412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрих Мария Ремарк » Ночь в Лиссабоне » Текст книги (страница 10)
Ночь в Лиссабоне
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:56

Текст книги "Ночь в Лиссабоне"


Автор книги: Эрих Мария Ремарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

12

– Может статься, когда-нибудь наше время назовут временем иронии, – сказал Шварц. – Разумеется, не остроумной иронии восемнадцатого столетия, а недобровольной и, во всяком случае, злой или глупой иронии нашей неуклюжей эпохи прогресса в технике и регресса в культуре. Гитлер не только кричит об этом на весь свет, он еще и верит, что является апостолом мира и что войну ему навязали другие. Вместе с ним этому верят пятьдесят миллионов немцев. А что они одни много лет кряду вооружались, тогда как никакая другая нация к войне не готовилась, ничего в их позиции не меняет. Поэтому неудивительно, что мы, избежавшие немецких лагерей, теперь угодили во французские. Тут даже возразить особо нечего – у нации, которая сражается за свою жизнь, есть дела поважнее, чем обеспечивать каждому эмигранту полную справедливость. Нас не пытали, не травили газом и не расстреливали, только посадили за решетку, – чего еще мы могли требовать?

– Когда вы снова встретились с женой? – спросил я.

– Много времени спустя. Вы были в Ле-Верне?

– Нет, но знаю, что это один из худших французских лагерей.

Шварц иронически усмехнулся.

– Это как посмотреть. Вы знаете историю о раках, которых бросили в котел с холодной водой, чтобы сварить? Когда вода нагрелась до пятидесяти градусов, они закричали, что это невыносимо, и запричитали, жалея о прекрасном времени, когда ее температура была всего сорок градусов; когда жар достиг шестидесяти градусов, они закричали, как хорошо было при пятидесяти, потом, при семидесяти, – как хорошо было при шестидесяти, и так далее. Ле-Верне был в тысячу раз лучше самого лучшего немецкого концлагеря, точно так же, как концлагерь без газовой камеры лучше того, где она есть, – вот так можно приложить притчу о раках к нашему времени.

Я кивнул:

– Что же с вами произошло?

– Скоро захолодало. У нас, понятно, не хватало одеял и не было угля. Обычная халатность, но, когда мерзнешь, беду выносить труднее. Не хочу утомлять вас описанием зимы в лагере. Ирония тут более чем уместна. Признай мы с Хелен себя нацистами, нам было бы лучше, мы бы попали в особые лагеря. Пока мы голодали, мерзли, страдали от поноса, я видел в газетах фотографии интернированных немецких пленных, которые не были эмигрантами; они имели ножи и вилки, столы и стулья, кровати, одеяла, даже собственную столовую. Газеты гордились тем, как порядочно французы обращались с врагами. С нами церемониться не стоило, мы были неопасны.

Я привык. Отключил идею справедливости, как посоветовала Хелен. Вечер за вечером после работы сидел в своей части барака. Мне выдали немного соломы, отвели участок метр в ширину на два в длину, и я упорно старался рассматривать это время как переходный период, не имеющий касательства к моему «я». Происходили разные события, и я должен был реагировать на них как изворотливый зверь. Несчастье может убить точно так же, как дизентерия, а справедливость – роскошь, уместная в спокойные времена.

– Вы действительно в это верили? – спросил я.

– Нет, – ответил Шварц. – Приходилось ежечасно вдалбливать себе это заново. Небольшая несправедливость, которую труднее всего от себя скрыть. Не большая. Приходилось снова и снова преодолевать будничные мелочи вроде уменьшенной порции хлеба, более тяжелой работы, чтобы, злясь на них, не потерять из виду большую.

– Стало быть, вы жили как изворотливый зверь?

– Так я жил, пока не пришло первое письмо от Хелен, – сказал Шварц. – Оно пришло спустя два месяца через хозяина нашей парижской гостиницы. Мне показалось, будто в душной темной комнате распахнули окно. Жизнь, правда, по другую его сторону, но снова здесь. Письма приходили нерегулярно, иногда неделями не было ни одного. Странно, как они меняли и подтверждали образ Хелен. Она писала, что у нее все хорошо, что ее наконец-то определили в лагерь и она там работает, сперва на кухне, потом в столовой. Дважды она сумела переправить мне посылку с продуктами – как и какими уловками и подкупом, я не знаю. Одновременно из писем стало смотреть на меня другое лицо. В какой мере виной тому ее отсутствие, мои собственные желания и обманчивое воображение, я не знаю. Вам ведь известно, как все вырастает почти до нереальных размеров, когда сидишь в плену и не имеешь ничего, кроме нескольких писем. Нечаянная фраза, не значащая ничего, если написана в других обстоятельствах, может стать молнией, разрушающей твое существование, и точно так же какая-нибудь другая может неделями дарить тепло, хотя столь же нечаянна, как и первая. Месяцами размышляешь о вещах, о которых другой, заклеивая письмо, уже успел забыть. В один прекрасный день пришла и фотография; Хелен стояла возле своего барака с какой-то женщиной и с мужчиной. Она написала, что это французы из лагерного руководства.

Шварц поднял голову.

– Как я изучал лицо этого мужчины! Позаимствовал лупу у часовщика. Не понимал, почему Хелен прислала это фото. Сама она, вероятно, вообще ни о чем не задумывалась. Или все-таки? Не знаю. Вам такое знакомо?

– Такое знакомо каждому, – ответил я. – Психоз пленника – случай не единичный.

Хозяин кафе подошел со счетом. Мы были последними посетителями.

– Мы можем посидеть где-нибудь еще? – спросил Шварц.

Хозяин назвал такое место.

– Там и женщины есть, – добавил он. – Красивые, упитанные. Недорого.

– А другого ничего нет?

– Ничего другого в эту пору я не знаю. – Он надел пиджак. – Если хотите, я провожу вас. Освободился уже. Тамошние женщины – народ хитрый. Я мог бы проследить, чтоб вас не обманули.

– А без женщин там можно посидеть?

– Без женщин? – Хозяин недоуменно посмотрел на нас. Затем по его лицу быстро скользнула ухмылка. – Без женщин, понятно! Конечно, господа, конечно. Но там только женщины.

Он проводил нас взглядом, когда мы вышли на улицу. Уже наступило прекрасное, очень раннее утро. Солнце пока не взошло, но запах соли усилился. Кошки шныряли по улицам, из некоторых окон веяло запахом кофе, смешанным с запахом сна. Фонари погасли. Поодаль, несколькими переулками дальше, громыхала незримая повозка, рыбацкие лодки, словно желтые и красные кувшинки, цвели на беспокойной Тежу, а внизу, бледный и тихий сейчас, без искусственного освещения, стоял корабль, ковчег, последняя надежда, и мы спустились еще ближе к нему.

Бордель оказался довольно-таки унылым заведением. Несколько неопрятных толстух играли в карты и курили. После вялой попытки привлечь к себе внимание они оставили нас в покое. Я посмотрел на часы. Шварц заметил.

– Уже недолго, – сказал он. – А консульства открываются не раньше девяти.

Это я знал не хуже его. Но он не знал, что слушать и рассказывать не одно и то же.

– Год кажется бесконечным, – сказал Шварц. – А потом вдруг нет. В январе, когда нас посылали на работы вне лагеря, я попытался бежать. Через два дня печально знаменитый лейтенант К. нашел меня, угостил по лицу плеткой и на три недели засадил в одиночку на хлеб и воду. При второй попытке меня схватили сразу. Тогда я прекратил попытки, все равно было почти невозможно продержаться без продуктовых карточек и документов. Любой жандарм мог тебя сцапать. А до лагеря Хелен путь долгий.

Все изменилось, когда в мае действительно началась война и через месяц закончилась. Мы находились в неоккупированной зоне, но шли разговоры, что лагерь будет под контролем армейской комиссии или даже гестапо. Вам знакома паника, которая тут вспыхнула?

– Да, – сказал я. – Паника, самоубийства, петиции насчет того, чтобы нас выпустили заранее, и халатность бюрократов, которая зачастую становилась почти неодолимым препятствием. Не всегда. Комендантам иных лагерей хватало ума под собственную ответственность выпустить эмигрантов на волю. Правда, многих затем все равно хватали в Марселе или на границе.

– В Марселе! Тогда мы с Хелен уже запаслись ядом, – сказал Шварц. – В маленьких капсулах. Они дарили фаталистический покой. Их продал мне лагерный аптекарь. Две капсулы. Не знаю, что именно это было, но я ему поверил, что, если их проглотить, умрешь быстро и почти безболезненно. По его словам, яда хватит на двоих. А продал он их мне из боязни, что примет их сам, под утро, в час отчаяния, перед рассветом.

Нас построили шеренгой, как голубей для расстрела. Поражение случилось слишком неожиданно. Никто не ожидал его так скоро. Мы пока не знали, что Англия не станет заключать мир. Видели только, что все пропало… – Шварц устало шевельнул рукой, – …да и теперь еще не знаем, не все ли потеряно. Нас оттеснили на побережье. Впереди только море.

Море, подумал я. И корабли, которые еще пересекают его.

В дверях возник хозяин последнего кафе, где мы ужинали. Он насмешливо нам отсалютовал, почти по-военному. Потом что-то шепнул толстым шлюхам. Одна из них, с могучим бюстом, подошла к нам.

– Как вы это делаете? – спросила она.

– Что?

– Наверняка ведь ужас как больно.

– Что? – рассеянно спросил Шварц.

– Матросская любовь в открытом море, – крикнул патрон от двери, чуть не выплюнув от смеха все свои зубы.

– Этот вот наивный умник вас обманул, – сказал я шлюхе, от которой разило здоровым запахом оливкового масла, чеснока, лука, пота и жизни. – Мы не гомосексуалисты. Оба воевали в Абиссинии, и аборигены нас кастрировали.

– Вы итальянцы?

– Бывшие, – ответил я. – Кастраты уже не имеют национальности. Они космополиты.

Она призадумалась, потом серьезно сказала:

– Tu es comique[16]16
  Ты смешной (фр.).


[Закрыть]
. – И, покачивая огромным задом, вернулась к двери, где патрон тотчас принялся ее лапать.

– Странная штука – безнадежность, – сказал Шварц. – До чего крепко в нас сидит то, что даже более не называет себя «я», всего лишь хочет жить, всего лишь цепляется за существование, за простое существование! Порой тогда попадаешь в такое место, какое, по рассказам моряков, есть у тайфуна, – в полный штиль, в око ураганного вихря. Оставляешь всякую надежду… становишься похож на жука, притворившегося мертвым… но ты не мертв. Просто отказываешься от всех усилий, кроме одного – выжить, только выжить. Являешь собой настороженную, сосредоточенную, предельную пассивность. Безрассудно растрачивать уже нечего. Штиль… меж тем как тайфун беснуется вокруг, словно круглая стена. Страх вдруг исчезает, отчаяние тоже… ведь и они – роскошь, теперь непозволительная. Усилие, какого они бы потребовали, пришлось бы черпать из сущности выживания и ослаблять ее… вот почему оно исключается. Ты только лишь зрение и расслабленная, совершенно пассивная готовность. Странная, спокойная ясность нисходит на тебя. В те дни у меня порой возникало ощущение, что я очень похож на индийского йога, который тоже отбрасывает все связанное с сознательным «я», чтобы… – Шварц осекся.

– Искать Бога? – спросил я с полунасмешкой.

Шварц покачал головой:

– Найти Бога. Его ищут всегда. Но так, будто хочешь поплыть, а в воду прыгаешь в одежде, в доспехах и с багажом. Надо быть нагим. Как той ночью, когда я покидал безопасную чужбину, чтобы вернуться на опасную родину, и переплыл Рейн как реку судьбы, узкую, освещенную луной полоску жизни.

В лагере я порой вспоминал о той ночи. Мысль о ней не ослабляла меня, наоборот, придавала сил. Я сделал то, чего потребовала жизнь, не потерпел неудачи, получил вторую, нежданную жизнь с Хелен… а легкое отчаяние, порой призрачно блуждавшее в моих снах, возникало лишь оттого, что было все остальное: Париж, Хелен и непостижимое ощущение, что ты не один. Хелен где-то жила, быть может с другим мужчиной, но жила. Это очень-очень много во времена вроде наших, когда человек ничтожнее муравья под сапогом!

Шварц умолк.

– Вы нашли Бога? – спросил я. Вопрос грубый, но он вдруг показался мне настолько важным, что я все-таки задал его.

– Лицо в зеркале, – ответил Шварц.

– Чье лицо?

– Всегда одно и то же. Разве вы знаете собственное? Лицо, с каким вы родились?

Я изумленно глянул на него. Однажды он уже прибегал к этому выражению.

– Лицо в зеркале, – повторил он. – И лицо, которое смотрит вам через плечо, и за ним другое… а потом вы вдруг становитесь зеркалом с его бесконечными повторами. Нет, я его не нашел. Да и что бы мы с ним делали, если б нашли? Для этого надо перестать быть людьми. Искать – это совсем другое.

Он улыбнулся.

– Но тогда у меня даже не осталось на это ни времени, ни сил. Я слишком опустился. Думал только о том, что любил. Жил этим. О Боге больше не думал. О справедливости тоже. Круг замкнулся. Та же ситуация, что и на реке. Она повторилась. И опять дело было лишь во мне. Когда возникает такое состояние, ты сам почти ничего сделать не можешь. Да это и не нужно, размышления только собьют с толку. Все происходит само собой. Из смехотворной человеческой изолированности возвращаешься в анонимный закон истории, и нужно лишь быть готовым идти, когда незримая рука легонько толкнет тебя в плечо. Нужно лишь подчиниться; пока не задаешь вопросов, ты защищен. Вероятно, вы думаете, я несу мистическую чепуху.

Я покачал головой:

– Мне тоже это знакомо. Так бывает и в мгновения большой опасности. Я знал людей, которые пережили это на войне. Внезапно, без причины и без колебаний, они покидали блиндаж, который минутой позже становился братской могилой. Они не знали почему, ведь по законам рассудка блиндаж в сто раз безопаснее незащищенного участка траншеи, куда они выходили.

– Я совершил невозможное, – сказал Шварц. – Причем будто самое естественное на свете. Собрал вещички и однажды утром вышел из лагеря на проселок. Отказался от обычной попытки бежать ночью. В ярком свете раннего утра подошел к большим воротам, сказал часовым, что меня отпустили, слазил в карман, дал обоим немного денег и велел выпить за мое здоровье. У них и в мыслях не было, чтобы узник настолько обнаглел и, наплевав на запрет, на глазах у всех покинул лагерь, – эти крестьянские парни в мундирах от удивления даже не подумали спросить у меня справку об освобождении.

Я медленно шагал по белой дороге. Не бежал, хотя через двадцать шагов лагерные ворота за спиной словно обернулись челюстью дракона, который крался следом и норовил сцапать меня. Я спокойно спрятал паспорт покойного Шварца, которым небрежно помахал перед часовыми, и пошел дальше. Пахло розмарином и тимьяном. Запах свободы.

Немного погодя я сделал вид, что завязываю шнурок. Нагнулся и глянул назад. Дорога была безлюдна. Я ускорил шаги.

У меня не было ни одной из многочисленных бумаг, необходимых в ту пору. Я сносно изъяснялся по-французски и положился на то, что меня, возможно, примут за француза, говорящего на диалекте. Ведь вся страна тогда еще кочевала. В городах было полно беженцев из оккупированных областей, дороги кишмя кишели беглыми солдатами, всевозможными повозками и тачками с постелями и домашней утварью.

Я добрался до маленького трактира с несколькими столиками на лужайке, с огородом и плодовым садом. Трактирный зал был выложен плиткой и пах разлитым вином, свежим хлебом и кофе.

Меня обслуживала босоногая девушка. Расстелила скатерть, принесла кофейник, чашку, тарелку, мед и хлеб. Ни с чем не сравнимая роскошь, я с Парижа ничего такого в глаза не видал.

Снаружи, за пыльной живой изгородью, тащился мимо вдребезги разбитый мир, – здесь же, в тени деревьев, уцелел трепетный клочок мирной жизни, с жужжанием пчел и золотым светом позднего лета. Мне казалось, я мог напиться им про запас, как верблюд водой для перехода через пустыню. Закрыл глаза, чувствовал и пил свет.

13

– У вокзала стоял жандарм. Я повернул обратно. Хоть и не думал, что мое исчезновение уже заметили, решил до поры до времени держаться подальше от железной дороги. Как ни мало мы значим, пока сидим в лагере, сбежав, мы разом становимся огромной ценностью. Пока мы там, для нас жалеют куска хлеба, однако не жалеют ничего, чтобы снова нас поймать, целые роты бросают на розыски.

Часть пути я проехал на грузовике. Шофер ругал войну, немцев, французское правительство, американское правительство и Господа Бога, но, прежде чем высадить, поделился со мной обедом. Целый час я шел по проселку пешком, пока не добрался до следующей железнодорожной станции. Давно усвоив, что, если не хочешь вызвать подозрений, прятаться не стоит, я спросил билет первого класса до ближайшего города. Кассир медлил. Я ждал, что он потребует документы, и напустился на него первым. Он растерялся, потерял уверенность и выдал мне билет. Я пошел в кафе и стал ждать поезда, который действительно пришел, правда с часовым опозданием.

За три дня мне удалось добраться до лагеря Хелен. На жандарма, который хотел было меня задержать, я наорал по-немецки, сунув ему под нос шварцевский паспорт. Он испуганно отпрянул и обрадовался, когда я оставил его в покое. Австрия относилась к Германии, и австрийский паспорт уже действовал как визитная карточка гестапо. Удивительно, на что только не был способен документ покойного Шварца. На куда большее, чем человек, – всего-навсего бумага с печатным текстом!

Чтобы подойти к лагерю Хелен, требовалось взобраться на гору, через дрок, вереск, розмарин и лес. Я очутился там во второй половине дня. Лагерь окружало проволочное ограждение, но выглядел он не таким мрачным, как Ле-Верне, вероятно, потому, что был женским. Почти поголовно все женщины были в пестрых платках, повязанных наподобие тюрбанов, и в пестрых платьях – вид чуть ли не беззаботный. Я заметил еще с опушки леса.

И вот это вдруг меня обескуражило. Я ожидал крайнего уныния, в которое ворвусь, как этакий Дон Кихот и святой Георгий; а теперь я здесь вроде и не нужен. Лагерь казался самодостаточным. Если Хелен здесь, она давным-давно меня забыла.

Я остался в укрытии, хотел прикинуть, как поступить. В сумерках к забору подошла какая-то женщина. За ней потянулись другие. Скоро их стало много. Стояли они молча, почти не переговариваясь. Невидящими глазами смотрели сквозь колючую проволоку. Того, что им хотелось увидеть, здесь не было – свободы. Небо наливалось лиловостью, из долины ползли тени, тут и там виднелись замаскированные фонари. Женщины превратились в тени, утратили краски и даже телесность. Бледные бесформенные лица беспорядочной цепочкой парили над плоскими черными силуэтами за проволокой; одна за другой они ушли. Час отчаяния миновал. Позднее я слышал, что в лагере его именно так и называли.

Только одна женщина по-прежнему стояла у забора. Я осторожно приблизился. «Не пугайтесь», – сказал я по-французски.

«Пугаться? – помолчав, переспросила она. – Чего?»

«Я хотел бы кое о чем вас попросить».

«Нечего тебе тут просить, мразь, – ответила она. – Неужто в ваших чугунных мозгах больше никаких мыслишек нету?»

Я воззрился на нее:

«Вы о чем?»

«Не прикидывайся дураком! Пошел к черту! Чтоб ты лопнул от своей окаянной похоти! У вас что, баб в деревне нет? Вечно тут ошиваетесь, кобели поганые!»

Я сообразил, о чем она. «Вы ошибаетесь, – сказал я. – Мне надо поговорить с одной женщиной из лагеря».

«Всем вам надо! Почему с одной? Почему не с двумя? Или не со всеми?»

«Послушайте! – сказал я. – Здесь находится моя жена. Мне надо поговорить с женой!»

«Да ну? – Женщина расхохоталась. Она вроде бы даже не сердилась, только устала. – Новая хитрость! Каждую неделю новые выдумки!»

«Я здесь впервые!»

«Больно ты бойкий для этого. Пошел к черту!»

«Да послушайте же, – сказал я по-немецки. – Я прошу вас передать одной женщине в лагере, что я здесь. Я немец. Сам сидел! В Ле-Верне!»

«Гляньте на него, – спокойно произнесла женщина. – Он и по-немецки шпарит. Эльзасец хренов! Чтоб тебя сифилис сожрал, мерзавец! Тебя и твоих окаянных корешей, которые торчат тут по вечерам. Чтоб каждому из вас рак сожрал то, что вы нам тут суете! Неужто все чувства растеряли, подонки паршивые? Не понимаете, что делаете? Оставьте нас в покое! В покое! – громко и резко бросила она. – Мало вам, что засадили нас в лагерь? Оставьте нас в покое!» – выкрикнула она.

Я услыхал, что подходят другие, и поспешил назад. Ночь провел в лесу. Не зная, куда податься. Лежал среди стволов, видел, как угас свет, а потом над ландшафтом взошел месяц, бледный, словно белое золото, уже с туманом, мглой и прохладой осени. Утром я спустился вниз. Нашел человека, у которого выменял свой костюм на синий комбинезон монтера.

Вернулся к лагерю. Часовым я объяснил, что мне надо проверить электропроводку. По-французски я говорил вполне хорошо, поэтому меня впустили, особо не расспрашивая. Ну кто добровольно сунется в лагерь для интернированных?

Я осторожно обходил лагерные улицы. Женщины жили вроде как в больших коробках, отделенных друг от друга занавесками. В каждом бараке – верхний и нижний этаж. Посередине проход, по обе стороны занавески. Многие были отдернуты, и можно было видеть, как обустроены отсеки. В большинстве – лишь самое необходимое, но в иных благодаря скатерке, нескольким открыткам, какой-нибудь фотографии сквозила персональная нотка, пусть и до крайности скудная. Я шел по сумрачным баракам, а женщины бросали работу, смотрели на меня. «Весточки?» – спросила одна.

«Да. Для некой Хелен. Хелен Бауман».

Женщина задумалась. Подошла еще одна. «Это не та нацистская шлюха, что работает в столовой? – спросила она. – Ну, которая с врачом путается?»

«Она не нацистка», – сказал я.

«Та, из столовой, тоже не нацистка, – сказала первая. – По-моему, ее зовут Хелен».

«Здесь есть нацисты?» – спросил я.

«Конечно. Тут все вперемешку. Где теперь немцы?»

«Я их не видел».

«Говорят, приедет военная комиссия. Вы что-нибудь слышали?»

«Нет».

«Она приедет, чтобы освободить из лагерей нацистов. Но, говорят, явится и гестапо. Про это вы слышали?»

«Нет».

«Немцы, по слухам, не интересуются неоккупированной зоной».

«То-то с них станется».

«Вы ничего про это не слыхали?»

«Слухи, и только».

«А от кого весточка для Хелен Бауман?»

Я помедлил. «От ее мужа. Он на свободе».

Вторая женщина рассмеялась. «Вот он удивится, муженек-то!»

«А можно зайти в столовую?» – спросил я.

«Почему бы и нет? Вы не француз?»

«Эльзасец».

«Боитесь? – спросила вторая женщина. – Почему? Вам есть что скрывать?»

«А нынче еще есть такие, кому нечего скрывать?»

«Можете спокойно повторить», – сказала первая. Вторая молчала. Пристально смотрела на меня, будто я шпион. Вокруг нее облаком стоял запах ландышевых духов.

«Спасибо, – сказал я. – Где столовая?»

Первая женщина описала мне дорогу. Я прошел через сумрак барака, словно сквозь строй. По обе стороны виднелись лица и испытующие взгляды. Я чувствовал себя так, будто угодил в государство амазонок. Потом вновь очутился на улице, на солнце, среди усталого запаха плена, который окутывает любой лагерь, словно серая глазурь.

Я шел как слепой. Никогда я не думал о верности Хелен или неверности. Слишком это было второстепенно, слишком незначительно… слишком много всего случилось, и так важно было просто остаться в живых, что все прочее как бы не существовало. Даже если б в Ле-Верне я терзался этим вопросом, он все равно оставался бы абстрактным, мыслью, представлением, выдуманным мной самим, стертым и возникшим опять.

Однако сейчас я находился в окружении ее товарок. Вчера вечером видел их у забора и сейчас видел вновь, голодных женщин, которые много месяцев провели в одиночестве и, несмотря на плен, были женщинами и именно поэтому ощущали все куда острее. Что еще им оставалось?

Я пошел к бараку столовой. Там среди других, что покупали продукты, стояла бледная рыжеволосая женщина. «Что вам нужно?» – спросила она. Я закрыл глаза и сделал знак головой. Потом шагнул в сторону. Она быстро обвела взглядом покупательниц, шепнула: «Через пять минут. Хорошие или плохие?»

Я понял, что она имеет в виду известия – хорошие они или плохие. Пожал плечами. Потом сказал: «Хорошие», – и вышел.

Немного погодя женщина появилась на пороге, махнула мне рукой. «Надо соблюдать осторожность, – сказала она. – Для кого у вас известия?»

«Для Хелен Бауман. Она здесь?»

«Почему?»

Я молчал. Видел веснушки у нее на носу и беспокойные глаза. «Она работает в столовой?» – спросил я.

«Что вам нужно? – в свою очередь, спросила она. – Сведения? Монтер? Для кого?»

«Для ее мужа».

«Последний раз, – с горечью сказала рыжеволосая, – вот так же спрашивали про другую женщину. Через три дня ее забрали. Мы договорились, что она сообщит, если все будет хорошо. Никакой весточки мы не получили, липовый вы монтер!»

«Я ее муж», – сказал я.

«А я – Грета Гарбо», – сказала женщина.

«Зачем мне иначе спрашивать?»

«О Хелен Бауман, – сказала женщина, – часто расспрашивали. Весьма странные люди. Хотите правду? Хелен Бауман умерла. Две недели назад. Умерла и похоронена. Вот вам правда. Я думала, у вас вести с воли».

«Она умерла?»

«Умерла. А теперь оставьте меня в покое».

«Она не умерла, – сказал я. – В бараках лучше знают».

«В бараках болтают много чепухи».

Я посмотрел на рыжеволосую. «Передадите ей записку? Я уйду, но хотел бы оставить письмо».

«Зачем?»

«А почему нет? Письмо ничего не значит. Не убивает и не выдает».

«Неужели? – сказала женщина. – На свете-то давно живете?»

«Не знаю. Вдобавок жил урывками, и часто меня прерывали. Можете продать мне листок бумаги и карандаш?»

«Вон там найдете то и другое. – Женщина кивнула на маленький столик. – Зачем писать покойнице?»

«Затем, что сейчас такое не редкость».

Я написал: «Хелен, я здесь. Возле лагеря. Сегодня вечером. У забора. Буду ждать».

Заклеивать письмо я не стал. «Передадите ей?» – спросил я у женщины.

«Сколько же нынче сумасшедших», – ответила она.

«Да или нет?»

Она прочитала письмо, которое я ей показал. «Да или нет?» – повторил я.

«Нет», – сказала она.

Я положил письмо на стол. «По крайней мере не уничтожайте его», – сказал я.

Она промолчала. «Я вернусь и убью вас, если вы помешаете этому письму попасть в руки моей жены», – сказал я.

«Еще что-нибудь?» Пустые зеленые глаза смотрели на меня с испитого лица.

Я покачал головой и пошел к двери. «Ее здесь нет?» – спросил я, еще раз обернувшись.

Женщина неотрывно смотрела на меня и не отвечала. «Я пробуду в лагере еще десять минут, – сказал я. – Зайду снова, спрошу».

Я шел по лагерному переулку. Я не поверил этой женщине, хотел немного выждать, а потом вернуться в столовую и поискать Хелен. Но тут вдруг почувствовал, что плащ незримой защиты исчез, я стал огромным и беззащитным – надо спрятаться.

Наугад я шагнул в первую попавшуюся дверь. «Что вам нужно?» – спросила какая-то женщина.

«Мне нужно проверить электропроводку. Здесь есть поломки?» – сказал кто-то рядом со мной, который и был мною.

«Здесь поломок нет. Хотя, по сути, все держится на честном слове».

Я увидел, что на женщине белый халат, и спросил: «Это больница?»

«Больничный барак. Вас сюда вызвали?»

«Фирма прислала меня. Проверить проводку».

«Проверяйте что хотите», – сказала женщина.

Заглянул мужчина в форме: «Что случилось?»

Женщина в белом халате объяснила. Я присмотрелся к мужчине. Кажется, я где-то видел его. «Электричество? – сказал он. – Лекарства и витамины были бы куда нужнее!»

Он швырнул кепи на стол и вышел.

«Здесь все в порядке, – сказал я женщине в белом. – Кто это был?»

«Врач, кто же еще? Другим-то на все начхать!»

«У вас много больных?»

«Хватает».

«А умерших?»

Она посмотрела на меня: «Почему вы спрашиваете?»

«Да так, – ответил я. – Почему все здесь так недоверчивы?»

«Да так, – повторила она. – Блажь такая, эх вы, наивный ангел с родиной и паспортом! Нет, у нас уже месяц никто не умирал. Но до тех пор покойников хватало».

Месяц назад я получил от Хелен письмо. Значит, она еще здесь. «Спасибо», – сказал я.

«За что благодарить-то? – горько спросила женщина. – Лучше благодарите Бога, что родители дали вам родину, которую можно любить, хоть она и несчастна и в несчастье своем сажает еще более несчастных в лагерь и стережет для злодеев, которые их убьют… для тех самых злодеев, которые сделали вашу страну несчастной! А теперь займитесь светом, – добавила она. – Хорошо бы в иных головах включить побольше света!»

«Здесь уже побывала германская комиссия?»

«Почему вас это интересует?»

«Я слыхал, ее ожидают».

«Вам будет приятно узнать об этом?»

«Нет. Я должен кое-кого предостеречь».

«Кого?» Женщина выпрямилась.

«Хелен Бауман», – ответил я.

Женщина посмотрела на меня. Потом спросила: «Предостеречь? От чего?»

«Вы ее знаете?»

«С какой стати?»

Опять стена недоверия, которая стала мне понятна только позднее. «Я ее муж», – сказал я.

«Вы можете доказать?»

«Нет. У меня другие документы. Но, может быть, достаточно, если я скажу вам, что я не француз». Я достал паспорт покойного Шварца.

«Нацистский паспорт, – сказала женщина. – Так я и думала. Почему вы так поступаете?»

Я потерял терпение. «Чтобы увидеть жену. Она здесь. Она сама мне написала».

«Письмо у вас?»

«Нет. Я его уничтожил, когда сбежал. К чему здесь это секретничанье?»

«Я бы тоже хотела узнать, – ответила женщина. – Но от вас».

Вернулся врач. «Вы здесь нужны?» – спросил он у женщины.

«Нет».

«Тогда идемте со мной. Вы закончили?» – обратился он ко мне.

«Пока нет. Завтра зайду еще раз».

Я вернулся в столовую. Рыжеволосая с двумя другими женщинами стояла у стола, продавала им белье. Я ждал, снова чувствуя, что моя удача на исходе, пора уходить, если я хочу выбраться из лагеря. Часовые сменятся, а новым придется объяснять все еще раз. Хелен я не видел. Рыжая прятала от меня глаза. Затягивала разговор с покупательницами. Потом подошли еще несколько женщин, а мимо окна прошагал офицер. Я покинул столовую.

У ворот еще стояли прежние часовые. Они меня не забыли, выпустили наружу. Я шел с тем же чувством, что и в Ле-Верне: они пойдут за мной и возьмут под стражу. Меня бросило в пот.

Старый грузовик ехал по дороге в гору. Деваться было некуда, и я продолжал идти по обочине, глядя в землю. Машина проехала мимо и остановилась прямо у меня за спиной. Я едва сдержался и не побежал. Машина легко могла развернуться, а тогда у меня нет ни малейшего шанса. Я услышал быстрые шаги. Кто-то окликнул: «Эй, монтер!»

Я оглянулся. Пожилой мужчина в форме подошел ближе. «В моторах разбираетесь?»

«Нет. Я электрик».

«Так, может, закавыка аккурат в электрическом зажигании. Вы бы взглянули на наш мотор, а?»

«Ага, взгляните, пожалуйста», – сказал второй шофер. Я поднял глаза. Это была Хелен. Она стояла за спиной у солдата, смотрела на меня, прижимая палец к губам. В брюках и свитере, очень худенькая.

«Взгляните, – повторила она, пропуская меня вперед. Пробормотала: – Осторожно! Сделай вид, будто кое-что кумекаешь! Там все в порядке».

Солдат не спеша шагал следом за нами. «Откуда ты здесь?» – прошептала она.

Я со скрипом открыл капот. «Бежал. Как нам встретиться?»

Вместе со мной она склонилась над мотором. «Я делаю закупки для столовой. Послезавтра. Будь в деревне! В первом кафе слева. В девять утра».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю