Текст книги "Мстиславцев посох"
Автор книги: Эрнест Ялугин
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
ЭРНЕСТ ВАСИЛЬЕВИЧ ЯЛУГИН
МСТИСЛАВЦЕВ ПОСОХ,
или страницы жизни порубежного города Мстиславля, тамошнего люда посполитого и отрока, именем Петрок, коему на роду писано в друкарской справе знатным мастером стать и тем город свой меж иными прославить
Сказывают: Мстиславцев Петр, как почуял, что силы на исходе, что клонит уже к себе, притягивает земля, во Мстиславль-город воротился, где родился и сам он, и отец с матерью, и предки. У нас же речь пойдет о тех временах, когда он юн еще был, людей и жизнь познавал в учении.
Часть первая
ВИДЕНИЕ НА ДИВЬЕЙ ГОРЕ
Меж торговых рядов грязь не просыхала и до Купалья. Ныне же она привольно разлеглась по всей площади, и Петрок как ни ловчился, перепрыгивая гиблые места, лазая по кромкам частоколов да шмыгая задворками лавок, однако ж худые свои сапожишки измарал-таки и ноги промочил изрядно. В грудь бил ветер, сырой и злой, зимний еще, заставлял сгибаться пополам. Да что с того! Солнце катилось на весну, не сегодня-завтра щука взломает на Вихре лед, тронется паводок. Старый иконописец Лука баял, что цыган уж давно продал свой тулуп.
Петрок крепче прижал к груди плоский, аршинной длины сверток и перепрыгнул заплеванную конопляной шелухой лужу перед лавчонкой Миколы-ветошника. Тут полагалось по неписаному закону мстиславльской ребятни подбежать под узкое окно лавчонки и крикнуть:
– Трухи на грошик!
После чего немедля окно поднималось, и на свет божий являлась лупоглазая голова Миколы.
– Кыш, подбанщина, шпынь непотребный! ― гремел ветошник, норовя ухватить озорника костистой, давно не мытой рукой.
Однако на сей раз Микола-ветошник уже торчал в своем окне, чем принудил Петрока соступить в грязь. Ми-кола же и бровью не повел. Выставясь по плечи, он прислушивался. И в окнах других лавок торчали бородатые головы, глазели на возвышение возле мясных рядов, где толпа мещан, странников и городских нищих тесно обступила дебелого монаха. Побирушки привычно всхлипывали и вздыхали.
Петрок протолкался поближе к монаху, хотя побирушки недовольно шипели и больно поддавали локтями в спину и поясницу.
– И той ненастной нощью было благочестивому старцу Никону видение,― говорил монах.― Стоял на самой вершине святой Илия в черных ризах и округ себя молоньей, будто пастушеским кнутом, хлестал.
– Ох-хо, господи! ― шептались странники, истово крестились, боязливо поглядывая на монаха.
– То де ж святой стоял-от? ― не утерпел, спросил Петрок у косоглазой побирушки.
– На поганой горе, хлопчик, на поганой. Ох, господи, твоя воля,― отвечала старуха привычно-жалобным голосом и вертела головой по-галочьи.
Петрок опять стал слушать, однако без особого внимания ― сборы денег на храм были делом обычным.
– Чудо вижу, братие! Так возопил преподобный Никон монахам нашим, кои вошли по призыву в обитель его. И стали мы вкруг него на колени и почали молиться,― монах смиренно потупил глаза на давно не видавшие дегтя носки своих сапог, которые выглядывали из-под рясы.
– Знамение было, знамение,― шелестело в толпе.
– «...А коли, господи, храм твой указуешь ставить, яви знак свой монахам обители, не мне единому, дабы могли они возвестить о том мирянам». Так говорил преподобный Никон, возведя очи горе,― монах исподлобья, быстро взглянул на слушателей, возвысил голос: ― И узрели мы свет чудный, а в том свете на горе, где было некогда идолище языческое, стоял побочь со святым Илией преподобный старец Никон с воздетыми руками, а с нами его не было.
Притихли мещане мстиславльские, слушая вещие слова, щупали втайне пояса, выбирая монеты помельче,― ведали: призовет божий человек жертвовать на храм, отказать же в деле таком ― грех.
– ...И последующую нощь молился преподобный Никон,― монах бычился, надувая малиновые щеки.― «Господи,― молился старец,― да будет повсюду и окрест роса, а на месте, где церкви стоять, да будет суша».
И утром оглядели монахи те места, и стояла повсюду обильная роса, а на горе таксамо, лишь едино место было сухо. Тогда на третий день при всем соборе святых иноков обители преподобный сотворил молитвы и место, указанное всевышним, размерил золотым поясом константинопольским широту и долготу храма. И простер он затем руки к небу, и воскликнул подобно пророку Илии: «Услыши мя, господи; услыши огнем; да уразумеют люди сии, что тебе угодно сие место!» Вдруг спал тогда с неба огонь и очистил то место, которо размерил старец для храма, а по краям сделались впадины наподобие рвов. И воскликнул преподобный: «Тут указал нам всевышний возводить храм во славу его!»
Молитесь же, люди, и да приобщится кажин к богоугодному делу,― сказал монах уже вполголоса, но так, что слышно было и окраинным.― Не дайте, православные, зачахнуть вере истинной, не внимайте наущениям иноземцев, что норовят споймати в диаволовы сети души ваши!
– Верно Кубрак кажет, добра,― согласно кивали мещане, давно знавшие речистого монаха, завсегдатая торговых мест и, как поговаривали, наперсника преподобного старца Никона ― игумена самой известной обители Тупичевского посада.
В незапамятные времена на горе, о которой говорил ныне чернец Кубрак, возвышался деревянный с раззолоченной головой языческий кумир, по-местному ― Див, которого затем христиане спихнули дрекольем в воды Вихры; идол, обитый железьем, утонул. Дпвья гора долго пустовала, обильно заросла бурьяном, колючим кустарником, взбирались на нее одни лишь слободские ребятишки и то днем, опасаясь нечистой силы.
– Жертвуйте, православные, кто сколько может! ― чернец обходил мещан с глиняным ставцом, заглядывал в самые глаза, и под темным взором Кубрака даже городские побирушки торопливо шарили в своих лохмотьях, извлекая оттуда заветные грошики.
Петрок, у которого не было за душой и деньги, повернулся и юркнул в толпу, живо вспомнив о своем деле. И вовремя. Петрока ожидали.
– Принес? ― встретил хлопца в дверях лавки узколицый, с пристальным взором мещанин в добротном кафтане. Все кликали его Перфилием Лукичом, за глаза же ― Перфишкою-московитом.
Петрок вошел в лавку, в тепло, торопливо извлек из холстины доску. Купец взял ее, оглядел, поморщился.
– Чистоты мало, тонкости,― вздохнул он, построжал.― Торопишься, хлопчик, а товару порча.
– Да чисто же,― Петрок повел ладонью по резьбе.― И узор сладостный.
– Э-э, сколько утка ни мудрится,― насмешливо хмыкнул Перфилий, открыл, словно нехотя, длинный кошель.
Петрок, сглотнув колючий комок, взял протянутые купцом монеты, выскочил из лавки. Кубрак все еще был на площади, но толпа поредела.
Петрок свернул в кривую улочку слободы. По дороге он несколько раз натыкался на монахов, собиравших пожертвования на храм. Сбор тот тянулся потом многие лета, и прозвал его люд мстиславльский кубрачеством, сложив о том складные да колючие погудки.
НАБОЙКИ ДЕШЕВЫ...
Уж в который раз Евдокия, вдова Тимофея-купца, говорит сыну:
– Не тобой поставлено, не тебе брать.
А тот знай свое, неугомонный. Ох, ох, безотцовщина! И жалко парня, а посечь бы не грех. Евдокия вздыхает, поглядывая на своего младшенького. Одежонки-то на огольца не напасешься, порты в неделю растерзает, знай ― чини. Ладно, еще при Тимофеюшке, будь пухом ему землица, отрезки да остатки, как муж ни сердился, бывало, странникам да паробкам не отдавала, в подклет, в старый сундук складывала ― вот и пригождаются теперь, как еще выручают.
– Давно тебя подпруга не гладила! ― придавая голосу строгости, ворчит Евдокия, видя, как сын с угольком и дощечкой гладкой осиновой ― забавами своими нерастанными ― к заветному посоху подбирается.
А Петроку досада: поди, втолкуй матери, что ему самый-то посох и не надобен. Вот узор бы разглядеть со всех сторон, да получше. По черному дереву исполнены там тонко и колосья ячменные, и травы разные, и дереза лесная, и тот узор, что бабы на рушниках и своих святочных андараках вышивают красной и синей нитью. Головка же, клюка самая,― в точности лисья морда: и нос, и ушки прижатые, и шерстка на загривке вздыбленная. Оканчивался посох штырем железным, где поверху волна-витушка была пущена. По ходу той витушки, знал Петрок, клюка свинчивалась, и тогда открывалось углубление шириной, ровно покласть золотой. Посох этот служил деду, а затем отцу в их купеческих разъездах, штырь был внизу стерт изрядно.
Теперь же посох стоял под божницей. Мать настрого приказала его не трогать.
– Это наше последнее богатство,― сказала она как-то Петроку.
Где поделось остатнее богатство, Петрок не знал. Хотя еще недавно купцы Мстиславцевы были из первых в городе и славились своей удачливостью в делах ― к ним охотно шли в долю торговые люди победней. Торговля у Мстиславцевых шла бойкая: обозы их доходили и до Ливонии, и до немецкой земли, и до Византии, и до Москвы. Но как сгинул отец Петроков Тимофей ― будто в свою неведомую могилу все забрал: пропали где-то в дороге товары, обозы, и остались вдове Евдокии Спиридоновне пустые амбары, да детей трое, да посох этот, да еще долги. И наибольший долг ― старшине городских купцов Апанасу Белому; он же, поговаривали люди, знал, куда богатство Тимофея Мстиславцева подевалось. Знал, да молчал.
Мать покрикивать покрикивает на Петрока, но не сечет, если и за дело. Добытчик! То мазилкой к иконописцам пристал, краски тер, а с зимы в резчики подался, пригодились отцовские снасти. Купец Перфилка Григорьев сговорил доски набойные вырезать ― у мастеров-то не спешит покупать, те себе цену знают, а малый и за малую деньгу работает.
Перфилка в Смоленск и в Москву доски сбывает. Сказывают, куш добрый на том имеет, а не похвастает. И как Петрок ни старается те доски оздобить ― и травчатый рисунок пустит, и струями, и лапчатый, и репьями, и копытцами,― а у Перфилки один сказ: плохо раскупают доски, набойки дешевы стали, мастеровым работать их ныне едва ли не себе в убыток. Московиты побогатели ― норовят в добрые ткани наряжаться. Поди проверь ― Москва далеко. Но только и по мстиславльским мещанам видать ― в ходу набойки. На которую одежину ни погляди ― ткань с набойным узором. Оно и дешевле, а нарядно. Иной мастак бязь либо миткаль так разукрасит, пока не пощупаешь, думать будешь ― заморское, дорогое. Вот тебе и набойка. По лавкам пройди, глянь ― не залеживается. Разве уж совсем рисунок отбит худой да блеклый. Так Петрок сам гонор имеет. Антось Щерба, мастер кафтанный, уж как его работу хвалил. А заикнулся Петрок ― прибавить ему сколько-то за доски, Перфилка руками замахал.
– И так,― молвил,― я с тобой по-божецки. Потому только уважил, что отца, Тимоху покойного, помню.
Петрок, может, и не стал бы резать, однако в доме случается ныне и по престольным праздникам без скоромного сиживать. В хлебной клети и мышам делать нечего ― пусто. Да и самому любопытно резать. Иной раз идет вдоль торговых рядов, смотрит товары, что разложили купцы на прилавках, выставили на вешалах, и вдруг остановится, вздрогнет, а дыханье так и замирает сладко ― его узор на ткани отбит. И уж наблюдает полдня потом, мается ― кто купил, как посмотрел, что сказал.
Евдокия же и радовалась добыткам Петрока, и печалилась. Радовалась ― хлеба верный кусок будет иметь сын, как подрастет да в деле наловчится. Печалилась же, что увяла былая слава рода купеческого, и уготовано детям ее стать простолюдинами. Уж последнего паробка отпустила со двора Евдокия, все сама теперь по дому делала. Ладно, еще зять признает, помогает маленько, хоть и сам не велик купец ― давно ли железьем ветошным торговал.
А конец поделкам Петроковым пришел негаданно, через год после того, как воротился во Мстиславль Василь Поклад, двоюродный брат Евдокии.
ДОЙЛИД ВАСИЛЬ
Изба Василя Поклада стояла недалеко от Ильинского собора, в самой середке Мстиславля, в ряду с лучшими боярскими теремами. Место было высокое, сухое, перед брамкою поднялась прозрачно-зеленая молодая трава; ходили тут мало. Петрок с некоторой робостью подминал мураву босыми ногами и сторожко поглядывал на подворотню, не заложенную, как то полагалось в хороших дворах, тяжелой тесиною,― а ну, выскочит оттуда сторожевой пес. С прошлогодней весны хлопец крепко вытянулся, но был тощ, и ставший уж коротким зипун болтался на нем, как на вешале.
Петрок подступил уж к самой брамке, а грозного лая все не было. На стук брамка отворилась, и бородатый, в летах, паробок в холстинной рубахе распояской, сказал, поеживаясь от утренней свежести:
– Отчинял бы, не заперто.
Паробок тут же повернулся, пришлепывая широкими ступнями, молча пошел к высокому крыльцу, обнесенному резными перильцами. Петрок еще глянул, нет ли собаки, и направился следом. Пса, стало быть, дядька Василь так еще и не завел за год мстиславльского житья. Двор был пустой и чистый, хоть на нем молоти.
В последний раз был на этом дворе Петрок четыре лета назад, когда помер старый Поклад. С той поры изба стояла пустая и крепко обветшала без пригляда. Однако чинить ее Василь не стал, а, осмотрев, велел паробку поднять окна и протопить печи можжевельником. Затем он привез из Туничевской женской обители сестру свою горбунью, отдал ей ключи и с тех пор денно и нощно пропадал то на Вихре, на сплаве леса, то на Дивьей горе, где бойкие плотники из ближней мастеровой веси Печковки от зари до зари стучали топорами ― ладили подмости. За прошлое лето построен был подклет, ныне с первым весенним теплом повели мурали-камнедельцы храм вверх. Во все то крепко вникал Василь Поклад, иной раз и сам работал, чтоб крепче показать. Его слушали.
В малолетстве Василь с отцом своим водил по рекам струги с житом в немецкие земли. Затем нежданно кинул отцовское дело, пошел в подмастерья к мстиславльскому камнедельцу. А через два лета, вновь подавшись на струги, остался однажды у немцев, позарившись на науки. Отец его, однако, ту затею не благословил и в помощи отказал, норовя заполучить непутевого сына домой. Да тут, на счастье, на горе ли, нашелся Василю друг, сказывали ― княжич будто из обедневших. Тот ему и помог, и разом они во многих землях побывали, науки постигая. А только, погодя сколько-то времени, объявился снова Василь Поклад в Белой Руси и в Могилеве прослыл вскоре добрым дойлидом ― городовых и церковных дел мастером. Во Мстиславльское же место приехал Василь по за-прошению православного братства.
Василь Поклад и сманил к себе Петрока. Прослышал о поделках племянниковых, завернул однажды посмотреть да тут же и условился с сестрой, чтоб отдала ему Петрока в наученье, посулив к тому ж и платить несколько. Наслушавшись Василевых красных сказок о славе . дойлидов, Потрок пошел к нему с радостью.
Явиться к себе дойлид Василь велел через неделю после пасхи.
Петрок, перешагнув из осторожности первую ступеньку ― была она совсем уж изветшалая, поднялся на скрипучее крыльцо, шаркнул ногами по новенькой рогожке.
Навстречу ему уж семенила из темной глуби сенец согнутая пополам тетка Маланья.
– А, прилетел, соколик дороженький,― распевно сказала она, по-птичьи, снизу вверх весело поглядывая на Петрока.― Ну то ступай в светлицу. Князь-то наш отпочивает еще после трудов. Взял, полунощник, в обычай сидеть до третьих петухов, в свитки свои уставяся, чисто колдун.
Тетка Маланья тихонько засмеялась, легко и молодо, и Петрок тут разглядел, что она еще и впрямь не состарилась, а старят ее монашеское одеяние, горб да сивая прядка, что непрестанно выбивалась из-под черного платка на висок и смуглую щеку.
Подталкиваемый теткой Маланьей, упиравшийся в смущении Петрок вошел в небольшую светлицу. В ней едва слышен был горьковатый запах жженой травы-перелета. Тетка Маланья оставила Петрока дожидаться пробуждения дойлида Василя, сама поспешив за перегородку, к печи, где покрикивал на мяукавшего от голода кота и мелко стучал ножом по доске паробок.
Однако один в светлице Петрок оставался недолго. Едва успел он умоститься на темной лаве у окна да бегло оглядеть заваленный всякой всячиной стол, дверь из спальной горницы отворилась, и в ней, пригнувшись, встал дядька Василь, часто помаргивая белесыми ресницами п потирая ладонью раскрытую грудь. Стоял он в исподнем, однако в наброшенном на плечи толстом армяке, на ногах ― опорки. Дойлид остановил взгляд на Петроке, будто припоминая что-то, и вдруг усмехнулся озорно, выпрямился.
– Пожаловал к сроку, хвалю,― в голосе дядьки Василя была некоторая хрипотца.
Василь запахнулся в армяк, выглянул на кухню.
– Испить бы, Анисимовна,― попросил он.
– Ужо сходил бы сам в сенцы, батюхна мой,― откликнулась горбунья.― Неуправка у нас, варево бы не убежало в огонь.
Дойлид Василь крякнул, вышел в сенцы.
Вернулся оживленный, на ходу вытирая мокрое лицо и бородку расшитым рушником. Докрасна растирая шею и грудь, дойлид подступил к столу, глянул на изрисованный толстым пером желтый лист бумаги. Был лист по краям прижат зелеными, под цвет травы, изразцами. Еще несколько таких изразцов лежало на краю стола, один ― наискось расколотый. Дойлид Василь остановил на нем взор, нахмурился. Бросил на крюк рушник, сказал Петроку:
– Хочу тебя, племянник, при себе на посылках держать, ежели ты не супротив. А ты бы приглядывался, что к чему, смекал. А как навостришься, учить почну нашему делу да заодно буквицы в слова вязать и выгляды строений на бумагу списывать, чтоб по ним могли затем мура-ли здание возводить и прочее всякое работать.
Дойлид Василь надел рубаху, порты, мягкие сапоги, расчесал бородку. Глянул в передний угол, на икону, кинул ко лбу персты, но тут же повернулся к Петроку.
– Дома ел ныне или так убег? Ел? Знаю вас, огольцов. Ну да брюхо не лопнет, коли и со мной поешь. Не отнекивайся и гляди весело. Так-то.
Ел дойлид Василь жадно, порывался говорить, однако стихал под строгим взором Маланьи. Тетка все подкладывала Петроку.
– Тебе для росту много есть надобно,― говорила она.― Овощ не обходи, в нем силы велики. Да жевать бы не ленился, зубы ведь не на торгу куплены, свои...
Дойлид Василь из-за стола первый поднялся. Под строгим взором сестры отмахнулся крестным знамением, вышел в сенцы, оставив дверь отворенною.
– Слухай тетку, слухай, брате! ― крикнул он оттуда.― Анисимовна хоть ворчлива, а дело бает. Игуменья ее за то вот как жаловала, отпускать не хотела.
– Э-э, непутевый,― ворчала горбунья.― А сам-то воду хлебчет, едва от стола поднявшись.
– У меня нутро иное, на заморский лад кованное,― отвечал дойлид Василь, снова прикладываясь к резному деревянному ковшику.
– Нутро у всякой твари божьей однольково,― строго глядя на Петрока, сказала горбунья.― Опосля водой холодною нутро остудишь, и еда там запрется. А с того многие недуги приходят человеку.
– Ну вот, пока ели, совсем ободнялось, пора и за дело,― не слушая сестру, молвил дойлид Василь.
Петрок с готовностью вскочил.
– Не поспешал бы отразу,― укорила Маланья.― Поворотился бы к образам да лоб перекрестил, дитятко.
В кожаную узкую суму дойлид положил два бумажных свитка да еще изразец расколотый, который перед тем видел Петрок на столе.
– Пойдем до ценинников-гончаров,― оглядываясь на Петрока, говорил дойлид Василь.― Грех для храма изразцы такие слабые работать ― от малого щелчка бьются. И цветом не горазды, игры нету, одна тусклость.
Шагал дойлид Василь широко. Петрок за ним где и вприпрыжку поспешал. У него же через плечо и сума кожаная ― исполнял первое свое поручение.
По дороге наведались в Ильинский храм, к попу Евтихию ― он же старшина братства мстиславльского. Пои нарекания дойлида слушал со вниманием: братство церковь заказало, и расход ― его. Никон-то старец со своими чернецами только посулились подсобить денежно, а затем и в сторону. С монахов не больно возьмешь, прижимисты, что твои лихвяры, деньги купцам ссужают с полуторной лихвою.
– Сам подивись, батюшка, какие нам изразцы-то поставляют,― жаловался дойлид.― В дело не боле как третий годится. А то все дрянь, труха, в руку не возьми ― сыплется. Подивись-ка вот.
Поп Евтихий разглядывал поданный ему обломок изразца, шевелил бородою.
– Купцу Апанасию выговор будет от церковного совета,― молвил он строго.― Не гнался бы за дешевизною. И так выгоду немалую от сего подряда имеет. Считай, все деньги ему переданы. Его увидишь, накажи: пусть иной ценинник изразцы работает, место Мстиславльское не оскудело на майстров добрых.
Поп Евтихий глянул на Петрока.
– Се чей отрок при тебе?
– Племянника к делу наставляю. Сирота.
– Не Тимофея ли, царствие ему небесное, сынок?
– Его.
– То-то, выгляд будто знакомый. Ну, не ленись, отрок. Научайся с прилежанием.
Поп Евтихий положил на голову Петроку пропахшую ладаном руку. Петрок поежился, рука была холодная, будто большая лягушка.
В тот же день писец купца Апанаса Белого внес в свою книгу еще расход: «Подряжен заместо Макарии Глинского ценинных дел мастер Ивашка Лыч с товарищи к тому строению храма зробить тысячу изразцов разных ценинных в длину осми вершков и болши и меньши, а поперет семи вершков. А грошей запросил тот Ивашка копу с четвертью».
Попудновать остались на Дивьей горе, с муралями.
Камнедельцы подвинулись, впуская дойлида в свой артельный круг: «Не побрезгай нашей едой, Анисимович, седай, как бывало». Кашевар принес братину с тюрей, подал по ломтю хлеба, ложки. Артельщик сотворил молитву, подал знак приступать. И необычайно сладкой показалась Петроку эта еда среди красных груд плоской плинфы и большемерпого литовского кирпича, которым выкладывали подклеты зданий, в кругу дюжих муралей, пропахших цемянкою, смолой, потом. И дойлид хлебал, похваливал.
Тут же неподалеку расположились кружками другие артели ― плотников, камнерезов. Отдельно сидели мужики, делавшие всякую подсобную работу,― их частью привез Апанас Белый из своей веси, частью пригнали из монастырского имения. Еда у подсобных была победней и радости во взорах не было ― жевали да хмуро глядели прямо перед собой. Думали о своих покинутых избах, о том, чем там бабы ребятишек кормят по весне.
Все сидели вокруг братины чинно, черпали неспешно.
– Матвейко! ― позвал дойлид, держа на весу круглую, с коротким черенком ложку.
Из ближнего круга полудновавших кровельщиков шустро вскочил чернявый, с проседью в бороде мужичок.
– Ай кликал, Анисимович?
– Степку, подручного моего, куда девал?
– Сенни поутру был. А як на сплав пошел с Хомою, то не вертались обое и по сей час.
Мужичок так же шустро юркнул на оставленное было место, заторопился ложкой, пока его не попридержал артельщик.
– Сведу тебя со Степкой,― сказал дойлид Василь Петроку.― С ним не пропадешь.