355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эрих Мария Ремарк » Земля обетованная » Текст книги (страница 8)
Земля обетованная
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 15:10

Текст книги "Земля обетованная"


Автор книги: Эрих Мария Ремарк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

VII

Александр Силвер начал махать мне еще издали, как только заприметил. Его голова вдруг показалась в витрине между одеянием мандарина и молитвенным ковром. Раздвинув руками и то, и другое, он замахал еще энергичней. Прямо у него в ногах невозмутимо взирала на прохожих каменная голова кхмерского Будды. Я вошел.

– Ну, что нового? – спросил я, отыскивая глазами свою бронзу.

Он кивнул.

– Я показал эту вещь Франку Каро Ван Лу. Это подделка.

– Правда? – изумился я, не понимая, с какой тогда стати он еще издали и столь радостно меня приветствовал.

– Но я все равно, разумеется, беру ее обратно. Вы не должны терпеть из-за нас убытки.

Силвер потянулся за бумажником. На мой взгляд, слишком уж быстро потянулся. К тому же что-то в его лице не вязалось с тоном и смыслом его сообщения.

– Нет, – сказал я, понимая, что рискую половиной своего скудного состояния. – Я оставляю ее себе.

– Хорошо, – согласился Силвер. Но не выдержал и рассмеялся. – Значит, первый закон антиквара вы уже знаете. Он гласит: «Не дай себя одурачить».

– Эту мудрость я давно усвоил, и не антикваром, а простой божьей тварью. Значит, бронза подлинная?

– Почему вы так решили?

– По трем причинам, но все они несущественны. Оставим эту пикировку. Итак, бронза подлинная?

– Каро считает, что она подлинная. Он просто не понимает, что может свидетельствовать об обратном. По его мнению, некоторые музейные работники, из молодых, желая блеснуть знаниями, иной раз перегибают палку. Особенно если их только что приняли на службу: они тогда стараются доказать, что разбираются в деле лучше своих предшественников.

– Во сколько же он ее оценил?

– Вещь не выдающаяся. Добротное Чжоу среднего периода. На аукционе в «Парк Вернет» она может уйти сотни за четыре, ну за пять. Не больше. Китайская бронза очень упала в цене.

– Почему?

– Потому что все подешевело. Война. И коллекционеров китайской бронзы не так уж много.

– Тоже из-за войны?

Силвер рассмеялся. Во рту у него оказалось много золота.

– Сколько вы хотите за вашу долю?

– Во-первых, то, что я заплатил. И половину от того, что сверх этой цены. Не сорок на шестьдесят. Пятьдесят на пятьдесят.

– Эту бронзу еще продать надо. Для аукциона Каро оценил ее так, но в действительности она может принести лишь половину. А то и меньше.

Он был прав. Стоимость бронзы – это одно, а цена, которую за нее можно выручить, – совсем другое. Я прикидывал, смогу ли сам предложить бронзу Каро.

– Пойдемте-ка выпьем кофе, – предложил Силвер. – Самое подходящее время для кофе.

– Вот как? – удивился я. Было десять часов утра.

– А для кофе любое время самое подходящее.

Мы перешли улицу. Сегодня к лакированным штиблетам и зеленоватым клетчатым брюкам Силвер надел сиреневые носки. В них он сильно напоминал иудейского епископа, только в мелкую клеточку.

– Я скажу вам, что я намерен предпринять, – начал он. – Я позвоню в музей, где приобрел эту бронзу, и сообщу, что продал ее. А клиент пошел к «Лу и Каро», где вазу признали подлинной. И скажу, что могу попытаться выкупить вещь обратно.

– По старой цене?

– По цене, которую мы с вами обсудим за второй чашкой кофе. Как он вам сегодня?

– Пока что хороший. Но почему вы хотите предложить бронзу тому же музею? Вы же поставите в неловкое положение того человека, который объявил ее копией, а то и приведете его в ярость.

– Правильно. Пусть он снова ее забракует. Тогда совесть моя будет чиста, я свой долг выполнил. Торговля искусством в наши дни – все равно что сельская лавочка: все антиквары страшные сплетники. Эксперту из музея всю историю с вазой рассказали бы уже завтра, и тогда этот музей как клиент потерян для меня навсегда. Понимаете?

Я осторожно кивнул.

– Но если я ему первому предложу эту бронзу, он мне только спасибо скажет. Даже обязан сказать. Если он откажется – очень хорошо, у нас развязаны руки. В нашем деле есть неписаные законы, и это как раз один из них.

– Сколько же вы с него запросите? – поинтересовался я.

– Цену, которую вы мне якобы заплатили. Не полсотни, конечно. Двести пятьдесят.

– Сколько вы заберете себе?

– Семьдесят пять, – Силвер сопроводил свои слова щедрым жестом. – Не сотню, только семьдесят пять. Мы не изверги. Ну, что скажете?

– Это, конечно, весьма элегантно, но вся элегантность только за мой счет. Лу сказал, что на аукционе в «Парк Вернет» эта вещь могла бы…

Силвер прервал меня.

– Мой дорогой господин Зоммер, на бирже и в торговле искусством нельзя задирать цены до крайности, этак недолго и все потерять. Не устраивайте здесь покер! Когда видишь хорошую прибыль, хватай без раздумий. Это был девиз Ротшильда. Запомните это на всю жизнь!

– Хорошо, – сдался я. – Но за эту первую сделку меня следует поощрить авансом. Как-никак, я рисковал половиной своего состояния.

– Мы делим шкуру неубитого медведя. Музей еще откажется. И нам придется в муках искать покупателя. Времена-то какие!

– А сами-то вы сколько предложили бы, если бы знали, что бронза подлинная? – спросил я.

– Сто долларов, – выпалил Силвер как из пистолета. – И ни центом больше.

– Господин Силвер! И это средь бела дня, в половине одиннадцатого!

Силвер махнул миловидной чешской официантке.

– Попробуйте-ка лучше чешское миндальное пирожное, – сказал он мне. – С кофе очень вкусно.

– И это средь бела дня?!

– Почему бы и нет? В жизни надо уметь быть независимым. Иначе ты уже не человек, а машина.

– Хорошо. А как насчет работы для меня?

Силвер переправил мне на тарелку миндальное пирожное. Оно и вправду выглядело очень соблазнительно: толстый слой орехов и сахарной пудры на песочном тесте.

– Я переговорил с братом. Можете приступать завтра Независимо от того, что мы решим с бронзой.

У меня перехватило дыхание.

– За пятнадцать долларов в день?

Силвер глянул на меня с укором.

– За двенадцать пятьдесят, как условились. Я начинаю думать, уж не гой ли вы. Еврей никогда не опустился бы до таких дешевых трюков.

– Верующий еврей, наверное, не опустился бы. Но я только несчастный еврей-атеист и отстаиваю свое право на существование, господин Силвер.

– Тем хуже. Что, у вас правда так мало денег?

– Даже еще меньше. У меня долги. Я должен адвокату, который меня сюда протащил.

– Адвокаты могут подождать. Они привычные. По себе помню.

– Но этот адвокат мне еще понадобится. И даже очень скоро, мне ведь вид на жительство продлевать. Он наверняка ждет, что я с ним сперва рассчитаюсь.

– Перейдемте-ка в магазин, – сказал Силвер. – Сердце разрывается вас слушать.

Мы снова ринулись в поток автомобилей, как иудеи в Красное море, и счастливо достигли другого берега. Все-таки душою Силвер был рьяный анархист. Сигналы светофора он игнорировал убежденно и бестрепетно. Это напоминало своеобразный слалом с риском ежесекундно угодить на больничную койку.

– Если любишь посидеть в кафе, наблюдая за лавочкой со стороны, надо уметь не упустить клиента. Вот я и бегаю через улицу, презрев смерть и страх. – Он достал из кармана свой потертый бумажник. – Значит, вам нужен аванс. Как насчет ста долларов?

– Это за работу или за бронзу?

– Зато и за другое.

– Ладно, – согласился я. – Но только за бронзу. За работу отдельный расчет. Лучше всего, если вы будете мне платить в конце каждой недели.

Силвер неодобрительно покачал головой.

– Еще какие будут пожелания? Платить прикажете серебром или золотыми слитками?

– Не надо слитками. И я вовсе не кровожадная акула. Просто это первые деньги, которые я в Америке буду зарабатывать! Они дают мне надежду, что я не стану здесь нищенствовать и не помру с голода. Понимаете? Отсюда, наверное, и некоторая моя ребячливость.

– Оригинальная у вас манера быть ребячливым, ничего не скажешь. – Силвер извлек десять десятидолларовых банкнот. – Это аванс за нашу совместную сделку. – Он добавил еще пять десяток. – Цена, уплаченная вами за бронзу. Все правильно?

– Даже благородно. Когда мне завтра заступать?

– Не в восемь. С девяти. Это еще одно преимущество работы в нашем бизнесе. В восемь утра люди антиквариат не покупают.

Я запихнул деньги в карман и попрощался. Улица встретила меня шумом и ослепительным сиянием дня. Я еще не так долго пребывал на воле, чтобы позабыть прямую связь жизни и денег. Пока что это было для меня одно и то же. Деньги просто-напросто означали жизнь. У меня в кармане похрустывали три недели жизни.

Был полдень. Мы сидели в магазине Роберта Хирша – Равич, Роберт Хирш и я. На улице только-только вступил в свои права час бухгалтеров.

– Ценность человека вещь очень относительная, – рассуждал Равич. – Об эмоциональной стороне говорить вообще не будем, это неизмеримо и сугубо индивидуально: человек, который для кого-то дороже всех на свете, для другого ноль без палочки. С химической точки зрения в человеке тоже добра немного – в общей сложности примерно на семь долларов извести, белка, целлюлозы, жира, много воды, ну и еще кое-какая мелкая всячина. Дело приобретает, однако, некоторый интерес, как только встает вопрос об уничтожении человека. Во времена Цезаря, в Галльскую войну, убийство одного солдата обходилось в среднем в семьдесят центов. В эпоху Наполеона, при огнестрельном оружии, артиллерии и всем прочем, цена одного убийства поднимается уже до двух тысяч долларов, и это при весьма скупо заложенной калькуляции расходов на военное обучение. В первую мировую, учитывая огромные затраты на артиллерию, оборонительные укрепления, военные корабли, боеприпасы и так далее, по самым скромным подсчетам одна солдатская жизнь обходилась примерно в десять тысяч. Ну, а в этой войне, по прикидкам специалистов, убийство одного бухгалтера, предварительно засунутого в военный мундир, стоит уже тыщ пятьдесят.

– Тогда войны, по идее, постепенно должны отмереть сами собой; слишком это становится дорогостоящим делом – убить человека, – заметил Хирш. – Вполне благородная, высоко моральная причина с ними покончить.

Равич покачал головой.

– К сожалению, не все так просто. Военные возлагают большие надежды на новое атомное оружие, которое сейчас разрабатывается. Благодаря ему непомерный рост расходов на массовые бойни будет остановлен. Ожидается даже понижение цен до уровня наполеоновских.

– Две тысячи долларов за труп?

– Да, если не меньше.

По телевизору тем временем своим чередом шел полуденный выпуск последних известий. Дикторы довольными голосами преподносили цифры убитых. Они делали это каждый день, днем и вечером, в качестве своеобразной приправы к обеду и ужину.

– Генералы ожидают даже резкого падения цен, – продолжал Равич. – Они же изобрели тотальную войну. Теперь вовсе не обязательно ограничивать себя уничтожением только дорогостоящих солдатских жизней на фронтах. Теперь можно с большой помпой использовать тыл. Тут очень помогли бомбардировщики. Они не щадят ни женщин, ни детей, ни стариков, ни больных. И люди уже привыкли. – Он показал на диктора на экране. – Вы только посмотрите на него! Источает благость, как поп с амвона!

– Да, тут высшая справедливость, – заметил Хирш. – Военные всегда за нее ратовали. Почему, собственно, опасностям войны должны подвергаться одни солдаты? Почему не разделить риск на всех? В конечном счете это простое логическое предвидение. Дети подрастут, женщины нарожают новых солдат, – так почему же не прикончить их сразу же, прежде чем они начнут представлять собой военную опасность? Гуманизм военных и политиков не знает границ! Умный врач тоже не станет дожидаться, пока эпидемия выйдет из-под контроля. Верно, Равич?

– Верно, – отозвался Равич неожиданно упавшим, усталым голосом.

Роберт Хирш взглянул на него.

– Выключить этого говоруна?

Равич кивнул.

– Выключи, Роберт. Эту оптимистическую пулеметную дребедень невозможно выдерживать долго. Знаете почему всегда будут новые войны?

– Потому что память подделывает воспоминания, – сказал я. – Это сито, которое пропускает и предает забвению все ужасное, превращая прошлое в сплошное приключение. В воспоминаниях-то каждый герой. О войне имеют право рассказывать только павшие – они прошли ее до конца. Но их-то как раз заставили умолкнуть навеки.

Равич покачал головой.

– Просто человек не чувствует чужой боли, – сказал он. – В этом все дело. И чужой смерти не чувствует. Проходит совсем немного времени, и он помнит уже только одно: как сам уцелел. Это все наша проклятая шкура, которая отделяет нас от других, превращая каждого в островок эгоизма. Вы знаете по лагерям: скорбь по умершему товарищу не мешала при возможности заныкать его хлебную пайку. – Он поднял рюмку. – Иначе разве смогли бы мы попивать тут коньячок, покуда этот болван сыплет цифрами человеческих потерь, будто речь о свиных тушах?

– Нет, – согласился Хирш. – Не смогли бы. Ну а жить смогли бы?

За окном на тротуаре женщина в темно-синей блузке отвесила оплеуху мальчонке лет четырех. Тот вырвался и пнул мать ногой. Затем побежал, чтобы мать не смогла егс настигнуть, корча по пути гримасы. Оба исчезли в толпе торжественно вышагивавших бухгалтеров.

– Военные нынче столь гуманны, что того и гляди изобретут новое понятие, – сказал Хирш. – Они не любят говорит о миллионах убитых, вместо этого они вскоре начнут украшать свои сводки сведениями о мегатрупах. Десять мегатрупов куда благозвучнее, чем десять миллионов убитых. Как же далеки те времена, когда военные в древнем Китае считались самой низшей человеческой кастой, даже ниже палачей, потому что те убивают только преступников, а генералы – ни в чем не повинных людей. Сегодня они у нас вон в каком почете, и чем больше людей они отправили на тот свет, тем больше их слава.

Я обернулся. Равич уже лежал в кресле, закрыв глаза. Я знал это его свойство, профессиональное свойство многих врачей – в любую минуту он мог заснуть и столь же легко проснуться.

– Уже спит, – сказал Хирш. – Гекабомбы, мегатрупы и гримасы случая, которые мы именуем историей, проносятся сквозь его дрему бесшумным дождем. Это как развеликое благо нашей шкуры: она отделяет нас от мира, хоть Равич только что ее за это и проклинал. Вот оно – блаженство безучастности!

Равич открыл глаза.

– Да не сплю я! Я повторяю по-английски вопросы при гистеротомии, идеалисты вы несчастные! Или вы забыли «Ланский катехизис»? «Мысли о неотвратимом ослабляют в минуты опасности».

Он встал и посмотрел на улицу. Бухгалтеры исчезли, клерков сменил парад жен во всей их попугайской раскраске. В цветастых платьях жены спешили за покупками.

– Так поздно уже? Мне пора в больницу!

– Хорошо тебе над нами потешаться, – сказал Хирш. – У тебя, по крайней мере, приличная работа есть.

Равич засмеялся.

– Приличная, Роберт, но безнадега полная!

– Что-то ты сегодня неразговорчив, – сказал мне Хирш. – Или тебе уже наскучили наши обеденные посиделки?

Я покачал головой.

– Я с сегодняшнего дня капиталист и даже служащий. Бронзу продали, а завтра с утра я начинаю разбирать у Силверов подвал. Все никак не опомнюсь. Хирш усмехнулся.

– Ничего себе у нас с тобой профессии!

– Против моей я ничего не имею, – сказал я. – Ее всегда можно толковать и в символическом смысле. Разбирать старье, сбывать старье! – Я достал деньги Силвера из кармана. – На вот, возьми хотя бы половину. Я тебе и так слишком много должен.

Он отмахнулся.

– Выплати лучше что-нибудь Левину и Уотсону. Они тебе скоро понадобятся. С этим шутить не надо. Власти – они всегда власти, неважно, идет война или кончается Как твои языковые познания?

Я рассмеялся.

– С сегодняшнего утра почему-то понимаю все гораздо лучше. Переход в статус обывателя творит чудеса. Американская сказка стала приносить заработок, американская сумятица превращается в трудовые будни. Будущее начинается. Работа, заработок, безопасность.

Роберт Хирш глядел на меня скептически.

– Считаешь, мы еще на это годимся?

– А почему нет?

– А если годы изгнания безнадежно нас испортили?

– Не знаю. У меня сегодня только первый день обывательского существования, – и то не вполне легального. А значит, я по-прежнему представляю интерес для полиции.

– После войны многие не могут найти себя в мирных профессиях, – проронил Хирш.

– До этого еще дожить надо, – сказал я. – «Ланский катехизис», параграф девятнадцатый: «Заботы о завтрашнем дне ослабляют рассудок сегодня».

– Что тут происходит? – спросил я Мойкова, войдя вечером в плюшевый будуар.

– Катастрофа! Рауль! Наш самый богатый постоялец! Апартаменты люкс, с гостиной, столовой, личной мраморной ванной и телевизором в спальне! Решил покончить с собой!

– И давно?

– Сегодня после обеда. Когда он потерял Кики. Друга, с которым Рауль жил четыре года.

Где-то между полкой с цветами в горшках и пальмой в кадушке раздался громкий, душераздирающий всхлип.

– Что-то уж больно много в этой гостинице плачут, – сказал я. – И все больше под пальмами.

– В каждой гостинице много плачут, – заметил Мойков.

– И в «Рице» тоже?

– В «Рице» плачут, когда происходит биржевой крах. а и нас – когда человек вдруг в одночасье понимает, что он безнадежно одинок, хотя раньше так не думал.

– Но ведь с тем же успехом этому можно радоваться. Даже отпраздновать свою свободу.

– Или свою бессердечность.

– А что, этот Кики умер?

– Хуже! Заключил помолвку. С женщиной! Вот где для Рауля главная трагедия. Если бы Кики обманул его с другим homo, это осталось бы в семье. Но с женщиной! Переметнуться в лагерь вечного врага! Это же предательство! Все равно что против святого духа согрешить!

– Вот бедолаги! Им же вечно приходится воевать на два фронта. Отражать конкуренцию мужчин и женщин.

Мойков ухмыльнулся.

– Насчет женщин Рауль одарил нас тут не одним интересным сравнением. Самое незамысловатое было – тюлени без шкурок. И по поводу столь обожаемого в Америке украшения женщины – пышного бюста – он тоже высказывался. Трясучее вымя млекопитающих выродков – это еще самое мягкое. И лишь только он представит своего Кики прильнувшим к такому вымени – ревет, как раненый зверь. Хорошо, что ты пришел. Тебе к катастрофам не привыкать. Надо отвести его в номер. Не оставлять же его здесь в таком виде. Поможешь мне? А то он весит больше центнера.

Мы пошли в угол к пальмам.

– Да вернется он, Рауль! – начал Мойков увещевающим тоном. – Возьмите себя в руки! Завтра все наладится. Кики к вам вернется.

– Оскверненный! – прорычал Рауль, возлежавший на подушках, словно подстреленный бегемот.

Мы попытались его приподнять. Он уперся в мраморный столик и заверещал. Мойков продолжал его уговаривать:

– Ну оступился, с кем не бывает, Рауль? Это же простительно. И он вернется. Я такое уже сколько раз видывал. Кики вернется. Вернется, полный раскаянья.

– И оскверненный, как свинья! А письмо, которое он мне написал?! Эта паскуда никогда не вернется! И мои золотые часы прихватил!

Рауль снова взвыл. Пока мы его поднимали, он успел отдавить мне ногу. Всей своей стокилограммовой тушей.

– Да осторожнее, старая вы баба! – чертыхнулся я, не подумав.

– Что?

– Ну да, – сказал я, тут же остыв. – Вы ведете себя как плаксивая старая перечница.

– Это я старая баба? – переспросил Рауль, от неожиданности заговорив более или менее человеческим голосом.

– Господин Зоммер имел в виду совсем другое, – попытался успокоить его Мойков. – Он плохо говорит по-английски. По-французски это звучит совсем иначе. Это большой комплимент.

Рауль отер глаза. Мы с тревогой ждали нового припадка истерики.

– Это я-то баба? – уронил он неожиданно тихим и глубоко оскорбленным голосом. – Это мне сказать такое!

– Он во французском смысле, – продолжал импровизировать Мойков. – Там это большая честь! Une femme fatale!note 23Note23
  Роковая женщина! (франц.).


[Закрыть]

– Вот так и остаешься один, – произнес Рауль трагическим голосом, поднимаясь без всякой посторонней помощи. – Покинутый всеми!

Мы без труда довели его до лестницы.

– Несколько часов сна, – увещевал Мойков. – Две таблетки секонала, можно и три. А завтра утром крепкий кофе. Сами увидите, все будет выглядеть совсем иначе.

Рауль не отвечал. Мы тоже его покинули. Весь мир его бросил! Мойков повел Рауля вверх по лестнице.

– Завтра все будет проще! Кики ведь не умер. Просто юношеское заблуждение.

– Для меня он умер! Мои запонки он тоже забрал!

– Да вы ведь сами их ему подарили! На день рожденья. К тому же он в них вернется.

– И что ты так возишься с этим жирным боровом. – спросил я Мойкова, когда тот вернулся.

– Он наш лучший постоялец. Ты его апартаменты видал? Если он съедет, нам придется поднять цены на остальные номера. И на твой тоже.

– Боже правый!

– Боров там или ангел небесный, только каждый страдает, как умеет, – заметил Мойков. – В горе нет знаков различия. И смешного тоже ничего нет. Уж тебе-то пора бы это знать.

– Да я знаю, – сказал я пристыженно. – Хотя различия все-таки есть.

– Это все относительно. У нас тут была горничная, так она в Гудзоне утопилась только из-за того, что сын стибрил у нее несколько долларов. Она не могла пережить такого позора. Может, скажешь, и это смешно?

– И да, и нет. Не будем спорить.

Устремив глаза к потолку, Мойков напряженно прислушался.

– Хоть бы он ничего над собой не учинил, – пробормотал он. – У этих экстремистов по жизни короткие замыкания случаются гораздо чаще, чем у нормальных людей.

– Горничная, та, что утопилась в Гудзоне, тоже была экстремисткой?

– Она была просто несчастной бедной женщиной. Ей казалось, что у нее нет выхода, – хотя ей были открыты все пути. Как насчет партии в шахматы?

– С удовольствием. Но сначала давай-ка выпьем по рюмке водки. Или по две. А то и больше, если захотим. Продай мне бутылку. Сегодня я хочу заплатить.

– С чего это вдруг?

– Я работу нашел. Месяца на два.

– Отлично! – Мойков прислушался, глядя на дверь.

– Лахман, – сказал я. – Такую походку ни с чем не спутаешь.

Мойков вздохнул.

– Не знаю, может, это все от луны, но сегодня, похоже, нас вечер экстремистов.

После Рауля Лахман казался скорее почти спокойным.

– Садись, – приказал я. – Ничего не говори, выпей рюмку водки и думай об изречении: «Бог кроется в детали».

– Что?

Я повторил изречение

– Чушь какая! – фыркнул Лахман.

– Ладно. Тогда вот тебе другое: «Будем отважны, раз уж нам не дано умереть». Благодаря Раулю все эмоции здесь на сегодня растрачены.

– Я не пью водку. Я вообще не пью, пора бы тебе запомнить. Ты еще в Пуатье хотел напоить меня бутылкой вишневого ликера, которую ты где-то украл. По счастью, мой желудок вовремя взбунтовался, иначе я наверняка угодил бы в жандармерию. – Лахман обратился к Мойкову: – Она вернулась?

– Нет. Пока нет. Только Зоммер и Рауль. Оба взвинчены до предела. По-моему, сегодня полнолуние.

– Что?

– Полнолуние. Давление повышает. Иллюзии окрыляет. Убийц и маньяков воодушевляет.

– Владимир, – простонал Лахман. – С наступлением темноты шуточки насчет других лучше бы оставлять при себе. У людей в эту пору своих забот хватает! А больше никого не было?

– Только Мария Фиола. Пробыла ровно час и двенадцать минут. Выпила рюмку водки, потом еще полрюмки. Попрощалась и укатила в аэропорт. Вернется из вояжа дня через два. Поехала на показы одежды и съемки. Достаточно ли информации для агента безнадежной любви, господин Лахман?

Лахман убито кивнул.

– Я как чума, – пробормотал он. – Я знаю. Но для себя-то я даже хуже чумы!

Мойков прислушался, глядя наверх.

– Схожу-ка я на всякий случай взглянуть на Рауля.

С этими словами он встал и направился вверх по лестнице. Для человека его возраста и комплекции у Мойкова была на редкость легкая походка.

– Что мне делать? – вздохнул Лахман. – Ночью опять видел свой сон. Всегдашний мой кошмар. Будто меня кастрируют. Эсэсовцы в своем кабачке. Причем не ножом, а ножницами! Я проснулся от собственного крика. Может, это тоже из-за полнолуния? Я имею в виду – что ножницами.

– Забудь, – сказал я. – Эсэсовцам не удалось тебя кастрировать, и это очень заметно.

– Заметно, говоришь? Конечно, заметно! У меня на жизнь шок остался. К тому же отчасти им это все же удалось! У меня раны и тяжкие телесные повреждения. Перелом вон ужасный. Женщины надо мной смеются. А нет ничего ужаснее в жизни, чем смех женщины при виде твоей наготы. Этого забыть нельзя! Потому я и гоняюсь за женщинами, у которых у самих физические недостатки. Неужели непонятно?

Я кивнул. Всю эту историю я знал наизусть – он мне ее рассказывал уже раз двадцать. Я даже не стал спрашивать его, чем кончилось дело с лурдской алкогольной водицей. Слишком уж он нервный сегодня.

– Сейчас-то тебе здесь что надо? – спросил я Лахмана.

– Они собирались сюда зайти. Что-нибудь выпить. Сейчас, наверное, в кино пошли, лишь бы от меня отделаться. Обед я им оплатил.

– На твоем месте я бы не стал их ждать. Пусть сами тебя дожидаются.

– Ты считаешь? Да, вероятно, ты прав. Только трудно это. Если бы не клятое одиночество!

– Неужели твоя работа никак тебя не выручает? Ты же торгуешь четками, иконками, общаешься с кучей всякого богобоязненного народа. Да и вообще – неужто к этому делу никак нельзя подключить Бога?

– Ты с ума сошел! Он-то чем тут поможет?

– Мог бы облегчить тебе смирение. Бога выдумали, чтобы люди не восставали против несправедливости.

– Ты это всерьез?

– Нет. Но в нашем шатком положении можно позволить себе лишь минимум твердых принципов. Надо хвататься за любую соломинку.

– Какие вы все чертовски надменные, – сказал Лахман. – Прямо диву даюсь. Что у тебя с работой?

– Завтра с утра начинаю у одного антиквара: разборка и каталогизация.

– За твердое жалованье?

Я кивнул.

– Ну и зря! – сказал Лахман, мгновенно оживляясь; порадовался возможности дать поучительный совет. – Переключайся на торговлю. Сантиметр торговли лучше, чем метр работы.

– Я учту.

– Только тот, кто страшится жизни, мечтает о твердом жалованье, – колко заметил Лахман. Поразительно, до чего быстро этот человек умел переходить от уныния к агрессии. «Еще один экстремист», – подумал я.

– Ты прав, я страшусь жизни, прямо верчусь от страха как псина от блох, – заметил я миролюбиво. – Благодаря этому страху только и живу. Что против этого твой маленький сексуальный страх? Так что радуйся!

По лестнице уже спускался Мойков.

– Спит, – объявил он торжественно. – Три таблетки секонала все-таки подействовали.

– Секонал? – оживился Лахман. – А для меня не осталось?

Мойков кивнул и вынул пачку снотворного.

– Двух вам хватит?

– Почему двух? Раулю вы дали три, почему же мне только две?

– Рауль потерял Кики. Можно сказать, вдвойне потерял. Сразу на два фронта. А у вас еще остается надежда.

Лахман явно собрался возразить – такого преуменьшения своих страданий он допустить не мог.

– Исчезни, – сказал я ему. – При полнолунии таблетки действуют с удвоенной силой.

Лахман, ковыляя, удалился.

– Надо было мне аптекарем стать, – задумчиво изрек Мойков.

Мы начали новую партию.

– А Мария Фиола правда была здесь сегодня вечером? – спросил я.

Мойков кивнул.

– Хотела отпраздновать свое освобождение от немецкого ига. Городок в Италии, где она родилась, заняли американцы. Раньше там немцы стояли. Так что она тебе уже не подневольная союзница, а новоиспеченная врагиня. В этом качестве просила передать тебе привет. И, по-моему, сожалела, что не может сделать этого лично.

– Боже ее упаси! – возразил я. – Я приму от нее объявление войны, только если на ней будет диадема Марии Антуанетты.

Мойков усмехнулся.

– Но тебя, Людвиг, ждет еще один удар. Деревушку, в которой я родился, русские на днях тоже освободили от немцев. Так что и я из вынужденного союзника превращаюсь в твоего вынужденного неприятеля. Даже не знаю, как ты это переживешь.

– Тяжело. Сколько же раз на твоем веку этак менялась твоя национальность?

– Раз десять. И все недобровольно. Чех, поляк, австриец, русский, опять чех и так далее. Сам-то я этих перемен, конечно, не замечал. И боюсь, эта еще далеко не последняя. Тебе, кстати, шах и мат. Что-то плоховато ты сегодня играешь.

– Да я никогда хорошо не играл. К тому же у тебя, Владимир, солидная фора в пятнадцать лет эмиграции и одиннадцать смененных родин. Включая Америку.

– А вот и графиня пожаловала. – Мойков встал. – Полнолуние никому спать не дает.

Сегодня к старомодному, под горло закрытому кружевному платью графиня надела еще и боа из перьев. В таком наряде она напоминала старую, облезлую райскую птицу. Ее маленькое, очень белое личико было подернуто мелкой сеткой тончайших морщин.

– Ваше сердечное, графиня? – спросил Мойков с невероятной галантностью в голосе.

– Благодарю вас, Владимир Иванович. Может, лучше секонал?

– Вам угодно секоналу?

– Не могу заснуть Да вы же знаете, тоска и мигрень замучили, – посетовала старушка. – А тут еще эта луна! Как над Царским Селом. Бедный царь!

– А это господин Зоммер, – представил меня Мойков.

Графиня милостиво скользнула по мне взглядом. Она явно меня не узнала.

– Тоже беженец? – спросила она.

– Беженец, – подтвердил Мойков.

Она вздохнула.

– Мы вечные беженцы, сначала от жизни, потом от смерти, – в глазах у нее вдруг блеснули слезы. – Дайте мне сердечного, Владимир Иванович! Но только совсем немножко. И две таблетки секонала. – Она повела птичьей головкой. – Жизнь необъяснимая вещь. Когда я еще была молоденькой девушкой, в Санкт-Петербурге, врачи махнули на меня рукой. Туберкулез. Безнадежный случай Они давали мне от силы два-три дня, не больше. А что теперь? Их всех давно уж нет – ни врачей, ни царя, ни красавцев офицеров! И только я все живу, и живу, и живу!

Она встала. Мойков проводил ее до дверей, потом вернулся.

– Выдал ей секонал? – спросил я.

– Конечно. И бутылку водки. Она уже пьяна. А ты даже и не заметил, верно? Старая школа, – сказал Мойков с уважением. – Этот божий одуванчик по бутылке в день высасывает. А ведь ей за девяносто! У нее ничего не осталось, кроме призрачных воспоминаний о призрачной жизни, которую она оплакивает. Только в ее старой голове эта жизнь еще и существует. Сначала она жила в «Рице». Потом в «Амбассадоре». Потом в русском пансионе. Теперь вот у нас. Каждый год она продает по одному камню. Сперва это были бриллианты. Потом рубины. Потом сапфиры. С каждым годом камни становились все меньше. Сейчас их почти не осталось.

– А секонал у тебя еще есть? – поинтересовался я.

Мойков посмотрел на меня изучающим взглядом.

– И ты туда же?

– На всякий случай, – успокоил я его. – Все-таки полнолуние. Это только про запас. Наперед никогда не знаешь. Снам ведь не прикажешь. А мне завтра рано вставать. На работу.

Мойков помотал головой.

– Просто поразительно, до чего человек в своей гордыне заносчив, ты не находишь? Вот скажи, ты плачущего зверя когда-нибудь видел?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю