рядами. Он и пытает, кум у кумы: «Что за свечи у тебя тут, кумочка?» ― «То все души человеческие».― «Для чего ж свечи?» ― «А по ним, кумок, узнаю я, кому жить сколько осталось ― которая догорела до донышка, я и пошла к тому человеку».― «Кумочка, покажи мою свечечку!» Смерть и отвечает: «Не дрогнула б душа у тебя, кумок».― «Я не боязлив».― «Ну, смотри»,― и показала кума его свечку. А свечки той один мизинец, не боле остался. И горит-то она вроде быстрей, чем другие. «Пошто горит она скоро так?» ― пытает кум у кумы. «От жадности то бывает. Да и о справедливости забыл ты, видно, кумок». Смотрит кум, а рядом с его стоит высокая-высокая свеча и ровно горит, неспешно. «Это чья же?» ― пытает кум. «А сапожника с выгона. Живет тихо, на чужое не зарится, бедным обувку чинит за благодарствие, хоть детишки у него и по святочным дням хлеб в квас макают».

Кум и давай просить: «Кумочка, подлини мою свечечку трошки, ведь родня мы с тобой. Жить-то, ох, как сладко!» ― «Нет, кумок, у меня этого не будет: у меня для всех одинаково ― и для свояков и для чужаков».― «Ну, ладно,― отвечает кум,― налей-ка мне тогда перед дорогой медовухи, пойду я». Смерть отвернулась, чтоб нацедить из бочонка, а кум это хвать сапожникову свечку ― пополам ее да и прилепил кусок к своей. Хоть неровная, а долгая стала его свечка.

– Ах он, ворюга! ― подхватилась Лада, стискивает кулачки. Петрок взял ее за руку, усадил.

Слушай, что далей было. Так вот. Обернулась Смерть, а у кума и душа в пятки. Однако ничего, подает она куму золотой кубок медовухи, усмехается. И кум повеселел, пьет. И вдруг видит: свечка его словно не из воску, но из бересты сухой ― так и полыхает. Кум и медовуху недопил, пошел из хором, со Смертью-кумой не попрощался. Воротился он домой, вызвал наилучшего умельца-столяра. Приказал себе высокий да широкий ложак сработать в обе стороны изголовьями. Сработал умелец. Кум сразу на ложак, не слезает с него. Много ли, мало еще так пожил, сделался вдруг хвор, стал слабеть. Кума до него и готова: поднял он глаза ― стоит она в ногах, смотрит пристально, а взор у нее ― две ямы могильные. «Пошли,― шепчет,― собирайся, пора». Однако вздумал кум свою куму перехитрить: скоренько буртык на другое изголовье, чтоб смерть, значит, в головах стояла. А кума снова зашла с ног, смотрит, душу его завораживает. Кум и крикни: «Эй, слуги, ко мне!» Прибежали те. «Прогоните ее». Слуги огляделись ― никого. Кум вспомнил, что один он Смерть видит, снова приказывает: «Обступите меня потесней!» Обступили, загородили. Только Смерть хитрей: она уж над его ногами порхает. «Сымите с меня сапог!» ― приказал снова кум. Сняли. А сапог тяжелый, железом кованный. Кум взял тот сапог и как швырнет в Смерть. Да только сапог сквозь нее пролетел. А у стены сынок стоял. Сапог ему в висок каблуком и угодил. Сынок и преставился на месте. Заплакал кум, да своя-то жизнь дороже: почал снова буртыкаться, от Смерти убегать. Но всякий раз глядь ― а она в ногах уж, смотрит. Так он бур-тыкался, покуль не забуртыкался. Тут и сказке конец.

Петрок хлопнул себя ладонью по колену, повернул голову к Ладе. Та всхлипнула.

– Ай нехорошо что? ― забеспокоился Петрок.

– Сынка жаль,― Лада утирала глаза краем фартука, что-то еще говорила. Петрок видел, как быстро шевелятся ее губы, но слов не разбирал: близко заблаговестили церковные колокола.

– Это же я к вечерне спознилась! ― вскочила Лада. Петрок тоже заторопился: давно ждала мать.

На развилке, под старыми липами, попрощались. К отцовскому дому просила Лада не подходить ― боялась пересудов соседских.

Было грустно Петроку, что быстро и незаметно минуло воскресенье, надо поутру снова возвращаться в монастырь, терпеть придирки дьякона и насмешки Сымона. Вот и провел худо воскресенье: согрешил, к вечерне не пошел. И еще грех: смолчал на исповеди о стычке с Сымоном и тем вину усугубил.

Улочка Слободы была вся в колдобинах, хлюпали под ногами помои, которые выплескивали сюда хозяйки в субботу. Несколько раз Петрок в темноте споткнулся, едва не выронил тяжелые книги. В грачиных гнездах запутался гнутый серебряный волос молодика.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю