412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрих Мария Ремарк » Земля обетованная » Текст книги (страница 13)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 15:10

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Эрих Мария Ремарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)

– Экспертом из парижского Лувра?

– Чернорабочим консультантом, как и ты.

В итоге Розенталь получил ковер за триста семьдесят долларов.

– Мы можем где-нибудь выпить? – спросил он. – Такую нежданную встречу грех не обмыть. – И он подмигнул.

– Идите с Богом, – благословил нас Силвер. – Дружба – дело святое. Даже между конкурентами.

Опять я пересекал нашу грозную авеню, на сей раз с Розенталем – тот нес под мышкой свернутый рулоном ковер.

– Как хоть тебя теперь зовут? – спросил я.

– Фамилия та же. Только имя Зигфрид я сменил – с таким именем сегодня ни одного ковра не продашь. Куда пойдем?

– В чешское кафе. У них там сливовица есть. И кофе.

Мицци даже не удивилась, снова узрев меня на пороге. Кроме нас в кафе никого не было. Розенталь развернул на полу свой ковер.

– Какая лазурь! – восхитился он. – Я этот ковер уже несколько дней у вас в витрине высматривал. Да, он пришелся бы нашему Людвигу Зоммеру по вкусу.

Мицци подала сливовицу. Она была югославская, еще из довоенных запасов. Мы молча выпили. Ни один не хотел пытать другого о его прошлом. Наконец Розенталь сказал:

– Валяй, спрашивай! Ты ведь тоже Лину знал?

Я покачал головой.

– Мне только было известно, что она в лагере для интернированных.

– Разве ты не знал ее? Видно, у меня в голове все совсем перепуталось. Короче, мне удалось ее оттуда вытащить. Она была больна, и лагерный врач оказался не сволочью. Направил ее в больницу. У Лины был рак. А еще через полтора месяца тамошний врач ее выписал, и не обратно в лагерь, а домой. До ареста у нас была комнатушка, где остались все наши вещи. Хозяйка была неприятно удивлена, когда мы к ней заявились и потребовали свое добро. Лина зашила кое-какие драгоценности в нижнюю юбку. Но и эта юбка, и другая одежда – все исчезло. Хозяйка сказала – украли. А что поделаешь? Мы еще были рады, что она снова пустила нас в эту чердачную каморку. «Вашей жене платья уже все равно не понадобятся»– это хозяйка так меня утешила. Лине становилось все хуже. Недели через две возвращаюсь с работы – ты помнишь, я у торговца коврами тогда крутился – и на подходе к дому вижу, как Лину выталкивают из подъезда трое гестаповцев. А она, бедняга, уже почти не может идти. Меня еще издали заметила. Глазищи вдруг стали большие-большие. Этого я никогда не забуду. Она глазами мне кричит: «Беги!»И даже головой чуть-чуть дернула. У нее и губ-то уже почти не было. А я стою, как к земле прирос. Шелохнуться не могу. И поделать ничего не могу. Ничего, понимаешь. Все, что я мог, – это дать себя забить до смерти или увести вместе с ней. Вот так и стоял, не зная, на что решиться. И все вокруг будто замерло. Только глаза Лины передо мной. Голова как свинцовая. А она все глазами кричит: «Беги!» Гестаповцы эти почему-то нервничали. Потащили Лину к машине. Когда внутрь запихнули, она голову так назад откинула. И на меня посмотрела. Вижу, рот у нее скривился. Это она так улыбнулась. Хоть и без губ – а улыбнулась. И все – больше я ее не видел. Это она со мной попрощалась так – улыбкой. Когда я снова смог пошевелиться, все было кончено. Не пойму, как так вышло. До сих пор не пойму.

Он говорил глухим, монотонным голосом. На лбу у него вдруг выступили крупные капли пота. Он их отер. Они тут же набежали снова.

– А потом пришли бумаги, – продолжил он. – Неделю спустя. Когда уже поздно было. От нашей родни из Цинциннати. Бюрократы проклятые. Всюду проволочки. Вечные затяжки. Провалялись в консульстве. Можешь себе представить? Я – нет. Я и сегодня не могу. Все поздно и все напрасно. Все деньги, что мы скопили. На билеты. Только и мечтали, как поплывем. Надежды. На американских врачей. Больше я о том времени почти ничего не помню. Хотел остаться. Хотел Лину искать. Хотел сдаться. Себя вместо нее предложить. Короче, совсем с ума сошел. Хозяйка меня выгнала. Мол, сама пропадет, если меня держать будет. А больше и не помню почти ничего. Кто-то мне помог. Я не понимал, что происходит. Может, ты понимаешь, Людвиг?

Я покачал головой.

– Твоя фамилия теперь Зоммер, – сказал Розенталь. – Значит, он умер?

Я кивнул.

– Хуже всего было в первые недели, – снова заговорил он о своем. – Из-за того, что эти гады ее такую больную увели. У меня просто в голове не укладывалось. – Он начал сворачивать ковер. – Это было как стена. А потом вообще пошли мысли, которых я не понимаю. Я все думал, что, может, она будет меньше страдать, потому как и без того уже сильно страдает. Ну, все равно как рану не чувствуешь, если другая сильней болит. Говорят, с ранеными такое бывает, когда два ранения сразу. Безумие, да? А под конец вообще стал надеяться, что, может, она транспортировку не перенесла и, значит, не успела дожить до пыток. На несколько дней меня это вроде как даже утешило. Ты меня понимаешь?

– Может, ее в больницу определили, когда поняли, что у нее? – предположил я.

– Ты думаешь?

– Все может быть. И такое тоже бывало. Как тебя по имени-то теперь величать? Не могу же я звать тебя Зигфридом.

Розенталь горько улыбнулся.

– Да уж, наши оптимисты-родители с именами нам удружили, верно? Меня теперь Ирвин зовут. – Он положил ковер рядом с собой на диванчик. – У Лины в Цинциннати родственники были. Теперь вот я на них и работаю. Разъезжаю по ковровым делам. – Он посмотрел на меня долгим взглядом. – Не мог я один оставаться, – сказал он. – Просто не мог, и все. Понимаешь? Я с ума сходил. А полгода назад женился снова. На женщине, которая ничего обо всем этом не знает. Тебе это понятно? Мне лично нет. Иной раз возвращаюсь из поездки и ловлю себя на мысли: откуда здесь эта чужая женщина? Только в первую секунду, едва порог переступлю. А так она милая, тихая. Не могу я один жить. Стены давят. Ты понимаешь меня?

Я кивнул.

– А твоя нынешняя жена ничего этого не чувствует?

Не знаю. У меня такое ощущение, что она ни о чем не догадывается. Сны вот только часто снятся. Жуткие. Все время глаза Лины вижу. Две черные дыры, которые, кажется, вот-вот закричат. Что они закричат? Что я ее бросил? Ну и что ж, что давно умерла. Я знаю. А все равно жутко. Как ты думаешь, к чему такие сны? Тебе не снятся?

– Снятся. Часто.

– Что они значат? Это они нас к себе зовут?

– Нет. Только то, что ты сам кого-то зовешь.

– Думаешь? И что же получается? Что не надо было жениться? Так, что ли?

– Нет, не так. Тебе бы все равно снились кошмары. Может, даже и похлеще, чем сейчас.

– А мне иногда кажется, будто я этой женитьбой Лину предал. Но мне было так худо! И потом, это же совсем иначе. Иначе, чем с Линой, понимаешь?

– Бедная женщина, – вздохнул я.

– Кто? Лина?

– Да нет. Твоя нынешняя жена.

– Она не жалуется. Она вообще тихая. Сорок лет. И тоже, по-моему, рада, что больше не одна на свете. Хотя не знаю. – Розенталь посмотрел мне в глаза. – Ты думаешь, это предательство? Ночью иной раз мысли так и одолевают. Эти глаза! И лицо. Белое, как полотно, и только глаза кричат. И спрашивают. А может, не спрашивают? Ты-то как думаешь? Мне же тут об этом и поговорить не с кем. Вот тебя встретил – тебя и спрашиваю. Только не жалей меня. Скажи честно, что ты об этом думаешь?

Не знаю, – проговорил я. – Одно с другим никак не связано. В жизни чего только не случается. Все ужасно перепутано.

Розенталь ненароком опрокинул свою рюмку. Он тут же подхватил ее и поставил на место. Тяжелая, чуть маслянистая жидкость лужицей растеклась по столу. Я думал о своей жизни, о многих вещах сразу.

– Так что ты думаешь? – наседал Розенталь.

– Не знаю. Одно другому никак не поможет. Лину у тебя жизнь отняла. Смотри, как бы тебе не потерять и ту женщину, с которой ты сейчас живешь.

– То есть как? Ты о чем? С какой стати я должен ее потерять? У нас вообще не бывает скандалов. Никогда.

Под его неотступным взглядом я отвел глаза. Я не знал, что ему сказать.

– Человек – это всего лишь человек, – промямлил я наконец. – Даже если ты его не любишь. – Я ненавидел самого себя, произнося эту фразу. Но другой у меня не было, – и, наверное, женщина только тогда счастлива, когда чувствует, что она тебе небезразлична, – сказал я, ненавидя себя за эту банальную фразу еще больше.

– Что значит «счастлива»? При чем тут счастье? – Розенталь меня не понимал.

Я сдался.

– Хорошо, что у тебя кто-то есть, – сказал я.

– Ты думаешь?

– Да.

– И это не предательство?

– Нет.

– Ну ладно.

Розенталь встал. Подошла Мицци.

– Позволь мне заплатить, – сказал он. – Прошу тебя.

Он расплатился и подхватил ковер под мышку.

– Такси здесь можно взять?

– На углу.

Мы вышли на улицу.

– Будь здоров, Людвиг! – сказал Розенталь, снова надевая свои золотые очки. – Даже не знаю, рад ли я, что тебя встретил. Наверно. Наверно, да. Но не уверен, захочу ли повстречать тебя снова. Ты меня понимаешь?

Я кивнул.

– Я и сам не особенно рассчитываю когда-нибудь попасть в Цинциннати.

– Мойкова нет, – сообщила мне Мария Фиола.

– А холодильник он не запер? – спросил я.

– Она покачала головой.

– Но я пока что водку не крала. Сегодня.

– А мне срочно требуется рюмка, – заявил я. – Причем настоящей русской водки. Которую прислала мне в подарок одна шпионка. Кое-что там еще осталось. На нас обоих.

Я полез в мойковский холодильник.

– Там нет, – сказала Мария. – Я уже смотрела.

– Да вот она. – Я извлек бутыль с наклеенной этикеткой «Осторожно – касторовое масло!». – Цела! А этикетка – простейшее средство, чтобы отпугнуть Феликса О'Брайена.

Я извлек из холодильника две рюмки. В теплом воздухе каморки их стенки сразу запотели.

– Ледяная1 сказал я Как и положено.

– Ваше здоровье! сказала Мария Фиола.

– И ваше! Хорош напиток, правда?

– Даже не знаю. Какой-то привкус маслянистый. Вроде касторкой отдает, нет?

Я ошарашенно посмотрел на Марию. «Ну и фантазия!»– пронеслось у меня в голове. Боже упаси меня на старости лет!

– Нет, – сказал я твердо. – Нет никакого маслянистого привкуса.

– Если хотя бы один из нас в этом уверен, уже хорошо, – философски заметила она. – Можно не опасаться беды. А что там внизу в этой шикарной посудине?

– Гуляш, – сообщил я. – Крышка заклеена скотчем. Опять-таки от прожорливого Феликса О'Брайена. Я не смог придумать этикетку, которая его удержала бы. Он ест все без разбора, даже если написано, что это крысиный яд. Поэтому пришлось прибегнуть к скотчу. – Я сорвал клейкую ленту и поднял крышку. – Настоящая венгерская кухарка готовила. Подарок сочувствующего мецената.

Мария Фиола рассмеялась.

– Вас, я смотрю, просто осыпают подарками. А эта кухарка – она хорошенькая?

– Она неотразима, как всякий тяжеловоз, и весит под центнер. Мария, вы сегодня обедали?

Глаза ее кокетливо сверкнули.

– Что бы вам хотелось услышать, Людвиг? Манекенщицы питаются только кофе и грейпфрутовым соком. Ну, и галетами.

– Отлично, – ответил я. г – Значит, они всегда голодны.

– Они вечно голодны и никогда не могут есть то, что им хочется. Однако изредка они делают исключения. Например, сегодня. Когда видят гуляш.

– Вот черт! – вырвалось у меня. – У меня же нет бойлера, чтобы это согреть. И я не знаю, есть ли бойлер у Мойкова.

– А холодным его есть нельзя?

– Боже упаси! Можно схватить туберкулез и сухотку мозга. Но у меня есть друг, у которого целый арсенал электроприборов. Сейчас я ему позвоню. И он одолжит нам бойлер. А пока что вот маринованные огурчики. Идеальная закуска ко второй рюмке.

Я подал огурчики и позвонил Хиршу.

– Роберт, ты можешь одолжить мне бойлер? Я хочу подогреть гуляш.

– Конечно. Какой масти?

– Гуляш или бойлер?

– Дама, с которой ты собрался есть гуляш. Я подберу ей бойлер под цвет волос.

– Гуляш я буду есть с Мойковым, – сказал я сухо. – Так что бойлер подбери лысый.

– Мойков был у меня две минуты назад, принес водку и сказал, что едет дальше в Бруклин. Ну да ладно уж, приходи, врун несчастный.

Я положил трубку на рычаг.

– Будет у нас бойлер, – возвестил я. – Сейчас я за ним схожу. Подождете здесь?

– С кем? С Феликсом О'Брайеном?

Я рассмеялся.

– Ладно. Тогда пойдем вместе. Или такси возьмем?

– Не в такой вечер. Не настолько я пока что голодна.

А вечер и вправду выдался дивный, какой-то медовый, тягуче разнеженный от остывающего летнего тепла. На ступеньках перед домами смирно сидели убегавшиеся за день дети. Мусорные бачки подванивали лишь слегка, ровно настолько, чтобы можно было перепутать их с бочонками недобродившего дешевого вина. Владелец овоще-цветочной лавки Эмилио не иначе как нагрел руки на массовой кремации. Из кущ белых лилий и банановых гроздьев он призывно махал мне цветком белой орхидеи. Должно быть, отхватил очередную партию по очень выгодным ценам.

– Как красиво отражается солнце в окнах напротив, – отвлек я Марию, указывая на противоположную сторону улицы. – Как старинное золото.

Она кивнула. На Эмилио она не глядела.

– Воздух такой, будто плывешь, – сказала она. – И себя почти не чувствуешь.

Мы добрели до магазина Роберта Хирша. Я вошел.

– Привет. Ну, где бойлер?

– Неужели ты заставишь даму ждать на улице? – ехиднo поинтересовался Хирш. – Да еще такую красивую. Почему бы тебе не пригласить ее сюда? Или боишься?

Я обернулся. Мария стояла на тротуаре среди снующих прохожих. Это был час матерей-домохозяек, возвращающихся с партии в бридж или просто от кумушки-соседки. Мария стояла среди них, словно юная амазонка, отчеканенная на металле. Витрина, разделявшая нас, сообщала ей странную чуждость и далекость. Я едва узнавал ее. И вдруг понял, что имел в виду Хирш, когда спросил, не боюсь ли я.

– Да я-то, вообще говоря, только бойлер хотел забрать.

– Сразу ты его все равно не получишь. Я сам уже час разогреваю гуляш Танненбаума-Смита. Понимаешь, я ждал на ужин Кармен. Так эта мерзавка уже почти на час опаздывает. Кроме того, сегодня вечером по телевизору бокс, финальные бои. Почему бы тебе не остаться? Еды на всех хватит. И Кармен придет. Надо надеяться.

Я колебался лишь секунду. А потом вспомнил плюшевый будуар, пустую комнату покойника Заля, сонную физиономию О'Брайена.

– Замечательно! – сказал я.

И направился в долгий, чуть ли не километровый путь к недоступной, безмерно далекой амазонке, что застыла в световом пятне от витрины в переливах серого и серебристого тонов. Когда я наконец дошел до нее, она вдруг показалась мне ближе и роднее, чем когда-либо прежде. Что за странные игры света и тени, подумал я.

– Мы приглашены на ужин, – сообщил я. – И на бокс.

– А как же мой гуляш?

– Уже готов. Стоит на столе.

Амазонка вытаращила на меня глаза.

– Здесь? У вас что, по всему городу лохани с гуляшем расставлены?

– Нет, только в опорных стратегических пунктах.

Тут я заметил приближающуюся Кармен. Она была в светлом плаще без шляпы и шла по улице столь отрешенно, будто вокруг вообще никого не было. Я так и не понял, с какой стати она в плаще. Было тепло, на вечернем небе ни облачка; вероятно, впрочем, ей до всего этого не было никакого дела.

– Я немножко опоздала, – объявила она. – Но для гуляша это не страшно. Его чем дольше греть, тем он вкусней. Роберт, а вишневый штрудель ты принес тоже?

– Имеется и вишневый штрудель, и яблочный, и творожный. Все доставлено сегодня утром из неисчерпаемых кухонных припасов семейства Смитов.

– И даже водка с маринованными огурчиками! – изумилась Мария Фиола. – Водка из мойковских погребов. Вот уж кто поистине вездесущий маг и волшебник.

Экраны телевизоров опустели, засветились белым, после чего пошла реклама. Бокс кончился. Вид у Хирша был слегка измотанный. Кармен спала, сладко и самозабвенно. Видно, непонятные боксерские страсти были ей скучны.

– Ну, что я тебе говорил! – сказал мне Хирш, отводя от Кармен ошалелые от восторга глаза.

– Дайте ей поспать, – прошептала Мария Фиола. – – А мне пора идти. Спасибо за все. По-моему, я впервые в жизни наелась досыта. По-царски наелась! Спокойной ночи!

Мы вышли на улицу.

– Он явно хотел остаться со своей подружкой наедине, – сказала Мария.

– Я не слишком в этом уверен. С ним все не так просто.

– Она очень красива. Мне нравятся красивые люди. Но иногда я из-за них огорчаюсь.

– Почему?

– Потому что они не остаются такими навсегда. Ничто не остается.

– Остается, – возразил я. – Злоба людская остается. И потом, разве это не ужасно, если все будет оставаться таким, как есть? Однообразие! Жизнь без перемен. А значит, и без надежды.

– А смерть? – спросила Мария. – Вот уж что никак в голове не укладывается. Разве вы ее не боитесь?

Я покосился на нее. Какие трогательные, наивные вопросы!

– Не знаю, – проговорил я. – Самой смерти, наверное, не боюсь. А вот умирания – да. Хотя даже не знаю точно, страх это или что-то еще. Но умиранию я сопротивлялся бы всеми силами, какие у меня есть.

– Вот и я так думаю, – сказала она. – Я этого ужасно боюсь. Этого, а еще старости и одиночества. Вы нет?

Я покачал головой. «Ничего себе разговорчик!»– подумал я. О смерти не разглагольствуют. Это предмет для светской беседы прошлого столетия, когда смерть, как правило, была следствием болезни, а не бомбежек, артобстрелов и политической морали уничтожения.

– Какое у вас красивое платье, – заметил я.

– Это летний костюм. От Манбоше. Взяла напрокат на сегодняшний вечер, на пробу. Завтра надо отдавать. – Мария засмеялась. – Тоже взаймы, как и все в моей жизни.

– Но тем интереснее жить! Кому же охота вечно оставаться только самим собой? А тому, кто живет взаймы, открыт весь мир.

Она бросила на меня быстрый взгляд.

– Тому, кто крадет, тоже?

– Уже меньше. Значит, он хочет владеть. Собственность стесняет свободу.

– А мы этого не хотим, верно?

– Верно, – сказал я. – Мы оба этого не хотим.

Мы дошли до Второй авеню. Променад гомосексуалистов был в полном разгаре. Пудели всех мастей тужились над сточной канавой. Золотые браслетки поблескивали на запястьях их владельцев.

– А что, когда все безразлично, страх меньше? – спросила Мария, уворачиваясь от двух тявкающих такс.

– Больше, – возразил я. – Потому что тогда, кроме страха, у тебя ничего нет.

– И надежды тоже?

– Ну нет. Надежда есть. Пока дышишь. Надежда умирает тяжелее, чем сам человек.

Мы подошли к дому, в котором она жила. Тоненькая, хрупкая, но, как казалось мне, почему-то неуязвимая, она застыла в проеме парадного. Блики от автомобильных фар скользили по ее лицу.

– Тебе ведь не страшно? – спросила она.

– Сейчас нет, – ответил я, притягивая ее к себе.

В гостинице я застукал Феликса О'Брайена на корточках перед холодильником. Я вошел очень тихо, и он меня не услышал. Поставив супницу перед собой и вооружившись большой поварешкой, О'Брайен самозабвенно жрал. Его набитый рот был перемазан соусом, рядом на полу стояла бутылка пива «Будвайзер».

– Приятного аппетита, Феликс, – сказал я.

– Вот черт! – проговорил он, роняя поварешку. – Вот невезуха! – И тут же приступил к объяснениям. – Видите ли, господин Зоммер, человек слаб, особенно ночью, когда он совсем один…

Я углядел, что русскую водку он не тронул. Все-таки этикетка подействовала!

– Ешьте спокойно, Феликс! – сказал я ему. – Там еще и торт есть. Огурчики вы уже смели?

Он сокрушенно кивнул.

– Вот и хорошо. Доедайте все остальное, – сказал я. Водянистые глаза Феликса пробежались по полкам открытого холодильника.

– Мне этого не осилить. Но если вы разрешите, я бы взял домой для своих. Тут еще полно еды.

– Ради Бога. Только супницу обратно принесите. Не разбитую. Она чужая.

– Ну конечно, не разбитую. Вы истинный христианин, господин Зоммер, хотя и еврей.

Я пошел к себе в комнату. «Страх, – думал я. – Есть столько разных видов страха». Я вспомнил Розенталя с его извращенными понятиями о верности. Впрочем, сейчас, ночью, они уже не казались мне такими извращенными. И даже казались не очень чуждыми. Ночью все совсем по-другому, ночью правят иные законы, чем средь бела дня.

Я повесил старый, зоммеровский костюм в шкаф, предварительно вытащив все из карманов. На глаза мне попалось письмо эмигранта Заля, которое я так и не отправил: «…и откуда мне было знать, что они даже женщин и детей отправляют в лагерь! Надо было мне с вами остаться. Я так раскаиваюсь. Рут, любимая, я столь часто вижу тебя во сне. И ты все время плачешь…»

Я бережно отложил письмо в сторонку. Внизу тягуче запел негр, выносивший мусор.

XII

Если у Силвера я трудился в катакомбах под землей, то у Реджинальда Блэка меня перевели под крышу. Мне надлежало, сидя в мансарде, а по сути на чердаке, каталогизировать все, что Блэк успел купить и продать за свою жизнь, снабдив фотографии картин подписями об их происхождении с указанием источников информации. Это была легкая работа. Я сидел в большом, светлом чердачном помещении с выходом на террасу, откуда открывался вид на Нью-Йорк. Окружив себя ворохом фотографий, я погружался в работу, иногда ловя себя на странном ощущении, будто сижу в Париже, над Сеной, где-нибудь на набережной Августина.

Реджинальд Блэк время от времени приходил меня навещать, принося с собой облако ароматов дорогой туалетной воды «Кнайз»и гаванской сигары.

– Разумеется, ваша работа останется незаконченной, – рассуждал он, ласково поглаживая себя по ассирийской бородке. – Тут недостает многих фотографий, которые были сняты торговцами в Париже при покупке картин у художников. Но это уже ненадолго. Вы слыхали, что союзники прорвали фронт в Нормандии?

– Нет. Я сегодня еще не слушал радио.

Блэк кивнул.

– Франция открыта! Идем на Париж!

Я ужаснулся, даже не сразу поняв, почему. И только потом сообразил: это же давний, многовековой тевтонский боевой клич – от Блюхера и Бисмарка до Вильгельма и Гитлера. Только теперь все наоборот: мы идем на Париж, оккупированный гестаповцами и нацистами.

– Боже милосердный! – вздохнул я. – Вы представляете, что немцы сделают с Парижем, прежде чем оставить?

– То же самое, что и с Римом, – заявил Блэк. – Они его сдадут без боя.

Я не согласился.

– Рим они сдали, не подвергнув город опустошению только потому, что это резиденция папы, а папа заключил с ними позорный конкордат. Папа для них почти союзник, Это он позволил ловить евреев чуть ли не под стенами Ватикана, лишь бы защитить католиков в Германии. И ни разу по-настоящему не протестовал, хотя лучше, чем кто бы то еще, был осведомлен о преступлениях нацизма, гораздо лучше, чем большинство немцев. Немцы сдали Рим без боя, потому что если бы они его разрушили, на них ополчились бы немецкие католики. К Парижу все это не относится. Франция для немцев – заклятый враг. Реджинальд Блэк смотрел на меня озадаченно.

– Вы считаете, город будут бомбить?

– Не знаю. Может, у немцев не хватит на это самолетов. А может, американцы будут их сбивать и к городу не подпустят.

– Но вы считает, они отважатся бомбить Лувр? – спросил Блэк в ужасе от собственных слов.

– Если они будут бомбить Париж, вряд ли они сумеют сделать исключение для Лувра, – предположил я.

– Бомбить Лувр?! Со всеми его бесценными, невосполнимыми сокровищами? Да все человечество возопит!

– Человечество не возопило, когда бомбили Лондон, господин Блэк.

– Но чтобы Лувр?! И музей Же-де-Пом со всеми шедеврами импрессионистов! Невозможно! – От волнения Блэк не сумел сразу подобрать слова. – Бог этого не допустит! – выдохнул он наконец.

Я промолчал. Бог уже столько всего допустил. Реджинальд Блэк, вероятно, знал об этом лишь то, что писали в газетах. Когда видишь своими глазами, все выглядит иначе. В газете можно прочесть – двадцать тысяч убитых; прочитав это, обыватель, как правило, испытывает легкий бумажный шок, и все. Совсем другое дело, когда человека мучают у тебя на глазах, убивают долгой пыткой, а ты видишь это – и бессилен помочь. Единственного человека, которого ты любил, а не абстрактные двадцать тысяч.

– Ради чего мы тогда живем, если возможно такое? – не унимался Блэк.

– Чтобы в следующий раз, когда такое снова будет возможным, этому воспрепятствовать. Хотя я лично в подобное не верю.

– Не верите? Во что вы тогда вообще верите?

– В невозможное, господин Блэк, – сказал я, чтобы хоть как-то успокоить его. Не хватало только, чтобы он посчитал меня анархистом.

Блэк внезапно улыбнулся.

– Тут вы правы. А теперь – бросайте-ка работу! Я хочу вам кое-что показать. Пойдемте!

Мы спустились в студию, где Блэк показывал свои картины. Мне было немного не по себе: весть о том, что Париж снова оказывается в полосе военных действий, сильно меня взволновала. Я любил Францию и видел в ней что-то вроде второй родины, несмотря на все, что мне выпало испытать в этой стране. В сущности, жизнь потрепала меня там ненамного сильней, чем в Бельгии, Швейцарии, Италии или Испании, зато с Францией меня связывало и множество других, живых воспоминаний, которые теперь, отойдя в прошлое, казались удивительно светлыми. Там было надрывней, горше, но и пестрей, переменчивей, живей, чем где-либо еще, где царили только однообразие чужбины и безысходность изгнания. Впрочем, с началом войны и во Франции все стало совсем по-другому. Однако даже чувство опасности не заслонило моей приязни к этой стране.

– Взгляните, – сказал Реджинальд Блэк, указывая на картину, стоявшую на мольберте.

Это был Моне. Поле с цветущими маками, а на заднем плане женщина в белом платье и с зонтиком от солнца бредет по узенькой тропинке. Солнце, зелень, небо, белые облачка, лето, веселые огоньки маков и смутный, далекий контур женщины.

– Какая картина! – восхитился я. – Какой покой!

Некоторое время мы оба созерцали картину молча. Влэк достал портсигар, открыл его, заглянул внутрь и отложил портсигар в сторону. Потом подошел к своей лакированной, черного дерева, шкатулке для сигар – это был хитроумный агрегат с увлажняющей губкой и даже с искусственным охлаждением. Он достал оттуда две сигары.

– Такую картину – только с «Ромео и Джульеттой», – объявил он торжественно.

Мы зажгли наши гаванские сигары. Помаленьку я начал уже к ним привыкать. Блэк плеснул в две рюмки коньяку.

– Покой! – повторил он вслед за мной. – И немного комфорта. Это ведь не святотатство. Одно другому нисколько не вредит.

Я кивнул. Коньяк был великолепен. Не дежурный коньяк для клиентов – персональный коньяк Блэка, из его сокровенной бутылки. Видно, хозяин и вправду был не на шутку взволнован.

И вот в такое великолепие скоро будут стрелять, – задумчиво заметил я, кивнув на картину.

– Наш мир таков, каким его устроил Бог, – произнес Блэк не без пафоса. – Вы в Бога верите?

– Да как-то не успел поверить, – ответил я. – Я имею в виду – в жизни. В искусстве – да. Вот сейчас, например, я молюсь на картину, благоговею, плачу, хотя и без слез, и вкушаю солнце Франции в этом коньяке. Все в одно время. Кто живет как я, должен уметь успевать много всего одновременно, даже если одно другому противоречит.

Блэк слушал меня, чуть наклонив голову.

– Я вас понимаю, – сказал он. – Когда торгуешь искусством, тоже надо уметь все сразу. Любить искусство и продавать его. Каждый торговец искусством – это Джекиль и Хайдnote 31.

Но вы же не собираетесь продавать эту картину? – спросил я.

Блэк вздохнул.

– Уже продал. Вчера вечером.

– Какая жалость! Неужели нельзя отменить сделку?! – воскликнул я в сердцах.

Блэк глянул на меня с иронической усмешкой.

– Как?

– Да. Как? Разумеется, нельзя.

– Хуже того, – сказал Блэк. – Картина продана оружейному магнату. Человеку, который производит оружие для победы над нацистами. И поэтому считает себя спасителем человечества. О том, что с помощью этого оружия сейчас опустошается Франция, он, конечно, сожалеет, но считает, что это неизбежно. Очень добропорядочный, высоко моральный субъект. Столп общества и опора церкви.

– Ужасно. Картина будет мерзнуть и звать на помощь.

Блэк налил нам по второй рюмке.

– В эти годы будет много криков о помощи. Ни один не будет услышан. Но если бы я знал, что Париж под угрозой, я бы не продал ее вчера.

Я посмотрел на Блэка, этого новоявленного Джекиля и Хайда, с большим сомнением.

– Я подержал бы ее у себя еще несколько недель, – добавил он, подтвердив мои сомнения. – По крайней мере, пока Париж не освободят.

– Будем здоровы! – сказал я. – В человечности тоже надо знать меру.

Блэк расхохотался.

– Для многих вещей можно подыскать замену, – произнес он затем раздумчиво. – Даже в искусстве. Но знай я вчера то, что знаю сегодня, я бы накрутил этому пушечному королю еще тысчонок пять. Это было бы только справедливо.

Я не сразу сумел постигнуть, какое отношение к справедливости имеют эти пять накрученных тысяч, но смутно прозревал в них нечто вроде отступной, которую мир задолжал Блэку в уплату за свои ужасы. Что ж, по мне так пусть.

– Под заменой я имею в виду музеи, – продолжал Блэк. – В Метрополитен, к примеру, очень хорошая коллекция Моне и Мане, Сезанна, Дега и Лотрека. Вам это, конечно, известно?

– Я еще не был там, – признался я.

– Но почему? – изумился Блэк.

– Предрассудок. Не люблю музеи. У меня там начинается клаустрофобия.

– Как странно. В этих огромных пустых залах? Единственное место в Нью-Йорке, где можно подышать нормальным воздухом, свежим, очищенным и даже охлажденным, – только ради картин, разумеется. – Блэк поднялся с кресла и принес из соседней комнаты два цветочных натюрморта. – Тогда в утешение надо показать вам кое-что еще.

Это были два маленьких Мане. Пионы в простой склянке и розы.

– Еще не проданы, – сообщил Блэк, отставив Моне и повернув его лицом к стенке. На мольберте остались только цветы – и вдруг они заполнили собой все серое пространство комнаты, будто увеличившись в десять раз. Казалось, ты слышишь их аромат и даже ощущаешь прохладу воды, в которой они стоят. Целительный покой исходил от них, но и мощная энергия тихого созидания: будто художник сотворил их только что, будто прежде ничего подобного и не было на свете!

– Какой чистый мир, правда? – благоговейно произнес Блэк после долгой молчаливой паузы. – Пока можно с головой уйти вот в это, кажется, еще ничто в твоей жизни не потеряно. Мир без кризисов, без разочарований. Пока ты в нем, можно поверить в бессмертие.

Я кивнул. Картины и правда были просто чудо. И даже все, что Блэк о них сказал, было сущей правдой. Он снова вздохнул.

– Ну, а что мне остается делать? Жить-то нужно. – Он направил на обе картины свет узкой яркой лампы. – Но не фабриканту оружия, – деловито сказал он. – Эти маленькие работы не жалуют. Если получится, продадим женщине. Одной из богатых американских вдовушек. В Нью-Йорке их пруд пруди. Мужчины урабатываются насмерть, вот жены их и переживают, и хоронят. – Он повернулся ко мне с заговорщической улыбкой. – Когда Париж освободят, снова станут доступны тамошние сокровища. Там такие частные коллекции, против которых все, что есть здесь, просто убожество. Людям понадобятся деньги. А значит, и торговцы. – Блэк мягко потер одна о другую свои белые ручки. – Я знаю кое у кого в Париже еще двух Мане. Не хуже этих. И они уже дозревают.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю