Текст книги "Непобежденный еретик"
Автор книги: Эрих Соловьёв
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
От автора
В эпоху средневековья люди, недовольные социальным гнетом и унижением, лишь в редких случаях могли выразить свой протест на светском, мирском языке. Религия еще безраздельно господствовала над умами, и всякая общественная группа стремилась к теологическому оформлению своих запросов, интересов и чаяний. Только таким способом она могла защитить их мировоззренчески, отыскать для них убедительные обоснования. «…При этих условиях, – писал Ф. Энгельс, – все выраженные в общей форме нападки на феодализм… должны были по преимуществу представлять из себя одновременно и богословские ереси»[17]17
Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 7, с. 361.
[Закрыть].
Центральное место в еретически оформленном социальном протесте занимала критика римско-католической церкви – наиболее организованного, разветвленного и властного феодального института, освящавшего всю систему средневековой эксплуатации. Нападки на церковную иерархию, а особенно на устои папского господства (католические догматы и каноны), жестоко карались. В XIII веке церковь создала институт инквизиции, главная задача которого состояла именно в искоренении еретических учений. Какова была численность жертв инквизиционного преследования, в точности неизвестно, но по некоторым данным к началу Нового времени она достигла девяти-двенадцати миллионов человек. В народном сознании понятие ереси сливалось с понятием «беспобедного», мученического правдолюбия, выразителю которого заведомо уготованы отлучение и костер.
Это не означало, что еретическое движение удалось подавить. Напротив, именно в XIV–XV веках ереси становятся явлением повсеместным, дифференцируются, наполняются все более глубоким социальным и нравственно-философским содержанием. Западная Европа стоит на пороге Реформации, когда будет «сломлена духовная диктатура папства» (К. Маркс) и около половины западных христиан отпадет от римско-католической церкви. Решительные реформаторские расчеты с Римом сделаются неотвратимыми по мере развития в недрах феодализма зачатков капиталистического производства и разложения патриархально-средневековых отношений, на которые опиралась вся система традиционных институтов господства.
Реформационная идеология имела долгую предысторию. Ее провозвестия мы находим уже в народных ересях XII века (прежде всего у лионского проповедника Петра Вальда), в учении одного из оригинальнейших мыслителей XIV столетия – Марсилия Падуанского и в позднесредневековой немецкой мистике (Мейстер Экхарт и Иоганн Таулер). Прямыми предшественниками Реформации были английский священник, профессор Оксфорда Джон Уиклиф (ок. 1320–1384) и национальный герой Чехии, ректор Пражского университета Ян Гус (1371–1415). Они провозгласили такие существенные принципы коренной церковной реформы, как уравнение в правах мирян с духовенством, секуляризация церковных имуществ, упразднение большинства таинств и обрядов, отмена монашества. По решению Констанцского собора Ян Гус был отправлен на костер; тот же собор запретил учение Уиклифа: в 1428 году его прах был извлечен из земли и сожжен.
Эти меры не остановили проповедников предреформационных идей. За Уиклифом последовали «бедные священники» (лолларды), подвизавшиеся в Англии и других странах Европы вплоть до середины XVI века. В Чехии сама казнь Яна Гуса отозвалась подъемом национально-освободительной и антифеодальной борьбы.
Показательно, однако, что и виклифитские и гуситские церковные преобразования имели локальный характер. Для их общеевропейского распространения не хватало еще многих условий: упрочившейся светской государственности, независимой от Рима, книгопечатания, гуманистической публицистики, а главное – повсеместного народного недовольства папством. Недостаточно решительным был и «подымающийся городской средний класс», к которому прежде всего адресовали свою «бюргерскую ересь» Уиклиф и Гус.
Предреформаторы смело нападали на обрядово-культовую сторону средневекового католицизма, но были еще далеки от того, чтобы поставить под сомнение его догматы. Они не покушались на идею непогрешимости существующей церковной организации и ее «сверхприродного», «божественного» происхождения. Когда в 1410 году Яна Гуса отлучили от церкви, он продолжал читать свои проповеди, игнорируя решения церковного главы. Однако он никогда не рискнул бы отлучить самого папу от «истинного христианства». И не потому, что был робок (в смелости Гус как раз превосходил любого из реформаторов XVI столетия). Подобная акция еще просто не могла быть с сочувствием принята ни западноевропейским, ни даже чешским мирянином.
Необходимые предпосылки Реформации созрели лишь столетие спустя. И было закономерно, что ее родиной стала Германия, страна уже начавшегося, но задержанного и затрудненного раннекапиталистического развития – страна, которая в силу своей политической раздробленности в наибольшей степени страдала от посягательств папской церкви[18]18
В конце средневековья Германская империя представляла собой рыхлое, по сути дела, условное политическое образование. Без согласия земельных правителей (а их было около тысячи) кайзер не мог ни созвать общегерманскую вооруженную силу, ни потребовать налога, ни издать общее постановление. Не имел настоящей силы и съезд феодальных господ (германский рейхстаг).
[Закрыть].
В канун Реформации немецкое бюргерство не было способно к выдвижению радикальных политических программ (на устои феодализма его идеологи не покушались). Вместе с тем оно было достаточно непримиримо к позднефеодальному эгоизму и хищничеству, подстегнутому развитием рынка. Преимущественным объектом его ненависти должен был стать феодализм церковный – наиболее беззастенчивый, меркантильный и алчный.
Немецкая бюргерская культура дала миру плеяду гуманистов-антиклерикалов. Их идеи проникли в народное сознание глубже, чем идеи итальянского Возрождения. Это в немалой степени объяснялось тем, что гуманизм немецкий (или, как его иногда называют, «северный», «заальпийский») по самой сути своей был течением предреформационным: он смелее откликался на религиозно-нравственные проблемы, волновавшие простолюдина. Немецкий гуманизм никогда не числился в ряду еретических движений. Но сам этот факт знаменателен и для истории папской власти, и для истории ересей. Где-нибудь в XIV веке мыслителей, подобных Эразму Роттердамскому или Иоганну Рейхлину, непременно отправили бы на костер. В XVI папский Рим вынужден был смотреть на них снисходительно. Эта снисходительность свидетельствовала об упадке церковно-феодального могущества. Она предвещала время, когда обвинение в ереси падет на голову самого папы, и еще более далекое – просветительское, когда противопоставление ереси и правоверия просто утеряет значение для массы здравомыслящих людей.
Немецкие гуманисты выдвинули на первый план чисто этическое содержание Евангелия и пытались соединить его с идеями античной моральной философии. Они проповедовали веротерпимость и заложили основы исторической критики Писания. Нравственное обличение корыстолюбивого и невежественного римского духовенства, начатое Эразмом Роттердамским, достигло сатирической остроты в сочинениях Крота Рубеана, Германа фон Буша и Ульриха фон Гуттена. Они указали на необходимость политической борьбы с папским Римом и вплотную подошли к критике догматических основ церковно-феодального господства. Однако решать эту задачу, важнейшую для позднего средневековья, довелось уже не гуманистам, а другому деятелю немецкой культуры, выдвинувшемуся из бюргерской среды. Им был Мартин Лютер.
Не прошло и двух лет после оглашения первых (еще весьма робких) набросков лютеровского учения, как Рим объявил его ересью. Папская курия не сомневалась, что расправится с «самоуверенным саксонцем», как прежде расправилась с Уиклифом и Гусом. Курия просчиталась: Лютер оказался первым в истории непобежденным еретиком. Он не только не попал на костер – он объявил анафему папе, и анафема эта была сочувственно принята сотнями тысяч мирян во многих странах Европы.
I. Внук крестьянина, сын горняка
В западной части Тюрингенского леса, неподалеку от Эйзенаха, находится село Мёра, впервые упомянутое еще в документах XIV века. Своим названием (Moor, Mora, Möhra) оно обязано лежавшему поблизости болоту, которое, как гласит предание, поглотило немало людей и скотины.
На исходе XV столетия в Мёре было около 250 жителей, принадлежавших к разряду податных крестьян. Крепостного права они не знали, господином своим признавали только германского императора, подати уплачивали не подушно, а со двора – в соответствии с размерами недвижимого имущества.
Крестьяне западной Тюрингии издавна были известны как люди независимые, упорные, замкнутые и суеверные. Хозяйство их вплоть до XVII века носило натуральный характер.
Нюрнберг, где в 1477 году были изготовлены первые в мире карманные часы, находился в трех днях езды, но тюрингенский земледелец еще и при Бисмарке хвалился тем, что определяет время по Солнцу.
В окрестностях Эйзенаха вплоть до начала нынешнего столетия была распространена фамилия Людер (Luder, Luider). В немецкую культуру она впервые вошла в XV столетии: самого раннего из старонемецких гуманистов звали Петером Людером. Фамилию Людер носил от рождения и зачинатель немецкой реформации: в списках студентов Эрфуртского университета за 1501 год он значился как «Мартинус Людер из Мансфельда».
В конце XV века в Мёре было не менее пяти дворов, принадлежавших Людерам. Одним из них владел дед будущего реформатора, состоятельный крестьянин Гейне Людер. У него было четыре сына: Ганс-старший, Ганс-младший, Вейт и Гейнц.
Согласно господствовавшему хозяйственному обычаю земля податного крестьянина не делилась и переходила в руки младшего из сыновей. В семействе Людеров таковым был Гейнц. Три старших сына должны были по достижении зрелости покинуть родительский дом.
В 1481 году молодой крестьянин Ганс Людер-старший женился на горожанке Маргарет Линдеман из Эйзенаха, а осенью 1483 с годовалым сыном и беременной женой на руках отправился искать заработок на находившиеся поблизости рудники Мансфельдского графства. Молодая семья временно обосновалась в его столице Эйслебене, в бедной, деревянной части города. 10 ноября 1483 года Маргарет родила Гансу второго сына, который, сообразно католическому календарю, был наречен Мартином.
О детстве и юности Мартина Лютера не сохранилось сообщений, полученных из первых рук. Есть лишь отдельные высказывания самого реформатора, относящиеся к фактам и событиям, которые позже казались ему важными. Но, может быть, именно поэтому историки с особым тщанием изучали тип семьи, к которой принадлежал Лютер, характер школы, которую ему пришлось посещать, наконец, экономический быт, нравы и психологию взрастившего его общественного слоя.
Ранним летом 1484 года семья Людеров перебралась в Мансфельд; Ганс начал работать в руднике простым забойщиком. В 1491 году он еще подмастерье, но вместе с тем член товарищества, организованного для эксплуатации меднорудных шахт. В 1509-м это уже один из «отцов города» – горный мастер, который принимает участие в прибылях, получаемых с восьми шахт и трех плавилен («огней»). В 1525 году Ганс Людер завещает своим наследникам 1250 гульденов, на которые можно было приобрести поместье с пахотными землями, лугами и лесом.
Отец Мартина Лютера, как видно из сказанного, принадлежал к подымающимся раннебуржуазным предпринимателям. За двадцать лет он выбился из безземельных крестьян в состоятельные мансфельдские бюргеры – выбился не насилием и хитростью, а за счет труда, упорства и бережливости.
Промышленно-предпринимательская карьера в начале XVI века была одновременно и изнурительной, и авантюристически рискованной. Она часто начиналась с получения ссуды и развертывалась под угрозой долговой ямы.
Людеры никогда не принадлежали к числу обездоленных и неимущих. Вспоминая прошлое, реформатор благодарил родителей за то, что не изведал нищеты и голода. Вместе с тем жестокое воздержание делало быт, который Мартин застал в детстве, почти неотличимым от быта бедных мансфельдских семей. Питание было скудным, экономили на одежде и топливе: мать Лютера наравне с последними из горожанок собирала зимою хворост в лесу. Семья ютилась в плохо освещенных и почти не проветриваемых каморках. Родители и дети спали в одном алькове. Едва ли не каждый год Маргарет рожала. Двое или трое из ее детей умерли во младенчестве. С ранних лет Мартин видел, как люди приходят в жизнь и уходят из жизни. Не будучи бедняком, он отлично знал, что такое нужда.
Маргарет Линдеман в юности была благочестивой и восторженной. Она хорошо пела, и, видимо, именно от нее Мартин унаследовал недюжинные музыкально-поэтические способности.
Ганса, отца Мартина, смолоду отличали воля, упорство и трезвая рассудительность. Эти качества он прививал и своим детям. С того времени, как Мартин начал сознавать себя, для него было чем-то само собой разумеющимся, что человек обязан самостоятельно рассуждать, упорно работать и постоянно контролировать свои чувства, побуждения и поступки.
В первое десятилетие, прожитое в Мансфельде, отец Лютера был еще, если так можно выразиться, полукрестьянином-полугорожанином. Он типичный житель Мёры по языку и унаследованному образу мысли; он рассуждает совсем как крестьянин, когда позволяет себе расслабиться и отвлечься от дел. Вместе с тем Ганс вынужден ежедневно сламывать мысленные навыки, сформированные в земледельце веками натурального хозяйствования. От него требуется теперь способность к жесткой прагматической оценке обстоятельств: умение исчислять время в деньгах и деньги во времени.
То же полукрестьянское, полугородское сознание мы находим и у его сына. Можно сказать, что Мартин обладал темпераментом тюрингенского земледельца (вспомним слова Ф. Энгельса о «сильной крестьянской натуре»[19]19
Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 7, с. 365.
[Закрыть] Лютера) и характером позднесредневекового бюргера, вступившего на путь промышленной наживы. Словарь Лютера по преимуществу «аграрный»: когда ему нужно что-либо описать или растолковать, он обращается к образам обработки земли, произрастания, плодоношения, жатвы. Что же касается самой смысловой драматургии лютеровского рассуждения, то она, как правило, определяется городской, бюргерско-предпринимательской темой «добросовестного и методичного стяжания благ» (будь то земных, будь то небесных).
В мышлении молодого Лютера эти два начала редко приходят в конфликт друг с другом; налицо скорее их нерасчлененное единство, вполне соответствующее быту полуаграрного немецкого города. Из семьи мансфельдского горняка выходит бюргерский идеолог, который еще одинаково близок к двум основным демократическим слоям позднесредневекового общества – к городскому и сельскому простолюдину.
Интересно, что сам немецкий горнорабочий XV века осознавал свой промысел как особый род аграрных занятий: он ведь тоже «копался в земле» и притом с помощью орудий, лишь немногим отличавшихся от крестьянских заступов и мотыг. Правда, смысл этого «копания» оказывался совершенно иным, чем смысл сельского земледельческого труда.
Крестьянин лелеял землю и помогал земле родить; истощив почву, он старался восстановить ее плодородие. Горняк разрушал верхний, жизненосный слой, вгрызался в мертвые глины, песчаники, сланцы и безвозвратно изымал из земли ее сокровища. Это походило на ограбление. Горняк (чаще всего вчерашний крестьянин) всерьез чувствовал себя неблагочестивым и даже преступным земледельцем.
Кроме того, горное дело было крайне рискованным занятием. Из-за примитивной техники крепления обвалы в шахтах были почти повсеместным явлением. Недра заглатывали людей, как морская пучина: земля словно мстила им за то, что они выкрадывают ее серебро, самоцветы и медь.
Земледельческие занятия издавна были освящены церковью: об урожае пеклись десятки католических святых; для каждого аграрного мероприятия была предусмотрена особая форма благословения, для каждого бедствия (засухи, ливня, града) – свое магическое «средство спасения». Что касается горного промысла, то он был лишен этой защиты. Горняки, правда, пытались сами переосмыслить магические действия (например, кропление входа в штольню или крестообразное укладывание еловых веток); они переиначивали себе на потребу образы некоторых «аграрно-влиятельных» святых. Особое почитание – запомним это! – выпало на долю святой Анны (матери девы Марии и бабушки Иисуса), которая во всех рудниках Германии была признана покровительницей честной удачи и защитницей от внезапной гибели. Эти самочинные меры не устраняли, однако, главной причины смущения и страха – сознания неблаговидности горняцких занятий.
Неудивительно, что в горнопромышленных районах Тюрингии и Саксонии наблюдается в начале XVI века оживление разнообразных суеверий. Бок о бок с утилитарной трезвостью развивается вера в предзнаменования и приметы. Штольни и шахты населяются гномами, леса – демонами, селения – ведьмами.
До жутких размеров вырастает фигура дьявола.
Страх Лютера перед чертом, громко заявлявший о себе в его кризисные годы (1508, 1521, 1530), связан с впечатлениями детства и имеет простонародный характер. Подобно рядовому мансфельдскому горняку, реформатор до конца дней своих был убежден в том, что потрясения, катастрофы, а также внутренние сомнения людей «производятся чертом», что в минуты, когда они испытываются, черт непременно прячется где-то рядом. У мансфельдцев позаимствованы и до комизма вульгарные приемы, с помощью которых старый Лютер, решительно отвергнувший католические кропления и заклинания, пытался отогнать от себя назойливого беса.
К горняцким суевериям восходят некоторые утонченные идеи реформаторской теологии.
Известная пословица «не все то золото, что блестит» для рудознатца имела совершенно буквальный смысл. Слишком часто он терпел неудачу, а то и настоящее бедствие, погнавшись за прельстительной видимостью. В горняцкой среде было поэтому твердо признано, что умение морочить людей, выдавать дрянь за сокровище и несуществующее за существующее есть главная способность дьявола. Лютер подхватит это простонародное воззрение и разовьет его богословски. Сатана, заявит он, – это прежде всего обольститель: он силен силою наших иллюзий.
Взрывы суеверий едва ли не самые впечатляющие картины в лютеровских рассказах о детстве. Из его памяти всплывает то толпа возбужденных мансфельдцев, которая катится по улицам после очередного обвала с криками «бес, бес!»; то отец, который, потеряв сотоварища, с тоскою говорит, что больше не вернется в забой, где обосновался «злой дух»; то мать, потрясенная известием о внезапной гибели приходского священника: она винит в случившемся соседку, обзывает ее ведьмой и приписывает ее колдовству смерть своих малолетних детей.
Вопрос об отношении Ганса и Маргарет к католической религии издавна волновал лютеровских биографов. Одни настаивали на их особой набожности (в доказательство ссылались на то, что в 1508 году Ганс Людер уплатил внушительную сумму за покупку епископского отпущения грехов и что в конце 20-х годов, когда в Тюрингии уже укоренилась реформация, мамаша Маргарет не доверяла ничему, кроме старого католического молитвенника). Другие указывали на неприязнь Ганса к монахам и монашеству и на этом основании делали его чуть ли не еретиком.
В действительности католическая вера родителей Лютера была совершенно заурядной. Ганс и Маргарет чтили папскую церковь и позволяли себе лишь такую степень морального недовольства попами и монахами, какая была прилична их сословию. Но, надо сказать, именно поэтому все воспоминания Лютера, относящиеся к религиозному складу его родителей, приобретают исключительный исторический интерес. Они так же ценны для характеристики массового религиозного сознания позднего средневековья, как трактаты теологов для понимания «высших этажей» католического вероучения.
Простолюдин XV века представлял небесное царство далеко не так, как ученые богословы: он видел над собой строгого карающего бога, милосердную деву Марию и множество снисходительно-добрых «святых заступников». Лицом к лицу с богом простолюдин надеялся встретиться лишь на последнем, Страшном, суде; к святым он обращался как к повседневным благосклонным помощникам. По народному воззрению, они (на манер древних языческих богов) отвечали кто за здоровье, кто за достаток, кто за прочность супружеских уз. В тайну триединства верующий простолюдин не вникал. Ему казалось куда более достоверным и понятным, что Христос сам по себе гневен, но может снизойти к грешному человеку, если священник замолвит за него словечко перед святыми праведниками, праведники – перед богоматерью, а уж она – перед своим царственным сыном.
Лютер разглашал один из самых мрачных секретов позднего средневековья, когда говорил: «Для меня с детства было привычно, что я должен бледнеть и пугаться, когда я слышу имя Христа: я ведь был обучен тому, что он для меня неумолимый и гневный судия».
Понимание Гансом и Маргарет своих родительских обязанностей было так же заурядно, как их вера. Они знали, что детей надо вскормить, поставить на ноги и отвадить от дурного. Хорошие поступки одобрялись словесно, а плохие карались розгой. Это было принято во всех горняцких семьях, и это же рекомендовала Библия; одна из притч Соломоновых гласила: «Кто жалеет розги своей, тот ненавидит сына; а кто любит, тот с детства наказывает его» (13, 24). И Ганс и Маргарет были убеждены, что без побоев ребенок так же не может вырасти, как без еды и питья.
Уже в середине прошлого века католические авторы делали попытки изобразить Мартина как замордованного и ожесточившегося ребенка, который обратил свою ненависть сперва против бога, а затем, обелив бога, против папской церкви. Тайну «реформаторского характера» видели в отце Лютера – жестоком стяжателе и честолюбце. Ганс будто бы чуть ли не с колыбели выделил Мартина для высокой должности, розгою «выводил в люди», а потому оказался виновником тяжелой младенческой травмы.
Отцу будущего реформатора действительно были свойственны мелкобуржуазные амбиции. Но Мартин стал их жертвой лишь в юношеские годы – после того, как сам дал повод для отцовских надежд успешной учебой в латинской школе. До этого момента Ганс никак не выделял мальчика и не делал проблемы из его воспитания.
Детство Лютера было суровым, по нынешним понятиям едва ли не безотрадным. Но ничего аномального, а потому и травмирующего в нем не заключалось. Мартин, как и другие сыновья горняков, был скорее ребенком запущенным, нежели изувеченным каким-то особым отношением отца. До тринадцати лет он ничем не выделялся из среды сверстников.
Обиды и потрясения приходят позже. Они коренятся в бурсацко-казарменном быте средневековой школы, который был особенно тяжел и стеснителен именно для типичного горняцкого сына, рано привыкшего полагаться на собственный ум и собственные силы. Родной дом воспитал в нем трезвость, упорство, сдержанность и раннюю самостоятельность.
* * *
В 1488 или 1489 году Ганс с трудом собрал средства, необходимые для того, чтобы отправить Мартина в ученье. Так было принято – так поступал всякий уважающий себя мансфельдский подмастерье.
В церковноприходских школах детей учили только тому, что считалось крайне необходимым, а именно – чтению, письму, счету, пению и началам латыни. Чтение, письмо и счет позволяли преуспеть в облюбованном родителями промысле. Пение рассматривалось как средство нравственного облагораживания подростка. Что касается латыни, то ее учили впрок. Знание латинского языка было непременным условием вступления во всякую «приличную должность».
Школа, которую посещал Лютер, представляла собой низовой массово-образовательный институт средневекового католицизма. Авторитарный, дух папской церкви, пожалуй, нигде не обнаруживал себя так откровенно и жестко, как в ее отношении к обучающемуся юношеству. Школьное воспитание было чистым воплощением католической карающей любви, когда с человеком «во имя его же собственного блага» обращались как со своевольным и упрямым грешником.
Основой основ церковноприходского воспитания было палочное приучение к послушанию. Повиноваться наставнику следовало слепо, никогда не спрашивая об основании его поступков. Дело осложнялось тем, что в школьные учителя попадали неудачники – те, кто не пробился ни в судьи, ни в богословы, ни в медики, и вымещал на детях свои житейские обиды.
Вспоминая мансфельдскую школу, Лютер говорил, что это была «баня, где доводили до пота и страха», и что учителя здесь обходились с учениками «как тюремщики с ворами». Однажды после обеда, свидетельствовал он, «я был пятнадцать раз знатно исполосован» и уже в продолжение всей жизни «не мог без ужаса говорить о школьном чистилище, где нас мучили за casualibus и temporalibus[20]20
Падежные и временные [окончания] (латин.).
[Закрыть] и где мы ничему не научились из-за частых сечений, трепета, страха и воплей».
Через каждые семь дней в классе учинялась расправа – своего рода еженедельный «страшный суд», на котором надо было жестоко расплачиваться за грехи, отмеченные в тайном регистре преподавателя. Среди них было немало таких, которых ученик уже не помнил или просто не заметил. Это вещественное подсчитывание и складывание прегрешений, совершенно оставляющее в стороне оценку совести, поразило Лютера на всю жизнь. Оно было куда страшнее физической боли, причиняемой розгами.
Рядом с пренебрежением к совести учащегося стояли другие формы попрания его достоинства. Открыто одобрялось подобострастие и подхалимство (в них видели свидетельства того, что «отрок успешно борется с гордыней»). В детях систематически развивались навыки доносчиков и шпиков. Привязанность к дому высмеивалась; свобода слова стеснялась многочисленными предписаниями: нельзя было говорить возбужденно или в манере, которую ребенок усвоил в семье, нельзя было употреблять жаргонные слова. На третьем году обучения немецкий язык вообще изгоняли за школьную дверь.
Может сложиться впечатление, будто режим церковноприходской школы был простым продолжением того воспитательного режима, который существовал в семействе Людеров. Собственные воспоминания реформатора показывают, что это было не так.
Лютер нелицеприятно говорит о родительских наказаниях, и все-таки у него язык не повернулся бы сказать, будто отец и мать относились к нему «как тюремщики к вору». Жестокость Ганса не расходилась с совестью Мартина и его стремлением быть хозяином себе самому. Жестокость школьных наставников делала совесть и самоконтроль чем-то излишним. Родители секли за распущенность, учителя – прежде всего за «самомнение», «гордыню» и «дерзость» (этими понятиями средневековый католицизм издавна помечал всякое независимое суждение мирянина).
Мансфельдская школа еще не изувечила Мартина, и, думается, именно потому, что рядом был хотя и строгий, но человечный родительский дом. Мальчик просто сник и почти перестал учиться. За четыре года он с трудом одолел два класса.
Практичный Ганс полагает, видимо, что игра не стоит свеч, и забирает Мартина из учения. Осенью 1497 года он рискует, однако, вновь «сделать пробу». На этот раз ситуация осложняется: тринадцатилетнего Лютера отсылают в Магдебург. Здесь он должен ютиться в доме епископского служащего Мосхауера, дальнего родственника Людеров, а хлеб и плату за ученье отрабатывать пением в церковном хоре.
По-видимому, именно в этот год Мартин впервые ощутил себя заброшенным и беззащитным. Косвенным свидетельством этих настроений может служить интерес, который подросток Лютер вызвал у так называемых «братьев общей жизни», проповедовавших в Магдебурге в те годы.
Эта мужская община была основана монахом Герхардом Гроотом в нидерландском городе Девентере и вскоре распространилась по всей Северной Германии. Она не имела земельных наделов, где эксплуатировались бы крепостные и полукрепостные крестьяне, и не собирала милостыни. Члены общины кормились собственным трудом (образованные занимались преподаванием и переписыванием книг). «Братья общей жизни» высоко оценивали трудовое прилежание, но еще большее значение придавали разочарованию в мирских делах, чистоте религиозного устремления и самостоятельному осуждению греха.
Многие идеи Гроота предвосхищали лютеровское раннереформационное учение. Это не означает, что будущий реформатор впитал их в Магдебурге: знакомство с «братьями общей жизни» было кратковременным, а четырнадцатилетний Мартин довольно равнодушно относился к религиозно-нравственным проблемам. Существенно, однако, что сам он привлек внимание «братьев».
Осенью 1498 года Ганс усылает Мартина еще дальше от мансфельдского дома: Лютер прибывает в Эйзенах, родной город матери. Он посещает здесь латинскую школу при церкви св. Георга, мерзнет в каморках, отведенных для приезжих учеников, а позже, как полагают, находит приют в доме купца Генриха Шальбе.
В средневековой Германии было принято, что школяры зарабатывали на жизнь пением в маленьком хоре, который ходил от дома к дому, собирая милостыню. Это делали, не вызывая упрека в неприличии, даже дети состоятельных родителей.
Лютер вспоминал позднее, что в школьные годы пение было его отрадой. Он забывался в музыке, и репетиции школьного хора никогда не казались ему ни казенными, ни изнурительными. Среди «собирателей кусков», как называли тогда поющих на улицах школяров, Мартин слыл мастером своего дела. Обладая прекрасным слухом и выразительным голосом, сосредоточенный и одушевленный, он без труда находил доступ к сердцам набожных слушателей.
В Эйзенахе пение открыло Мартину вход в новый для него мир. Юношу заметила молодая патрицианка Урсула Котта, слышавшая его то ли в уличном, то ли в церковном хоре. Он был обласкан и введен в круг состоятельных и образованных горожан.
Урсулой Котта руководили мотивы широко развитой в XV веке семейной бюргерской благотворительности. Последняя, правда, не была совсем бескорыстной. За стол, который предоставлялся ему у Котта, Мартин должен был расплачиваться в семействе своего домохозяина (Шальбе и Котта состояли в родстве): он помогал делать уроки сыну Генриха и, как старший по возрасту, опекал его в школе. Молодая и миловидная покровительница, возможно, пробудила в Мартине робкое романтическое чувство, но оно едва ли хоть когда-нибудь было выражено. В 1507 году Лютер послал эйзенахскому священнику Иоганну Брауну приглашение для супругов Котта: двадцатичетырехлетний эрфуртский монах звал их на свою первую мессу. Ответа от Урсулы Мартин не получил.
В отличие от Ганса Людера купец Котта был потомственным предпринимателем, капитал которого образовался в классические для немецкого бюргерского хозяйствования 50–70-е годы. Мартин впервые соприкоснулся с миром устоявшейся городской культуры.
На исходе века дела Котта, как и дела других эйзенахских предпринимателей средней руки, шли плохо: их теснили ростовщики и феодальные землевладельцы. Утешение давала религия, правда, не в ее ортодоксальной церковной форме. В доме появлялись вольномыслящие священники-францисканцы, проповедовавшие иронически грустную апокалиптику: они говорили о близости судного дня, о тщетности расчетливых усилий и о возмездии, которое будет наиболее тяжким для наиболее преуспевших. Это отвечало внутреннему состоянию не только постепенно разорявшегося купца Котта, но и столовавшегося у него угрюмого школяра.