Текст книги "Искатель. 1975. Выпуск №6"
Автор книги: Эрик Фрэнк Рассел
Соавторы: Сергей Высоцкий,Владимир Рыбин
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
– Смотри! – развернул Николай Ильич журнал. – На мое Зайцево похоже! Как две капли…
Гриша мельком взглянул на картинку. Сказал со вздохом:
– Было Зайцево, Коля, твоим когда-то… Чего о нем вспоминать. Я уж думал, ты давно его из головы выбросил.
– Да ведь как выбросишь, – разочарованный реакцией друга, вяло протянул Николай Ильич. – Родные края.
– В краях этих родных мужички да бабы подумали о тебе, когда решили под суд отдать? Простить отказались! Вспомнил о тебе кто-нибудь, когда ты на Севере зону топтал? Родные края… Эх ты! Нету у нас с тобой родных краев. И родни нету, – в сердцах бросил Гриша.
– Да уж, что верно, то верно, – прошептал лесник, – прости они мне тогда, вся жизнь у меня бы по-другому повернулась. – Он сложил журнал вчетверо и запихал в мешок.
Весь вечер они провели в ресторане. Здесь было шумно, дымно от курева, пахло пережаренным мясом. У Николая Ильича с непривычки разболелась голова. А Гриша чувствовал себя здесь как дома. К их столику несколько раз подходили какие-то незнакомые Зотову люди, здоровались дружески с Гришей. Иных он усаживал рядом, приглашал выпить.
– Пятьдесят пять не каждый год человек справляет, – кричал он громко.
Николай Ильич с удивлением отметил, что Гришу здесь многие знают. И официант, молодой прилизанный парнишка с тонкими усиками, называл его почтительно по имени-отчеству: Григорий Иванович. «А говорит – как и ты, бирюком живу, ни друзей, ни знакомых». Николаю Ильичу было неприятно и немного грустно оттого, что у его старого друга Гриши есть какие-то иные, свои интересы, что он бывает в ресторане, да и еще, наверное, в разных местах. «Может, даже веселится в компаниях, – подумал Николай Ильич, но тут же отогнал эту завистническую мысль. – Так ведь ему без этого не обойтись. Клиентов на лес искать надо, застройщиков всяких. А такие дела, где закрепляются? В ресторане».
– Коля, кореш ты мой. – Гриша уже изрядно захмелел, глаза у него сделались маленькими, блестящими. – Коля, старые мы с тобой хрычи. Никому-то мы не нужны. Ну ничего, сами за себя постоим… Годика через три заимеем домик на теплом море, участочек свой. Заживем другим на зависть… Отогреем старые кости… Тут опять станичник приезжал, – перешел он на шепот. – Нужно им еще сто кубов. Документы в полном ажуре. Если эти кубики мы сварганим, считай, что полдома у нас в кармане. Отвесят они нам косуху.
– Много сто кубиков-то, – встревожился Николай Ильич. – Ведь это ж не воз ольхи, сколько я тебе твержу. Тарификация будет – и дурак заметит. Кончать надо с этим. Нету моей мочи.
– Документики, документики у станичника в ажуре, дурья голова, – буркнул Гриша. – Я все это проведу через лесхоз. Ну как ты понять не можешь – ведь законно все, законно.
– Чего ж они тогда косуху отвалить обещают, – устало сказал Николай Ильич, – ежели законно? Ты мне-то не крути. Я И сам бухгалтерией занимался. А куда попал?
– Да ведь просто фондов у них нет, у этих станичников. Не отпущены фонды на этот год. Да и лес строевой не положено им продать. А мы оформим. Чудило. Это не то, что в прошлые разы. Чистое дело. Я тебе, Коля, не зря толкую, будет у нас домик на теплом море. И на книжке деньжата останутся!
Иметь домик на теплом море – это была давнишняя их мечта. В колонии, на лесоповале в Архангельской области, укрывшись холодным, совсем не греющим одеялом, прижавшись друг к другу, мечтали они морозными ночами о том, как, закончив срок, уедут в теплые края, на Черное или Азовское море, купят маленький домик, разведут огород и заживут теплой и сытой жизнью.
Когда Гриша из колонии выходил, сговорились, что поедет он на Кубань, будет присматривать недорогой домик. Но вскоре Николай Ильич получил от него весточку из Гатчины. Друг звал туда. «Домики, Коля, дороги нынче, – писал он. – Да и поиздержался я в дороге. Надо подкопить деньжат, а там уж и двинем».
На Кубани обзавелся Гриша нужными знакомствами, обещал кое-кому помогать по части леса. Нужда там в нем всегда большая.
…Они пили много. Гриша заказал шампанского, и Николай Ильич, прислушиваясь к звукам музыки, любуясь на танцующих, вспоминал о своем лесе как о чем-то совсем-совсем далеком и почти нереальном. Он чувствовал себя молодым, сильным, уверенным в себе. «Пригласить потанцевать, что ли, кого?» – подумал он, приглядываясь к женщинам, сидящим за соседним столиком. Но не решился. Шутка ли, не танцевал лет двадцать пять.
12
Утром Николай Ильич едва встал. Голова кружилась. Гриша уже ушел на работу. Оставил на столе записку: «Коля, шамовка в холодильнике. Забирай подчистую». Николай Ильич собрал свой вещмешок, вытащил из холодильника закупленные Гришей продукты. Есть ему не хотелось. Налил только водки из початой бутылки и, крякнув, выпил. Но легче не стало. Уже одевшись, обув валенки и ватник, он прошелся по комнате. Постоял у серванта, разглядывая фужеры, рюмки. «Эко накупил Гришка Собашник. Кто бы подумал». В колонии Мокригина звали Собашником за то, что однажды на лесосеке он подманил коркой хлеба собаку, видать, отставшую от охотников, и, убив ударом топора, варил в котелке целую неделю.
В вагоне Зотов вспомнил про журнал и с трудом разыскал его среди пакетов с продуктами. Теперь уж он повнимательнее рассмотрел все картинки. Их было четыре. И на одной его деревня, Зайцево. Только подпись какая-то чудная: «Т. Алексеев. Воспоминания о прошлом». На других картинах были изображены незнакомые места – живописные домишки, сети, сохнущие на заборе, большие остроносые лодки на песчаном морском берегу. А подпись под всеми одна – Т. Алексеев. Николай Ильич стал листать журнал и вдруг остолбенел: с маленькой фотографии на него смотрен сын!
«Да как же это? – прошептал старик. – Тельман, сынок! Откуда?» Он стал читать, что там было написано, но глаза застилала пелена. Буквы рассыпались, расплывались, и, как ни тер Николай Ильич глаза, ничего не мог разобрать. Наконец немного успокоился, пришел в себя. Повернув журнал ближе к свету, медленно прочитал небольшую заметку «Дороги художника Алексеева». Речь шла о его Тельмане, о Тельмане Зотове! «Ну почему же здесь написано «Алексеев»? – недоумевал Николай Ильич. – Вот ведь даже и отчество – Николаевич».
И вдруг его словно ожгло: «Фамилию материну взял. Не захотел отцову носить. Не простил…» Он бессильно уронил журнал на колени. Жгучая обида душила его. Николаю Ильичу стоило большого напряжения не разрыдаться. Найти для того, чтобы потерять! Одно мгновение радости только затем, чтобы тут же испытать горечь ни с чем не сравнимой обиды.
– Чего, старик, горе у тебя? – спросила участливо старушка, сидевшая напротив.
Николай Ильич только молча взглянул на нее и опустил глаза.
– Э-эх, – вздохнула старуха. – Нас, стариков, одно лишь горе поджидает. Радости-то наши вышли все. Тю-тю наши радости.
Николай Ильич всю дорогу сидел понурившись. Ему не хотелось ни думать, ни двигаться – вот так бы все ехать и ехать, нигде не останавливаясь, ни с кем не разговаривая. Так и умереть – тихо, никем не потревоженному, с нерасплесканным жгучим горем в сердце.
Но, подъезжая к Мшинской, он все же встал со скамейки, словно повинуясь постороннему приказу. На платформе с ним кто-то поздоровался, Николай Ильич кивнул машинально, даже не разглядев кому. Он шел через большой заснеженный лес по знакомой, тысячи раз исхоженной тропинке, не глядя под ноги, время от времени оступаясь в глубокий снег. Ветер глухо гудел в вершинах елей, и постепенно его шум дошел до сознания Николая Ильича, а вместе с шумом и сам лес, и снега вокруг, и узкая тропинка под ногами. Зотов словно проснулся от сна, но боль в сердце осталась. Жгучая боль. И первой мыслью, которая пришла здесь, в пустынном, неприветливом лесу, была: а не сам ли виноват в том, что разошлись, разлетелись они с сыном по разным дорогам? Ну поссорились, крепко поссорились они в августе сорок первого. Да что из того? Разве это на всю жизнь – ссора отца с подростком-сыном? Ведь добра же, добра хотел он Тельману. От смерти уберечь хотел!
Что было, то прошло. Так почему же потом, после войны, не разыскал он сына, единственного во всем белом свете родного ему человека? Не разыскал, не посмотрел ему в глаза, не попросил прощения. А надо было попросить. Просить до тех пор, пока он не простил бы. Просить прощения за минутную слабость – да мыслимо ли было устоять в ту пору? Ведь слаб он, слаб, как и всяк человек. И сын бы простил. Простил бы, это Николай Ильич твердо знал. Родная кровь.
Как много могло измениться тогда! И жизнь могла пойти совсем не так, как пошла. Да разве попал бы он в тюрьму, если б сын стоял рядом? Сын – опора, надежда. Смысл жизни. Так почему же не разыскал он его, почему?
«А если бы не попался мне этот журнал с портретом Тельмана, стал бы я сына разыскивать? – подумал Николай Ильич. – Столько лет не искал…»
Он шел, еле волоча ноги, весь во власти воспоминаний, то отчаиваясь, то снова загораясь надеждой.
«А может быть, и не со зла поменял Тельман фамилию, может, жизнь заставила? – мелькнула у него мысль. – В жизни каких только передряг не случается – можно и имя свое забыть, не только фамилию. Отчество ведь сын не сменил? Николаич ведь, Николаич!» – с надеждой прошептал он.
Когда старик подходил к дому и из-за деревьев еще невидимый ему Дружок радостно взлаивал, почуяв хозяина, Зотов твердо решил узнать в справочном бюро адрес и послать сыну письмо.
13
…На следующий день к вечеру неожиданно приехал Гриша Мокригин. «Что-то случилось, – испугался Николай Ильич, вглядываясь в хмурое лицо друга. – Ох, не ровен час о продаже леса дознались?! Не собирался ведь он так скоро».
А Гриша болтал о разных лесхозовских мелочах и сплетнях как ни в чем не бывало, будто только ради этого и приехал. Но глаза тревожно смотрели. Так тревожно смотрели глаза, что Николай Ильич не выдержал и, сам заражаясь тревогой, спросил:
– Да не тяни ты, черт! Чего стряслось-го?
– Чего у нас может стрястись? Соскучал – вот и прикатил. Невмоготу мне. С утра до вечера только и слышишь – рубли, проценты, выполним – перевыполним. К тебе в лес приеду – душу отвожу. Будто снова народился. – Он подмигнул Зотову, вытащил из мешка бутылку водки. Но Николай Ильич чувствовал: неспокойно у друга на душе, хорохорится для виду. Уж он-то Гришу знает – не первый год знакомы. «Ну да ладно, поиграйся, надоест – сам расскажешь», – подумал он. Достал из подпола грибков, поставил картошку варить.
Они допоздна балагурили о том, о сем. Вспомнили свою жизнь в колонии. Колония была строгого режима, магазин – один раз в месяц. Посылок ни Зотову, ни Мокригину никто не присылал. Бывало, раскурят одну на двоих самокрутку, сидят на поваленной сосне да размечтаются: «Эх, сюда бы картошечки горячей, рассыпушечки, да кусок хлеба…» – «Да шмат сала», – подскажет кто-нибудь. Домечтаются до спазм в желудке, пока не крикнет бригадир: «Кончай ночевать. Нава-а-лись!»
Николай Ильич постепенно успокоился, а может, водка подействовала. Только решил: знать, и вправду ничего не приключилось. Мало ли чем Григорий был расстроен поначалу.
Когда они легли спать и Зотов задул лампу, Мокригин сказал мечтательно:
– Хорошо тут у тебя, Коля, ей-бо, хорошо. Так сердце успокаивается. А ты Зайцево вспомнил! Картинки увидел! Да разве ты жил бы в Зайцеве в таком спокое?
Николай Ильич вдруг спохватился: «Что же это я про Тельмана Грише ничего не сказал? Вот ведь гусь! Все думаю, дай скажу, дай скажу, а не сказал».
Сказать-то он хотел, сразу хотел сказать, едва Григорий порог переступил, да медлил. Словно кто останавливал его.
Николай Ильич поворочался на кровати и, наконец решившись, сказал:
– Гриша, а ведь те картинки, ну что а журнале я тебе показывал, их Тельман рисовал. Сын.
Мокригин молчал.
– Ты слышь, Григорий? – позвал Николай Ильич.
– Слышу, – как-то отрешенно ответил Мокригин. – Сыскался, значит.
– Вот ведь как жизнь-то распорядилась, – сказал задумчиво Николай Ильич. – Я думал, загинул он. С войны ведь, с сорок первого, ни одной весточки не было, а он в художники вышел. Недаром мальчонкой рисовать любил. Только фамилия у него другая, Гриша. Не Зотов он.
Гриша вдруг расхохотался:
– Да с чего ты, старик, взял, что это твой сын? Мало ли Тельманов на свете! И почудней имена есть. А ты заладил: сын, сын. Рассусоливаешь мне про него…
Николаю Ильичу было обидно слушать Гришин смех. Он сказал:
– Мой это Тельман, Гриша. Портретик там есть. Точно мой. Да и написано: Тельман Николаевич. Только Алексеев. Материну фамилию взял. Может, чего случилось? Пятнадцать ему было, когда с пленными солдатами-то от немцев сбежал. – Зотов тяжело вздохнул. Воспоминания его одолевали. Горькие старческие воспоминания. Он долго ворочался, потом снова заговорил:
– Вот что мне интересно – женат он или нет? Да уж, конечно! – сам же себе ответил Зотов. – Сорок пять ему в нонешнем мае будет. Дак ведь я, Григорий, наверняка дед! – оживился он. – Дед я, Григорий. А может быть, и прадед да же. А что? Ежели он, как и я, в девятнадцать поженился. Тельман-то у нас с Василисой рано появился, ой как рано. Ой, гуси-лебеди, прадед! Слышь, Гриша? Прадед.
Мокригин молчал.
– Я, Гриша, решил написать ему и адрес уже запросил. Что старое вспоминать? Жить-то всего ничего осталось. Заснешь когда ни то и не проснешься.
– Забыл, значит, ты все обиды, забыл, как тебя из-за сына твоего, щенка, фрицы чуть в расход не пустили? – неожиданно зло рявкнул Мокригин. – Он от тебя убежал, на смерть оставил, а ты… Он столько лет о себе и знать не давал! Сам ведь мне столько раз плакался. Ты что думаешь, не знал он, что папаша у него по тюрьмам да колониям восемь лет от звонка до звонка отышачил? Держи карман шире! Как миленький знал. Уж он-то в Зайцево твое распроклятое не раз, видать, съездил. И не хотел бы, дак землячки твои все ему рассказывали. В лучшем виде.
«Чего он так злится? – удивился Николай Ильич. – Чудак-человек».
Словно спохватившись, Мокригин смолк. Потом сказал уже спокойно:
– Я тебе, Коля, и вчера говорил: выбрось из головы эти фокусы-мокусы. Деревенька моя – ах, ах! Сынок теперь сыскался… Прожил полжизни без земляков и без сына и еще проживешь. Без друга – никогда. Нет жизни без верного кореша. Нет опоры. А землячки, детки – фить, разлетелись в разные стороны, кричи – охрипнешь! – Он заворочался в кровати так, что пружины застонали. Достал со стула папиросы. Закурил.
– Я вот, Коля, в детдоме вырос. Без роду без племени. Сколько себя помню, все сиротствовал. А не тянет меня в те края пермские, не тянет. Никуда не тянет. Знаешь, как говорится, рос мал, вырос пьян, ничего не знал. – Григорий громко, натужно захохотал.
Потом они долго лежали молча. Николай Ильич курил, думал. И, уже совсем засыпая, сказал мечтательно:
– Нет, Гриша, что ты ни говори, а напишу я сыну письмо.
Мокригин не ответил. «Наверное, уже спит, – подумал Николай Ильич. – Ну да бог с ним. Проспится – отойдет. И чего он разошелся?»
Но утром Григорий встал хмурый. Молча поел картошки, поджаренной с лосятиной, выпил полстакана водки. А когда оделся и собрался уходить, сказал:
– Ты вот что, Коля, поступай как знаешь. Но помни – я твоему сыночку сказочку расскажу, кем его батя был и кем стал. Как нынче поживает. Откудова у него денежки завелись. И еще подумай, Коля, – не за наши общие дела беспокоюсь. Я тебя другом считаю, душевным. Так что решай. Мое слово, ты знаешь, верное.
Повернулся и ушел, хлопнув дверью и пнув в сенях подбежавшего к нему приласкаться пса.
«У-у, разбойная рожа, – прошептал Николай Ильич, глядя из оконца на удаляющуюся фигуру Мокригина. – Сдурел мужик. Будто белены объелся. «Я тебе друг, я тебе друг!» А как поперек что скажешь, того и гляди в рожу заедет. И чего он ярится?»
Зотов долго сидел не двигаясь, тяжело навалясь на стол. Глядел пустыми глазами сквозь замерзающее оконце на темный ельник, где только что скрылся Григорий. Ледяные мохнатые веточки незаметно, будто сами собой, рисовались на стекле, сплетались в причудливые узоры, постепенно закрывая от Николая Ильича белую поляну с небольшим стожком и синеющий в рассветной мгле лес.
«Не доведут меня до добра мои думы, – вздохнул Зотов, оторвав наконец взгляд от заледеневшего окна. – Делом надо заняться». Он убрал со стола и сел подшивать валенки: давно собирался, да все было недосуг. Николай Ильич принес из кладовки кусок войлока, вар, дратву. Сапожный нож оказался туповат, и старик долго точил его на бруске. Ему вспомнилось, как он познакомился с Гришей. Гриша только что прибыл из пересыльной тюрьмы и сразу же проигрался в карты. Наутро он отправился на работу в лес, напялив на себя несусветное тряпье. На ногах у него болтались голенища от валенок, а на ступни были намотаны прикрученные веревкой тряпки. Вечером Николай Ильич стал свидетелем того, как, прижав в углу барака совсем молоденького плачущего паренька, Мокригин сдрючивал с него старенькие валенки. Зотову стало жаль мальчишку, и он сказал Грише:
– На что позарился? Через два дня будешь голыми пятками сверкать… А из твоих голенищ я фартовые валеночки слеплю. Сносу не будет…
Мокригин глянул на него зверем. Спросил:
– Сколько паек?
– За так сделаю, – махнул рукой Зотов и за вечер смастерил Грише из голенищ приличную обувку. Батина школа пригодилась – Илья Куприянович Зотов был лучшим сапожником на всю волость.
Николай Ильич подшивал валенки и вспоминал про колонию, про то, как сошлись они с Гришей. Тогда разница в годах была особенно заметна. Это сейчас она почти стерлась, не чувствуется. А в то время Мокригин против Николая Ильича совсем мальчишкой выглядел. Зотов подумал о том, что в первое время их знакомства, глядя на Гришу, все сына вспоминал. И нет-нет да рождалась тревожная мысль: «Ну как и сын по кривой дорожке пошел? Так же, как этот Гриша Собашник, сидевший за грабеж». Только раньше злость на Тельмана все другие мысли пересиливала. Вспомнит, погорюет, да и снова забудет надолго.
Чего уж стал покровительствовать ему Гриша, Николай Ильич в толк взять не мог. Да и задумываться не хотелось. Сдружились и ладно. Может, оттого, что родителей Мокригин не знал, по детдомам скитался? А может, из-за того, что Николай Ильич всегда был ровным, спокойным, не обижался на злые Гришины выходки? Жалел его.
Он подумал об этом сейчас, и жалость к Мокригину шевельнулась в нем, но тут же погасла. «Женился бы и жил спокойно», – подумал Николай Ильич, хотя раньше любая мысль об этом вызывала в нем легкое чувство ревности.
14
Отослав сыну письмо, Николай Ильич не находил себе места. Тревога словно навечно поселилась в его душе. Ночами он почти не спал. Полежав часа два в холодной постели, то забываясь на несколько минут в чуткой дреме, то снова просыпаясь, будто кто-то подталкивал его, Николай Ильич вставал, закуривал и, накинув на плечи телогрейку, ходил бесконечно по комнате, вздрагивая от скрипа половиц. Дружок, чувствуя, что хозяин не спит, жалобно повизгивал в сенях.
Под утро Зотов начинал топить печь, чтобы хоть как-то занять время, отвлечься. И долго сидел у огня, глядя, как пожирает пламя сухие березовые поленья, машинально подбирая отскочившие угольки и бросая их снова в топку.
Получил ли сын письмо? И о чем подумал, прочитав неровные отцовские каракули, которые так трудно ему дались, и за которыми столько боли, столько надежд?
В один из дней Николай Ильич спозаранку, надев лыжи, сходил в Пехенец. Узнать, нет ли весточки от Тельмана. Почту еще не привозили, и он просидел часа полтора в ожидании. Письма Зотову не было. Николай Ильич хотел было идти на кордон, но подумал: а не позвонить ли Грише? Может, отмяк его друг-приятель?
Он заказал разговор с Гатчиной и долго ждал, пока соединят. Кроме него, на почте не было ни одного посетителя. Сонная тишина стояла в комнате. Время от времени начинал стрекотать телеграф да вполголоса обсуждали какую-то Люську телефонистка и еще одна востроносая очкастая девица, наверное заведующая почтой. Резкий звонок заставил Николая Ильича вздрогнуть. Телефонистка молча протянула ему из-за барьера трубку.
– Кто? – отрывисто прозвучало в трубке. Это был голос Мокригина.
– Григорий?
– Говорите, – официально произнес Мокригин. Видать, не признал.
– Григорий, это я, Николай.
– А-а, Колюн! – наконец узнал Мокригин. – Здравствуй! – Он сказал это весело, но Николай Ильич не уловил обычной теплоты в голосе друга. «Сердится», – подумал Зотов и вздохнул.
– Ты чего молчишь, Колюн? – спросил Мокригин. – Как дела?
– Да все нормально, – скучным голосом ответил Николай Ильич. Он уже жалел, что позвонил. – Хотел вот узнать, как ты? Перемолвиться хотел.
– Все так же я, Коля. Все так же. Без изменений. А насчет перемолвиться… – Он помолчал несколько секунд. – Насчет перемолвиться это можно. Завтра жди с трехчасового. Ну будь!
Николай Ильич повесил трубку и, грустный, поплелся к себе на кордон.
Он делал все машинально, словно в полусне. Отвел двух лужских мужиков на делянку, пометил, что рубить. У мужиков был выписан наряд на строевой лес.
И снова думал о сыне. Представил, как сидят они с Тельманом за столом и говорят, говорят о врозь прожитых годах. Сколько им надо вспомнить, о скольком переговорить! А потом он поведет сына в лес, покажет самые заповедные, самые красивые уголки. И на медведя они сходят вместе. А весной свезет он Тельмана на Вялье озеро, где на маленьком островке токуют тяжелые сторожкие глухари, покажет Орелью Гриву и тетеревиные тока за Владычкином. Как они бурлят ранним весенним утром, когда лес и поляны еще скрыты густым туманом. Полюбится здесь сыну, ей-богу, полюбится. Эх, только бы он ответил на письмо. Только бы не держал на сердце зло. Отец же он ему, родная кровь.
Ну и зачем им старое вспоминать? Зачем? Кто старое вспомянет… Да и жизнь прошла, и Тельман не мальчик, время ли в прошлом копаться?
Думал так Николай Ильич, и на душе у него теплело. Но потом вдруг вставало перед ним злое Гришино лицо, и все светлые мечты расплывались, и оставалась одна горечь и тревога. И тревога эта с каждым часом усиливалась и усиливалась.
В тот день, когда обещал приехать Мокригин, Николай Ильич совсем упал духом. Временами он чувствовал такую слабость, что мутилось в голове. Хотелось лечь, закрыть голову подушкой и не шевелиться, не вставать, не думать ни о чем.
Ну что ему, Грише, Тельман? В дом, что ли, просится? Что плохого, если у твоего друга нашелся сын? Почему не радоваться вместе? Ведь у них-то ничего не изменится. Почему, почему Гриша так разозлился, когда узнал, что Зотов хочет разыскать сына и помириться с ним? Может, думает, что не смогут они теперь лес на сторону продавать? Так ведь давно уже говорил Грише Николай Ильич – все, будя, последний раз уступил ему – и амба. Не тот возраст, чтобы снова зону топтать.
«Ах, Гриша, Гриша! – вздыхал Николай Ильич. – Неужель решил ты, что наши общие денежки делить я с тобой буду? Тьфу, денежки. Если бы Тельман весточку прислал, если бы выпало такое счастье – зачем мне эти денежки? Прожил бы я вместе с сыном и без них. Да и о чем разговор – вилами все на воде писано, не откликнулся сын и, может так статься, не откликнется. – Но тут же он себя одергивал. – Нет, нет, такого быть не может! Разве оттолкнет он старого, больного отца?
А Гриша-то: «Все твоему сыну выложу, все. И про то, что сидел, и про то, как сидел! И о том, что лес воруешь долгие годы». Ну, положим, что сидел – зачем скрывать. От тюрьмы да от сумы грех зарекаться. А коли и вправду он про лес скажет? Нужен Тельману старый папаша вор! Вор! Сын человек известный, уважаемый, ему грехи отцовы – не медаль на грудь. Да ведь Гришка-то окаянный, лихой человек, он и прокурору заявит. Подкинет письмишко, а самого ищи-свищи. Денежки наши общие в карман, а сам в края далекие.
И чего это Гришка таким злым уродился? – думал Николай Ильич. – Чего он всех ненавидит? Жизнь с ним зло поступила? Несправедливо? Ну рос без отца, без матки… Да ведь мало ли сиротства на белом свете?! Вон после войны сколько сирот осталось! А ведь людьми выросли… Нет, тут что-то другое у Гришки. Может, оттого, что слабый в детстве был и каждый им помыкал? А потом нож в руки взял и увидал, что боятся? Силу почуял.
Эх-ха-ха! Вот она, жизнь, что с человеком делает. И ведь отмяк он нынче, отмяк. Поглаже стал. А тут снова!»
Голова у Николая Ильича раскалывалась от этих дум. Временами ему казалось, что он напрасно послал письмо сыну. Может, и впрямь не стоило писать? Прожил же он столько лет без Тельмана. Скоротал бы с Гришей Мокригиным и те немногие годы, что остались. Вон сам Гриша – один как перст. А не горюет. И не зря говорит ему, Николаю Ильичу, что ни друзей, ни близких, кроме него, нет. Но такие мысли приходили и улетучивались, а оставалась одна жгучая боль под сердцем. Да зрела злость на того, кто встал на пути к сыну.
В полдень, когда до приезда Гриши оставались считанные часы, Николай Ильич вдруг понял, что Гриша не отступит от задуманного. Он вспоминал долгие годы своего знакомства с ним, мелкие, на первый взгляд ничего не значащие случаи из их житухи в колонии, всю их последующую вольную жизнь, и чувство беззащитности перед Мокригиным охватило все его существо. Нет, Гриша никогда не отступался от задуманного. Что-то в нем было такое, что заставляло людей подчиняться ему. Николай Ильич считал, что только ему повезло на дружбу с этим суровым, может быть, даже жестоким человеком, но сейчас ему показалось, что и его дружба с Мокригиным была лишь цепочкой уступок, незаметного для себя подчинения его воле, его желаниям. Он опять вспомнил историю с собакой, и ему стало страшно оттого, что не послушался Гришу, поступил, может быть, в первый раз по-своему. Да ведь как иначе-то поступить?! Сын же, сын родной отыскался!
…Зотов посмотрел на часы. Половина третьего. Мокригин приедет трехчасовым поездом. Он всегда был верен своему слову. Около пяти Гриша должен быть здесь.
Зотов надел телогрейку, вышел в сарай. Там, в ловко выдолбленном трухлявом бревне, Николай Ильич прятал старенький трофейный карабин, купленный по случаю несколько лет тому назад у одного заезжего мужика. Он даже и не купил его, а поменял на десяток добрых бревен. Изредка, лишь в самых крайних случаях, он доставал карабин, чтобы завалить лося. Да и то когда был уверен, что егерь в отъезде. Вот только с патронами последнее время было плохо. Негде достать. Николай Ильич проверил обойму. «Нет, Гриша, не за тобой последнее слово!» – зло прошептал старик, заталкивая обойму в магазин.
Начинался снегопад. Низкие белесые тучи медленно разворачивались над лесом, а за ними темнели другие. На небе не было видно ни одного просвета. Холодный ветер пронизывал насквозь, и Николай Ильич почувствовал, что его начинает бить мелкая дрожь. Он прибавил шагу, но лыжи утопали глубоко, и идти было трудно. Зато он скоро согрелся. Зотов не задумывался сейчас о том, что будет. Ему казалось: устрани он Мокригина – и все образуется. И не жаль ему Мокригина, совсем не жаль. И хорошо, что снег пошел. Небось к ночи столько нападает, что никаких следов не останется.
Зотов шел и шел, останавливаясь передохнуть, и минута от минуты росла в нем злость на Мокригина, из-за которого приходится вот тащиться по глубокому снегу, вместо того чтобы ждать письма от сына, сидя в тепло натопленном доме.
«Ну ничего, Собашник, потружусь на тебя в последний раз. Уважу, – вскипая, думал Зотов. – Сполна рассчитаюсь за все твои заботы. Пиши потом к прокурору донос на старого Зотова, сажай его в тюрьму за то, что с сыном видеться захотел. Накось выкуси! Ты мне к сыну дорогу не загородишь!»
Когда Николай Ильич взобрался на невысокую горку, которую почему-то все называли Орельей Гривой, он обрадовался. Впереди, шагах в пятистах, чуть заметной серой полоской выбегала из лесу тропинка, ведущая со станции во Владычкино. Ходили по ней редко. Да и кому ходить-то?
Зотов стал за маленькой елкой, осторожно отвел затвор, загнав патрон в патронник. Он был уверен в себе – стрелял всегда без промаха. А там пусть думают-гадают. Мало ли в лесу охотников. Пуля – дура.
Николай Ильич почувствовал, сердцем почувствовал, что Гриша Собашник сейчас появится из бора. Перехватило дыхание и чуть дрогнула рука, когда он поднял карабин примериться. Но Николай Ильич справился с охватившим его ознобом, глубоко вздохнул, на мгновение почувствовав, как заколотилось сердце, и тут же увидел Гришу, его мохнатую рыжую шапку. Еловый подрост почти скрывал Мокригина. Зотов видел только голову да успел разглядеть. Вещевой мешок за спиной. «Небось продуктов несет своему дружку Коле», – мелькнула злорадная мысль, и он нажал на курок…
Ветер усилился, посвистывал зло и тонко, гнал навстречу поземку. «Несподручно мне по лесу с карабином таскаться», – думал Зотов, оглядываясь по сторонам. Но вокруг было пустынно и неприютно. В сумерках лес выглядел тревожным и незнакомым, и казалось, что там кто-то прячется и следит за каждым шагом. Он пришел домой в потемках, совсем обессиленный. Спрятал карабин. Но на душе у него было спокойно. Словно стрелял не сам он, Зотов, а кто-то другой. Какой-то мало знакомый ему человек понял его страдания и горе и сжалился над стариком, освободив от стыда за подленькое рабство в прошлом и от страха за будущее, открыл ему дорогу к сыну. И он, спаситель, и грех на душу взял. Впервые за несколько дней Николай Ильич хорошо спал. На следующее утро он снова зашел в Пехенец на почту, письма опять не было, и Николай Ильич, дождавшись попутки, отправился на Мшинскую, на электричку. О Грише он и не вспоминал, только, проезжая Гатчину, кольнуло ему сердце тревогой. Но он успокоил себя. Вот и в Пехенце никто ничего пока не знает. Видать, не наткнулись на Гришу – где-где, а на почте-то уж наверняка знали бы.