Текст книги "Люди в джунглях"
Автор книги: Эрик Люндквист
Жанры:
Путешествия и география
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
* * *
Жил у нас на Нунукане и скоморох. Он был искрасив до ужаса и напоминал маленькую обезьянку. Один бог ведает, сколько рас в нем смешалось. Зато мне редко приходилось видеть такого поразительного артиста. Он постоянно играл какую-нибудь роль – и на работе и даже во сне, а выступая на подмостках, он исполнял по три-четыре роли одновременно. Он отлично обходился без партнеров, мобилизуя собственное юркое тощее тело.
Звали его Рахман. Свою деятельность на Нунукане он начал приемщиком. Когда я в первый раз увидел его на Себатике, он показался мне просто-таки мастером. Рахман прыгал по кряжам, осматривал их, проверял, браковал и притом командовал людьми так, словно всю жизнь только этим и занимался.
Ему поручили три участка.
Но когда лес с этих участков стал поступать к нам, контрольные замеры настолько разошлись с цифрами в сопроводительных документах, что Джаин даже растерялся.
Мы отправились на Себатик проверить, в чем дело, и на первом же участке застали Рахмана. Он замерял бревна и не заметил нашего появления. Мы молча подошли и стали наблюдать за ним. Он скакал, словно кузнечик, жестикулировал, размахивал меркой, выкрикивал учетчику диаметр и длину, но ни разу по-настоящему не замерил бревна.
Вдруг он умолк, вытер нот с лица, поправил умопомрачительный галстук и принял совсем другую, деревянную позу. Теперь он говорил чуть высокомерно, скуно цедил слова – вылитый Джаин. Поколдовав для вида над бревнами, он стал произносить назидательную речь, бесподобно копируя Джаина, но тут заметил напряжение на лицах рубщиков, которые приветствовали меня и Джаина, обернулся и увидел нас.
Однако Рахман не растерялся; у нас на глазах произошло новое перевоплощение. Теперь он изображал покорного, исполнительного работягу.
– Я изо всех сил стараюсь, мантри сам видит! Пытаюсь хоть что-то вдолбить в головы этих бедняг, надо же приучить их к порядку. Не покладая рук работаю, мантри, день и ночь! Все силы отдаю службе! Я…
– Давай-ка лучше проверим замеры, – прерываю я его излияния.
Рахман горячо берется за дело. Торопит рабочих, извлекает откуда-то измерительную ленту, которой раньше не было видно. Замеряем втроем. Рахман кричит, перебранивается с учетчиком – тот не успевает записывать сразу за троими.
И оказывается, что Рахман не сделал ни одного правильного замера.
Джаин отчитывает его, только пух и перья летят. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь мог отругать человека так, как Джаин.
Рахман играет роль кающегося и униженного. Непонятого. Он так старался работать быстро, так спешил управиться, что, возможно, кое-что и впрямь сделано не с такой точностью, какой, по-видимому, добивается мантри Джаин. Он от зари до зари наставляет рубщиков, как надо работать, как жить и вести себя. А ведь это не менее важно, чем замерять бревна…
Джаин отвечает Рахману таким взглядом, что удивительно, как тот остается невредимым.
Я с великим трудом удерживаюсь от смеха. Пытаюсь понять: что, собственно, думает и чувствует маленький Рахман? Тщетно. Его подлинное «я» скрыто очередной ролью. Зато Джаин искренне выражает свои чувства, его бурная, неистовая ярость неподдельна. Он тоже видит, что Рахман вместо того, чтобы показать свое подлинное «я», морочит нам голову и раздражается еще больше.
Наконец я говорю:
– Рахман поедет с нами на Нунукан. Будет работать учетчиком на лесопильне. Может быть, это у него получится.
Нo на лесопильне дело пошло не лучше. Рахман должен был замерять лес на сортировке и записывать итог. Он очень прилежно писал и… продолжал непрерывно играть. Стоило начальнику отвернуться, как Рахман тут же принимался копировать его: расхаживал кругом с важной миной и покрикивал на рабочих.
Через три дня начальник выгнал его.
Рахман пришел ко мне жаловаться. В образе смиренного и непонятого. Он всецело полагался на меня, только я мог оценить его редкие способности и талант.
Он сыграл безупречно, и я поставил его сортировать бревна на лесоскладе. Там работала бригада бугов, тридцать человек, и Рахман с утра до вечера развлекал их. Изображал Джаина, меня и всех нунуканских голландцев по очереди. От одной роли к другой переходил молниеносно: вот я отчитываю Джаина, а вот уже тот кротко оправдывается.
На лесоскладе царило такое веселье, что пришлось забрать оттуда Рахмана.
– Возвращайся в Таракан, – сказал я ему. – Здесь не те условия. У нас нет достойной тебя работы!
В тот вечер Рахман впервые со дня приезда на Нунукан стал самим собой. Он напился и рыдал, лежа ничком на нарах в бараке. Покровы упали, и обнажилась несчастная душа шута. Рахман оплакивал свою горькую судьбу скомороха.
Я навестил его. Таким он мне нравился больше, чем в любой из своих ролей. Наконец-то он был просто человеком.
Тогда впервые я увидел пьяного индонезийца. Ведь они мусульмане, а правоверным запрещается нить вино. Как правило, этот запрет строго соблюдается.
Рахман не уехал в Таракан. С моего молчаливого согласия он остался и устроил настоящий театр. Отобрал среди рабочих человек десять-пятнадцать, поработал с ними несколько вечеров и дал представление. Успех был огромный. Главным образом благодаря мастерству самого Рахмана.
Я велел соорудить для них большой сарай со сценой. Рахман был неофициально назначен «министром» развлечений на Нунукане, ому поручили продолжать обучение труппы и подготовку спектаклей.
Я искренне восхищался артистами-лесорубами. Они играли естественно, входили в свои роли, как и подобает настоящим актерам. Больше всего любили играть сановников, раджей, министров, шаманов. Короткое время они жили жизнью, о которой, возможно, мечтали, выбиваясь из сил на тяжелой работе в жарких джунглях.
Зрители воодушевлялись не меньше артистов. Было видно, что всем существом они на сцене, далеко-далеко от многотрудной действительности, которая выпала на их долю по моей милости.
Конечно, Рахман всех затмевал. Одна роль его не устраивала, он должен был непременно в каждом спектакле играть по меньшей мере две-три, молниеносно превращаясь из раджи в раба, из моралиста-отца в бездельника-сына. Колдун, да и только! Я никогда не видел ничего подобного.
И он совершенно покорял зрителей, владел их вниманием так же уверенно, как своими ролями.
Потом Рахман подобрал несколько миловидных девушек, которые пели под гитару, и акробатов, которые могли жонглировать мечами, плясать на канате и выделывать трюки, балансируя на велосипеде. С этой труппой он раз в неделю давал большое эстрадное представление. Билет стоил один гульден для людей обеспеченных и пятьдесят центов для зрителей победнее. Сборы были неплохими. В свободные от спектаклей дни акробаты работали приемщиками и учетчиками леса.
Однако и в новом качестве Рахман пребывал недолго. Касса театра хранилась у него, и вышло так, что он сыграл неприглядную роль растратчика. Естественно, в трупе начались раздоры. Рахман еще раз стал самим собой – напился и рыдал.
Когда он оправился от удара, труппа уже распалась и акробаты исчезли.
Рахман снова убедил меня дать ему роль приемщика. И – о чудо! – он играл настолько хорошо, что ему удавались даже такие тонкости, как правильный замер бревен. Он преуспевал почти целый месяц.
Потом ему взбрело на ум выступить в роли санитара. Он получил место в нашей больнице, но я предупредил врача, чтобы тот строго следил за этим деятелем.
Рахман играл на редкость заботливого и работящего санитара. Доктор был очень доволен таким многообещающим началом и доверял увлеченному артисту все более сложные дела.
Несколько недель не было никаких происшествий. Потом Рахман решил, что созрел для более ответственной работы, и в отсутствие врача стал играть его роль. Правда, он играл не своего шефа; Рахман иначе представлял себе идеал врача. Врач Рахмана был персоной важной, немногословной, в черном шелковом халате поверх белого медицинского, чуть сутулился, ходил короткими шажками, не сгибая колеи. Вдруг останавливался и делал руками какие-то жесты, глядя поверх очков с толстыми стеклами. К больным он обращался спокойно, покровительственно, с санитарами разговаривал нетерпеливо и назидательно.
Пощупав пульс больному, у которого была сломана нога, он решил, что у него малярия, и прописал инъекцию хинина. Другому больному зашил рану, не продезинфицировав. А затем принялся всем без разбора делать вливания сальварсана. Доктор застал его, когда оп занес шприц над больным дизентерией.
На этом, понятно, гастроли Рахмана в больнице кончились. Доктор вполне справедливо отчитал меня за то, что я допустил туда этого помешанного, который способен всех пациентов погубить. Я оправдывался, как мог, – дескать, мне в голову не приходило, что он отважится играть столь опасную роль.
Еще на неделю Рахман стал самим собой. Лежал на нарах, пил, рыдал. Потом собрал оставшихся членов старой труппы и опять начал готовить представления.
* * *
Я много раз пытался добиться от Рахмана хоть одного разумного слова. Безрезультатно. Правда, он говорил порой вполне рассудительно, но это были слова из какой-нибудь роли. Когда же Рахман не играл, он был слишком пьян, чтобы произнести что-либо членораздельное. И я никак но мог разобраться, есть ли хоть что-нибудь от подлинного Рахмана в этом человеке, который то плачет, то смеется…
Так или иначе, Рахман был деятелем культуры. Пионером Талии на Нунукане.
Средство от несчастной любви
Нa рейде стоит голландский пароход. Идет погрузка. Три тысячи кубометров нужно чтобы удовлетворить его. Мы работаем уже трое суток. Все устали, все злятся и ждут, когда он наконец насытится и уйдет.
Но для этого надо работать еще не меньше двух дней. Двое суток предстоит мне возиться с этим пароходом: ведь если я не буду стоять над душой у рабочих, все пойдет кое-как. И не исключены несчастные случаи; нет уж, лучше быть на месте.
Каждую ночь я должен выпивать с капитаном. Отказаться нельзя, он мой старый знакомый. Да пью-то я немного, больше смотрю, как он пьет, и слушаю его рассказы о любовных похождениях. Если верить его словам, у него их было очень много. Гурман… Женатый человек даже представить себе не может ничего подобного. Каждая его встреча с женщиной – это продуманное до мельчайших подробностей произведение искусства. Его дар проявляется в области, куда более высокой и утонченной, чем живопись или ваяние, – он делает живые картины, подлинные шедевры. Правда, не всему человечеству на радость и поучение, а для себя одного. Но ведь искусство тогда и становится подлинным, созидающим, когда человек творит лишь для себя согласно лозунгу «искусство для искусства»…
Женщины его понимают. Они без ума от пего. Они упиваются ролью глины, из которой он лепит свои шедевры. Добавим в скобках, что он еще и редкий знаток вин; это нужно ему для творчества. Он знает все сорта вин и женщин всех возрастов и племен.
В каком-то смысле его искусство получает и видимое воплощение. Чтобы отчетливо помнить каждое произведение, чтобы было что показать, когда он знакомит других со своим творчеством, капитан всегда оставляет себе что-нибудь на память. В его каюте стоит полный сундук сувениров. И чуть ли не ежедневно я должен осматривать это собрание. Здесь бюстгальтеры, перчатки, сумки, туфли, сандалии, губная помада, кольца, фотографии, трусики, мундштуки, пудреницы, меню, чулки, локоны и прочие предметы, либо принадлежавшие женщинам, либо побывавшие у них в руках. Какой бы предмет он ни извлек из хранилища с гордой самодовольной улыбкой, экспонат непременно сопровождается длинной историей. Большинство их я уже слышал многократно, причем ни разу не смог поймать его на противоречии. Либо он и в самом деле говорил правду, либо очень здорово выучил свои истории.
Капитан от души сочувствует мне, лишенному всех благ цивилизации и культуры, живущему в дебрях, вдали от увеселений и женщин, в обществе одной лишь темнокожей экономки…
Я поддакиваю ему. Жалко, что ли, пусть наслаждается, сравнивая мое беспросветное существование со своей насыщенной, блестящей жизнью.
Кстати, пока он находится здесь, на Нунукане, мне и впрямь приходится не сладко. И не только потому, что много работы.
Сари безумно злит, что я день и ночь торчу на пароходе.
– Хоть бы раз взял меня с собой!
– Там нет ничего интересного. То сижу и болтаю с капитаном, то работаю в трюме.
– А на «Сингкару» ты меня брал! Ее капитан считал, что я в самом деле твоя жена, обращался со мной, как с дамой!
– Что же я могу поделать, если этот капитан не догадывается пригласить тебя?
– При чем тут капитан! Это ты стыдишься показать меня. Не хочешь ему признаться, что живешь со мной. Тебе стыдно, что я цветная.
– Не говори глупостей, Сари! Ты отлично знаешь, я ничуть не стыжусь. Но ведь мы женаты не по-настоящему, а многие придают этому значение…
– Все это разговоры. Но верю я тебе!
– Не шуми, Сари. Ложись-ка лучше спать. Я постараюсь вернуться до двенадцати.
Когда я пришел домой, чтобы вздремнуть часик-другой, был уже третий час. Сари не спала, лежала заплаканная.
Никто из нас не сказал ни слова.
Наконец пароход ушел. В четыре утра. Увез капитана, его сундук с сувенирами и три тысячи кубометров.
Когда я вернулся с пристани, Сари встретила меня словами:
– Я уеду на Яву со следующим пароходом.
– Потом поговорим об этом. Сейчас я хочу спать.
– Тебе безразлично, что я уезжаю?
– Я же несколько раз говорил тебе: съезди на Яву, если хочешь. На месяц. Потом возвращайся сюда.
Сари молча прячет лицо в подушку. Засыпая, я чувствую, как на мою ладонь ложится ее маленькая горячая рука.
Мы много раз говорили с Сари, что ей надо съездить на Яву, проведать родителей. Погостит там месяц-два, потом вернется. Уже назначали день отъезда, но всякий раз дело срывалось. Она сама подстраивала так, что возникало какое-нибудь препятствие. Чего она, собственно, хочет? И почему снова заговорила об этом сию минуту? Может быть, вздумала уехать насовсем, считает, что я унижаю ее… Тогда ничего не поделаешь. Конечно жаль, если она не вернется. Скверно мне будет без нее, особенно первое время. Лунные ночи, проведенные вместе, охота, походы в джунгли и прогулки на море, вечера здесь, в домике на пригорке, – многое будет вспоминаться, не скоро пройдет тоска. Возможно, мы не подходим друг для друга. Все равно же это не на всю жизнь. Эх, не будь я так связан с другими белыми и их проклятой цивилизацией! С их обществом, где столько предрассудков и тупости. Как хорошо все было бы тогда! Мы бы зажили с ней как люди. Или?.. Или я начал бы тосковать по этому обществу? И в конце концов не смог бы больше выносить ни Сари, ни свободной жизни в джунглях? Говорят, дикий зверь, который всю жизнь провел в клетке, скучает по ней, если выпустить его на волю.
Что за нерешительность, черт возьми! Сам не знаю, чего хочу. В самом деле, не могу разобраться. Ему, видите ли, нужно все испытать и проверить, прежде чем решить… Нет, устал, не могу думать связно. Чем сильнее я устаю, тем дальше ухожу от Сари. Пусть едет хоть завтра, если ей так хочется. Надо же когда-то кончать. Я сейчас просто не в состоянии ничего больше придумать.
Сари начала укладывать вещи и шить кое-что на дорогу. Сказала, что поедет через неделю.
Это были беспокойные дни. Каждый день Сари спрашивала меня, ехать ей или нет. Каждый день я отвечал, что надо съездить, хотя мне все меньше хотелось отпускать ее. Как бы еще оттянуть неизбежную разлуку?.. Я очень ярко представлял себе боль одиночества, постоянно думал о том, как много значила для меня Сари, как я обижал ее, сколько незабываемых дней и ночей провели мы вместе. Но ведь я обещал отпустить ее. Обещание надо выполнять.
Сари становилась все более мрачной и молчаливой. Со мной почти не разговаривала. Зато с небывалым прилежанием вела наше хозяйство. Словно хотела подчеркнуть свою заботу обо мне, чтобы я острее ощутил ее отсутствие.
Завтра ее увезет пароход. Еще одну ночь мы проведем вместе. Возможно, последнюю. Почему-то мне кажется, что Сари уже не вернется, что она решила навсегда расстаться со мной. У нее больше нет сил выносить эту двусмысленную жизнь с белым безбожником.
Мы не можем уснуть. Сари потихоньку плачет. Плач переходит в безудержное рыдание.
Я лежу молча. Когда же она кончит? И я не выдерживаю:
– В чем дело, Сари? Разве ты не рада, что поедешь завтра?
Молчание.
– Ну скажи же, что случилось, Сари? Я тебя обидел чем-нибудь? Ты из-за меня плачешь?
Продолжает плакать. Наконец говорит сквозь слезы:
– Нет-нет, я не сержусь на тебя. Это ты на меня сердишься. Совсем по хочешь меня знать. Ты меня не любишь.
– Что за ерунда, Сари! Ведь ты отлично знаешь, я тебя люблю. Сколько раз я говорил тебе об этом!
– Неправду говорил! Если б ты меня любил, разве ты прогнал бы меня?!
– Я тебя прогоняю? Да ты сама ко мне каждый день приставала, чтобы я отпустил тебя на Яву навестить родителей. Ведь ты вернешься! Или уже передумала?
– Ладно, не заговаривай мне зубы! Будто не знаю, что ты думаешь на самом деле. Тебе на меня наплевать! Вот. И мне на тебя тоже! Наплевать, понятно? Все равно я тебе изменяла! Слышишь! Много раз! А завтра уеду! Слышишь! Уеду!
Я поражен. Отупело смотрю на Сари. Никогда но видел ее такой разъяренной. Что за бес вселился в нее?
– Вот видишь, тебе даже все равно, что я тебе изменяла! Ты ничего не говоришь! Не бьешь меня! Тебе на меня наплевать!
Она снова падает на подушку и рыдает.
Выждав некоторое время, я говорю:
– Хватит, Сари, успокойся! Ну что ты затеяла? Я тебя совсем не понимаю. Может, ты мне все-таки объяснишь, в чем дело? Вместе как-нибудь разберемся. А то ты только шумишь и кричишь. Что случилось?
Но Сари продолжает обливаться слезами. Наконец мало-помалу успокаивается и выкладывает, что у нее на сердце. Говорит ровно, безучастно. Словно она вдруг решила примириться со своей судьбой и теперь трезво смотрит на вещи.
– Ну, хорошо. Будь что будет. Я все сделала, чтобы привязать тебя к себе. И ничего не вышло. Я не понимаю тебя. Не понимаю, почему влюбилась в тебя. А может, это ты заставил меня влюбиться? Но тогда – почему ты теперь отказываешься от меня? Я говорю: хочу уехать. Ты отвечаешь: пожалуйста, поезжай, когда хочешь! Я говорю, что изменяла тебе. А тебе хоть бы что. Молчишь, будто мы никогда не знали друг друга. Да ладно, все равно! Теперь уже конец. Завтра я уезжаю…
– Но, Сари, Сари! Нельзя быть такой глупой. Я отпускаю тебя вовсе не потому, что не люблю. И не потому, что ты мне больше не нужна. Мне куда тяжелее расставаться с тобой, чем тебе со мной! Ты уедешь, тебе будет весело на пароходе. Попадешь на Яву, увидишь родных. А я останусь совсем один, некому будет подумать обо мне, пожалеть меня!
– А, все это разговоры…
– Молчи! Если бы я хоть на минуту поверил, что ты мне изменяешь, я бы перерезал тебе глотку! Ясно? Или своими руками свернул бы тебе шею. Если я тебя задушу, тогда ты поверишь, что я люблю тебя?
Я стискиваю ее шею так, что она вскрикивает.
– Сари, я тебя потому и отпускаю, что люблю. Хочу, чтобы ты повидала родителей, ведь ты сама говоришь, что соскучилась. Если бы я тебя не любил, давно бы выгнал. Да ты ведь знаешь это. Мне кажется, ты все нарочно устраиваешь, хочешь лишний раз услышать то, что и так отлично знаешь. А теперь я тебя задушу – в наказание за все и чтобы ты знала, как я тебя люблю! Ну что, приятно?
– Пусти, пусти! Я верю тебе! Теперь верю!
Но мне еще долго приходится убеждать Сари, что я отпускаю ее вовсе не потому, что безразличен к ней. Наконец она как будто в самом деле начинает верить.
Я убеждаю не только ее, но и самого себя. Убеждаю себя, что по-настоящему люблю Сари и не вижу ничего постыдного в том, что она «цветная». Что Сари для меня не игрушка, не минутная прихоть. Пытаюсь также убедить себя, что я не такой уж подлец.
Но легче убедить Сари, чем собственную совесть…
– Значит, мне незачем уезжать завтра!
– Конечно, если ты не хочешь. Надеюсь, ты поняла: я мечтаю о том, чтобы ты осталась!
– И я больше всего хочу остаться, если я нужна тебе!
– Много шума из ничего, Сари!
– А! Здесь я никак не могу понять тебя, как следует. Слишком много помех. Стоит появиться людям твоего племени, и все летит кувырком. Мы сразу перестаем понимать друг друга, ты тут же меняешься. Только в джунглях ты бываешь самим собой. Внять бы нам да зажить по-новому! Давай поселимся в другом месте. Поедем на Яву!
– Посмотрим, Сари! Через год кончится мой контракт с компанией. Тогда и решим.
Засыпая, я вдруг слышу смех Сари.
– Чему ты смеешься?
– Так, вспоминаю…
– Расскажи!
– Спать надо.
– Нет, расскажи!
– Это меня бабушка научила. Научила, что надо делать, когда полюбишь мужчину. Она так говорила: если будет хороший человек и он захочет взять тебя в жены, иди за него. А не захочет или окажется плохим человеком – разлюби. Как же это сделать, спросила я. Способов много, ответила бабушка. Я расскажу тебе один. Мне тогда лет пять или шесть было, понимаешь? Давно уже, а помню все, как сейчас… Когда ты вырастешь, Сари, говорила бабушка, может случиться, что ты встретишь мужчину, который покажется тебе не таким, как другие. Ты не сможешь забыть его лицо. Закроешь глаза – опять его увидишь. Будешь стараться прогнать это лицо, думать о чем-нибудь другом, но чем больше ты будешь стараться, тем сильнее оно будет преследовать тебя. Пойдешь по дороге – все время будешь оглядываться: не идёт ли он за тобой? От каждого шороха будешь вздрагивать, – может, он? И когда ветер начнет трясти дверь, тебе покажется – он стучится. Ночью в листьях в стене зашуршат крысы, а ты подумаешь – он пришел тебя похитить. Да-да, Сари, как почувствуешь ты это, вспомни мои слова, говорила бабушка. И вот теперь все так и вышло, Эрик. Ты свел меня с ума. И я припомнила слова бабушки. Она говорила: если будет с тобой такое, а ему на тебя наплевать, то запомни, Сари, средство, как излечиться. Вот я и вспомнила бабушкин совет, когда мне показалось, что ты меня не любишь. Испытала я ее средство. Да только оно мне ни капельки не помогло!
– Что же она тебе посоветовала? Расскажи!
– Она сказала, чтобы я нашла большой лист келади. Обязательно в четверг вечером. Возьми его и приди с пим под большое дерево одна, учила меня бабушка. Положи там лист на землю и помочись на него. Это надо делать в сумерки. У тебя получится как бы большое зеленое блюдце с водой. Посмотрись туда, как в зеркало, и прочти такое заклинание (Сари забормотала по-арабски). Потом возьми лист и брось через левое плечо. Но только ни за что не оглядывайся! И назавтра у тебя все пройдет. Так меня учила бабушка. А у меня ничего не прошло. Я три раза пробовала. И как посмотрю на отражение, вижу не только себя, но и тебя тоже. Видно, я полюбила еще сильнее, чем думала бабушка. Не справилось с тобой ее колдовство!
Мы смеемся.
– Это наверно потому, что ты белый. Белых никакая ворожба не берет, говорила бабушка. Завтра поедем с тобой на Себатик. Поживем там, построим хижину на берегу. Долго-долго там будем… Нам бы жить вместе в джунглях, и все будет хорошо, – заканчивает сонным голосом Сари.
Слово «джунгли» наполнено для нее особым смыслом. Она подразумевает не только лесные дебри, но и чел вечность того, кто ей дорог.