Текст книги "Земля обетованная"
Автор книги: Эрих Мария Ремарк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Все, хитрец великий, считай, что ты пропал, – объявил я ему. – Это водка. Альфонс по ошибке перепутал рюмки. Скоро сам почувствуешь.
– А как она действует? – спросил Лахман, бледнея от ужаса. – Я же всю рюмку залпом опрокинул. С мексиканцем чокнулся и выпил. Боже мой! Я так хотел, чтобы он свою текилу выпил до дна!
– Вот сам себя и обдурил. Но ничего, может, это еще к счастью!
– Ну почему всегда страдают безвинные? – прошептал Лахман в отчаянии. – О каком таком счастье ты говоришь?
– Может, ты твоей пуэрториканочке больше понравишься, когда будешь под хмельком. Не такой целеустремленный. Неуклюжий, но милый.
Рауль тем временем сумел-таки подняться на ноги.
– Господа! – вещал он. – Как подумаю, что еще совсем недавно я чуть было не лишил себя жизни из-за этого паскуды Кики, я готов сам себя отхлестать по мордасам Какими же мы бываем идиотами, причем как раз тогда когда мним себя на вершине благородства!
В широком жесте недоумения он развел руками, не замедлив опрокинуть большой бокал зеленого ментоловогс ликера, стоявший перед одной из испанок. Липкий напиток вялым ручейком пробежал по скатерти и выплеснулся на платье. В ту же секунду все мы словно оказались в первобытных джунглях, где только что вспугнули стаю попугаев. Обе испанки заорали на Рауля пронзительными, металлическими голосами. Их руки, сверкая дешевой бижутерией, так и мелькали в воздухе.
– Я куплю новое! – в панике вопил Рауль. – Лучше этого! Завтра же! Помогите! Графиня!
Новый взрыв негодования. Разъяренные глаза и хищные зубы прямо над потной лысиной Рауля.
– Я ни во что не вмешиваюсь, – невозмутимо заявила графиня. – Научена горьким опытом. Когда в семнадцатом в Петербурге…
Крики, впрочем, мгновенно стихли, едва только Рауль извлек из кармана бумажник. Он медленно и с достоинством раскрыл его.
– Мисс Фиола, – обратился он к Марии. – Вы профессионал. Я хотел бы проявить щедрость, но не хочу, чтобы меня ограбили. Сколько, по-вашему, стоит это платье?
– Его можно отдать в чистку, – невозмутимо заявила Мария.
Опять поднялся невообразимый шум.
– Осторожно! – крикнул я, успевая парировать летящую прямо в Марию тарелочку со взбитыми сливками. Испанки, забыв про Рауля, готовы были уже вцепиться в Марию зубами и когтями, то бишь ногтями. Одним движением я затолкал девушку под стол.
– Они уже бросаются бокалами с красным вином, – сказал я, указывая на большое пятно, расплывающееся по краю скатерти. – Насколько я знаю, такие пятна в чистке не выводятся. Или я не прав?
Мария тщетно пыталась высвободиться.
– Уж не намерены ли вы драться с этими гиенами, урезонивал я ее. – Сидите тихо!
– Я забросаю их цветами в горшках! Да пустите же меня!
Я не отпускал.
– Похоже, не слишком вы любите ваших сестер по разуму? – спросил я.
Мария снова начала вырываться. Она была куда сильней, чем я предполагал. И вовсе не такой худышкой, как мне казалось.
– Я вообще никого не люблю, – процедила она. – От этого все мои несчастья. Да отпустите же меня!
Тарелка с сервелатом приземлилась на пол рядом с нами. Потом стало тише. Я по-прежнему удерживал Марию.
– Потерпите еще немного, – увещевал я. – Последний всплеск. Представьте на минуту, что вы императрица Евгения, чьи бриллианты вы так бесподобно носите.
Мария вдруг начала хохотать.
– Императрица Евгения велела бы расстрелять этих дур на месте! – сказала она.
Я выпустил ее из-под скатерти, аккуратно отводя в сторону заляпанную вином кайму.
– Осторожно! – предупредил я. – Калифорнийское бургундское.
Рауль положил конец сражению с величием истинного полководца. Вынув из бумажника несколько купюр, он швырнул их в самый дальний угол плюшевого будуара, где испанки, словно две разгневанные индюшки, уже торопливо их подбирали.
– А теперь, милые дамы, – заявил он, – нам пора прощаться. Примите искренние извинения за мою неловкость, но на этом мы и расстанемся.
Он махнул Альфонсу. Мойков тоже привстал. Но оказалось, мы напрасно ожидали новой свары. Разразившись на прощанье короткой тирадой пылких проклятий и гордо колыхнув юбками, испанки удалились.
– Откуда они вообще взялись? – поинтересовался Рауль.
Как выяснилось, этого никто не знал. Каждый считал приятельницами кого-то из присутствующих.
– Впрочем, неважно, – рассудил Рауль, вновь обретая прежнее великодушие. – Откуда что вообще появляется в жизни? Но теперь-то вы понимаете, почему мне так чужды женщины? С ними как-то все время оказываешься смешным. – Он обратился к Марии: – Вы не пострадали мисс Фиола?
– Разве что морально. Тарелку с салями успел перехватить господин Зоммер.
– А вы, графиня?
Старая дама отмахнулась.
– Какие пустяки! Даже пальбы не было.
– Хорошо. Альфонс! В таком случае всем еще по одной на прощанье!
И тут пуэрториканка вдруг запела. У нее был глубокий, сильный голос, и пока она пела, она не сводила глаз с мексиканца. Это была песнь безудержного и неприкрытого желания, даже не песня, а почти жалоба, настолько далекая от всякой мысли, всякой цивилизации, настолько близкая к непреложности смерти, что казалось, возникла она задолго до того, как человечество обрело юмор, смех и вообще человеческий облик, – это была песня-призыв, прямая, бесстыдная и невинная одновременно. Ни один мускул не дрогнул на лице мексиканца. И в женщине тоже все было неподвижно – за исключением глаз и губ. Эти двое смотрели друг на друга, не моргая, а песня звучала все громче, все сильней, все неодолимей. Хотя они не притронулись друг к другу, то было соитие, и каждый понял это, и каждый почувствовал. Все молчали, в глазах Марии я увидел слезы, а песня лилась и лилась, и все внимали ей, глядя прямо перед собой, – и Рауль, и Джон, и Мойков, даже Лахман и графиня, – на короткий миг песня захватила их всех и всех заставила забыться, благодаря невероятному чувству этой женщины, которая никого не желала знать, кроме своего мексиканца, только в нем, в его заурядном лице типичного жиголо, была вся ее жизнь, и это даже не казалось ни странным, ни смешным.
IX
Направляясь на прием к моему благодетелю Танненбауму, я зашел за Хиршем заранее.
– Сегодня там не обычная ежемесячная кормежка для бедных эмигрантов, – объяснял мне Хирш. – Сегодня нечто большее! Торжество! Прощание, смерть, рождение, новая жизнь – все вместе. Завтра Танненбаумы получают гражданство. По этому случаю и праздник.
– Они так долго здесь живут?
– Пять лет. Без обмана. Да и въехали сюда по настоящей номерной квоте.
– Как им это удалось? Квота на много лет вперед расписана.
– Не знаю. Может, они уже раньше здесь бывали. Или у них влиятельная американская родня. А может, просто повезло.
– Повезло? – усомнился я.
– Ну да, повезло, случай помог. Чему ты удивляешься? Разве мы не живем все эти годы только за счет везения?
Я кивнул.
– Хорошо бы еще то и дело не забывать об этом. Проще было бы жить.
Хирш рассмеялся.
– Уж кому-кому, а тебе грех жаловаться. Не ты ли говорил, что из-за твоего английского переживаешь тут вторую молодость. Так наслаждайся прелестями возраста и не сетуй на жизнь.
– Хорошо.
– Сегодня вечером мы отдадим последние почести и самой фамилии Танненбаум, – сообщил Хирш. – С завтрашнего утра она прекратит свое существование. В Америке при получении гражданства разрешается поменять фамилию. Танненбаум, разумеется, этим правом воспользуется.
– Его трудно за это осуждать. И как же он хочет назваться?
Хирш усмехнулся.
– Танненбаум долго над этим размышлял. Он так со своей фамилией намучился, что теперь, в качестве компенсации, его даже самая красивая не устраивает. Хочет, чтобы было как можно ближе к великим именам истории. Вообще-то он человек довольно сдержанный, но видно, прорвалась обида всей жизни. Домашние предлагали ему и Баум, и Танн, и Небау, – сокращения и производные от прежней фамилии. Куда там! Он выходил из себя будто его склоняли к содомии Тебе-то этого не понять.
– Почему же? И оставь антисемитские шуточки, которые вертятся у тебя на языке.
– С фамилией Зоммер жить куда проше, – рассуждал Хирш. – Тебе-то с твоим еврейским двойником сильно подфартило. С такой фамилией и христиан полным-полно. С Хиршем уже потяжелее будет. Ну, а с фамилией Танненбаум всякий раз нужны поистине героические усилия, прежде чем тебя вообще соизволят заметить. И так всю жизнь.
– На какой же фамилии он в итоге остановился?
– Поначалу он вообще хотел сменить только имя. Ведь его вдобавок ко всему еще и Адольфом назвали. Адольф Танненбаум. Адольф – как Адольф Гитлер. Но мало-помалу, припомнив все хамские выходки, которые ему пришлось вытерпеть в Германии, он решил заодно обзавестись и какой-нибудь красивой английской фамилией. Потом эта фаза тоже прошла, а Танненбаум вдруг захотел максимально приблизиться к полной анонимности. Он стал изучать телефонные книги, пытаясь понять, какая фамилия в Америке самая распространенная. И выбрал себе в итоге фамилию Смит. Смитов здесь десятки тысяч. Теперь он станет одним из них: Фредом Смитом. Для него это почти то же самое, что носить фамилию Никто. Теперь он счастлив, что наконец-то сможет до полной неразличимости раствориться в море других Смитов. Завтра это свершится.
Танненбаум родился в Германии, там и жил, но ни немцам, ни вообще европейцам никогда до конца не верил. Немецкую инфляцию с восемнадцатого по двадцать третий он хотя и пережил, но вышел из нее банкротом.
Как и многие евреи при Вильгельме I, когда антисемитизм в Германии еще считался проявлением невоспитанности, а евреям был открыт доступ в аристократические круги, он был страстным патриотом. В четырнадцати чуть ли не на все свои деньги подписался на военный заем. Когда в двадцать третьем инфляция вдруг кончилась миллиард превратился в четыре марки, ему пришлось объявить себя банкротом. Он об этом никогда не забывал и с тех пор все, что ему удавалось сберечь на черный день, доверял только американским банкам. Наученный горьким опытом, он внимательно следил за событиями в Европе поэтому французская и австрийская инфляции его капиталов уже не затронули. К тридцать первому, за два года до нацистов, когда была объявлена блокада немецкой марки, Танненбаум большую часть своего состояния успел благополучно переправить за границу. Но свое дело в Германии тем не менее не закрыл. Блокаду с марки так и не сняли. Это была настоящая катастрофа для тысяч евреев, которые не могли теперь перевести свои средства за рубеж и вынуждены были оставаться в Германии. Трагическая ирония судьбы состояла в том, что до блокады этой страна дошла при демократическом правительстве, а «покачнувшийся» банк, из-за которого блокада началась, конечно же, был еврейским банком. В итоге многим евреям не удалось покинуть страну, и они потом оказались обречены на гибель в концлагерях. В высших национал-социалистских кругах все происшедшее считалось одной из самых удачных шуток всемирной истории.
В тридцать третьем Танненбауму быстро дали понять, что происходит. Для начала его облыжно обвинили в мошенничестве. Потом к нему заявилась мать ученицы продавца и стала уличать в изнасиловании своей несовершеннолетней дочери, хотя Танненбаум девчонку даже в глаза не видал. Уповая на руины немецкой юстиции, он предоставил матери подать в суд, отвергнув ее вымогательские притязания на пятьдесят тысяч марок. Однако его быстро научили уму-разуму. Вторичному требованию шантажистки Танненбаум вынужден был уступить. Однажды вечером важный чин из криминальной полиции, за которым стоял еще более важный партийный чин, посетил его на дому и растолковал по-хорошему, что ждет Танненбаума, если он сам вовремя не одумается. На сей раз речь шла о существенно большей сумме. Но за эти деньги Танненбауму и семье была обещана возможность бежать – через голландскую границу. Танненбаум обещаниям не поверил, однако другого выхода все равно не было. В конце концов подписал все, что от него требовалось. А затем случилось то, чего он никак не ожидал: его семью действительно переправили через границу. Два дня спустя, получив от жены открытку из Голландии. Танненбаум вручил вымогателям последний остаток своих немецких акций А три дня спустя и сам оказался в Голландии. Ему повезло – он наткнулся на честных мерзавцев. В Голландии начался второй акт трагикомедии. Пока Танненбаум хлопотал об американской визе, истек срок его паспорта. Пришлось хлопотать о продлении паспорта в немецком посольстве Но в Голландии у него почти не было денег. А вклады в Америке хранились на таких условиях, что снимать с них деньги мог только он лично. Короче, в Амстердаме Танненбаум оказался миллионером без гроша за душой. Он был вынужден просить деньги в долг. По счастью, ему их легко дали. Потом ему чудом продлили немецкий паспорт, и он даже получил американскую визу. В Нью-Йорке, вынув из банковского сейфа толстую пачку принадлежавших ему акций, Танненбаум поцеловал верхнюю и твердо решил стать американцем, поменять фамилию и забыть Германию навсегда. Последнее удалось ему не вполне: он помогал новоприбывшим соотечественникам.
Это был тихий, скромный человек с изысканными манерами – совсем не такой, каким я его себе представлял. Мою благодарность за его поручительство Танненбаум решительно отверг, с улыбкой заметив:
– Помилуйте, мне же это ничего не стоило.
Он провел нас в салон, плавно переходивший в несусветных размеров столовую. На пороге я остолбенел, только и сумев вымолвить:
– Бог ты мой!
Три огромных стола принимали гостя радушным полукругом. Они были заставлены блюдами, тарелками и подносами так плотно, что не видно было скатерти. Левый являл собою царство всевозможных сладостей, среди которых величиной и статью выделялись два торта, один мрачных тонов, шоколадный, с надписью кремом «Танненбаум», второй марципановый, розовый, в центре которого, в ободке из марципановых розанчиков, розовым кремом было выдавлено имя «Смит».
– Идея нашей кухарки, – пояснил Танненбаум. – не смогли ее отговорить. Торт «Танненбаум» будет разрезан и съеден сегодня. А «Смит» завтра, когда мы вернемся с церемонии вручения гражданства. Кухарка видит в этом нечто вроде символического акта.
– С какой стати вы выбрали именно фамилию Смит? – спросил Хирш. – Майер ничуть не менее распространенная. Зато более еврейская.
Танненбаум смутился.
– С нашей национальностью и верой это никак не связано, – пояснил он. – Мы ведь не отрекаемся ни от того, ни от другого. Но кому же охота всю жизнь быть ходячим напоминанием о рождественской елке?
– На Яве люди по нескольку раз в жизни меняют имена. В зависимости от самочувствия. По-моему, очень разумный обычай, – заметил я, не в силах отвести глаз от стоявшей прямо передо мной курицы в портвейном соусе.
Танненбаум все еще переживал, уж не задел ли он ненароком религиозные чувства Роберта. Он что-то слышал о маккавейских подвигах Хирша во Франции и очень его за это уважал.
– Что вы будете пить? – спросил он.
Хирш хохотнул.
– По такому случаю – только отборное шампанское: «Периньон».
Танненбаум покачал головой.
– Этого у нас нет. Сегодня нет. Сегодня вообще не будет французских вин. Не хотим никаких напоминаний о прошлом. Была возможность достать геневер – это голландская можжевеловая водка – и мозельские вина. Мы отказались: слишком много в этих странах пережито. Америка нас приняла – значит, будем пить сегодня только американские вина и американское спиртное. Вы ведь нас понимаете, не так ли?
Хирш, похоже, понимал не вполне.
– Франция-то чем вам не угодила? – изумился он.
– Нас туда не пропустили на границе.
– И теперь в отместку вы объявили единоличную блокаду! Войну напиткам! Очень остроумно!
– Никакой отместки, – кротко объяснил Танненбаум. – Просто знак благодарности стране, которая нас приняла и приютила. У нас есть калифорнийское шампанское, нью-йоркское и чилийское белое вино, виски бурбон. Мы хотим забыть, господин Хирш! Хотя бы сегодня! Иначе как вообще дальше жить? Мы хотим все позабыть. В том числе и нашу треклятую фамилию Хотим все начать с начала!
Я смотрел на этого маленького, трогательного человечка, на его благородные седины, «Забыть, – думал я, – какое блаженнее слово, и какое наивное!» Но наверное, каждый понимает под забвением что-то свое.
– Какая восхитительная выставка яств, господин Танненбаум, – вмешался я. – Тут еды на целый полк. Неужели все будет сметено за один вечер?
Танненбаум с явным облегчением улыбнулся.
– Наши гости никогда не жалуются на отсутствие аппетита. Прошу вас, угощайтесь. Не ждите особого приглашения. Тут каждый берет, что ему нравится.
Я немедленно цапнул себе заливную куриную ножку в портвейном соусе.
– За что ты взъелся на Танненбаума? Какие у тебя с ним счеты? – спросил я Хирша, покуда мы неспешно обходили невероятное изобилие блюд.
– Да ни за что, – ответил он. – У меня с собой счеты.
– У кого же их нет?
Хирш взглянул на меня.
– Забыть! – проговорил он запальчиво. – Как будто это так просто! Просто забыть, чтобы ничто не нарушало уюта! Да только тот может забыть, кому забывать нечего!
– Может, с Танненбаумом как раз так и есть, – заметил я миролюбиво, подгребая к себе еще и куриную грудку. – Может, ему нужно забыть только утраченные деньги. Не мертвых.
Хирш опять посмотрел на меня.
– У каждого еврея есть свои мертвые! И каждому есть что забыть! Каждому!
Я как бы между прочим обвел глазами столовую.
– Кто же это все будет есть, Роберт? – спросил я. – Такое расточительство!
– Съедят, не волнуйся, – ответил Хирш уже спокойней. – Да еще двумя партиями. Сегодня вечером угощаю первую волну. Это эмигранты, которые уже чего-то здесь достигли, или врачи, адвокаты и прочие представители деловых сословий, которые еще ничего не успели достигнуть, а также актеры, писатели, ученые, которые либо еще толком не говорят по-английски, либо просто поленились выучить, короче, эмигрантский пролетариат в белых воротничках, который в большинстве своем потихоньку здесь голодает.
– А завтра? – спросил я.
– Завтра остатки будут переправлены благотворительным обществам, которые помогают беженцам победнее. Помощь, конечно, действенная, хотя и примитивная.
– Что в этом плохого, Роберт?
– Да ничего, – проронил он.
– Вот и я о том же! И все это готовится здесь, в доме?
– Все, – подтвердил Хирш. – А вкуснотища – пальчики оближешь! У Танненбаума в Германии была кухарка, венгерка. Ей потому и разрешили остаться в еврейской семье, что она не арийка. И когда Танненбаумы вынуждены были покинуть родину, она сохранила им верность. Два месяца спустя, тихо, без шума, выехала в Голландию, провезя у себя в желудке фамильные драгоценности госпожи Танненбаум, все самые дорогие камни, которые хозяйка догадалась освободить от оправ и доверить ей. Перед самой границей Роза их заглотила, запив двумя чашками кофе и заев двумя кусками легкого бисквита со взбитыми сливками. Самое смешное – эти предосторожности даже оказались излишними. Толстая голубоглазая блондинка с венгерским паспортом не вызвала вообще никаких подозрений – ее никто и проверять-то не стал. Теперь стряпает здесь. Одна, без всякой посторонней помощи. Никто не знает, как она со всем этим справляется. Настоящее сокровище. Последний островок великой венской и будапештской традиции.
Я зачерпнул полную, с горкой, ложку жареной куриной печенки. Она была приготовлена с луком. Хирш засопел.
– Не могу устоять, – заявил он, накладывая солидную порцию печени себе на тарелку. – В последний раз куриная печенка спасла меня от самоубийства.
– С шампиньонами или без? – деловито поинтересовался я.
– Без. Зато было много лука. Ты же знаешь из нашего «Ланского катехизиса»: жизнь – штука многослойная, и в каждом слое свои прорехи. Обычно прорехи не совпадают, поэтому одни слои как бы поддерживают и затыкают другие. И только когда прорехи совпадают во всех слоях сразу, возникает настоящая угроза жизни. Тогда наступает час беспричинных самоубийств. И у меня однажды такой час был. Но спас запах жареной куриной печенки. Я решил сперва ее съесть, а уж потом покончить счеты с жизнью. Пришлось немного подождать пока печенка зажарилась. Потом выпил кружку пива. Пиво оказалось недостаточно холодным. Пришлось подождать, пока принесут холодного. А тем временем завязался разговор. Я был жутко голоден и заказал еще одну порцию. Вот так, одно на одно, и пошло-поехало дальше: я снова жил. Это не анекдот.
– Охотно верю. – Я уже взялся за ложку, торопясь положить себе вторую порцию печенки. – Для профилактики! – объяснил я Хиршу. – Про запас на случай самоубийства.
– Я расскажу тебе другую историю. Она вспоминается мне всякий раз, когда я слышу тот ломаный косноязычный английский, на котором говорят многие эмигранты. Так вот, жила тут одна старая эмигрантка, бедная, больная и беспомощная. Она надумала покончить счеты с жизнью и уже открыла на кухне газ, но как раз в этот момент подумала о том, как тяжело ей давался английский, а в последние дни она почувствовала, что вроде бы начала понимать окружающих. И ей стало жаль затраченных усилий – не пропадать же им теперь! Начатки английского – вот все, что у нее было, но она уцепилась за них, не желая терять, и так выкарабкалась. С тех пор я всякий раз думаю о ней, едва заслышу тяжелый тевтонский акцент наших эмигрантов, даже когда они вполне сносно и бегло говорят по-английски. Меня от этого акцента воротит, но он и трогает до слез. Смешное спасает от трагического, а вот трагическое от смешного не спасает. Посмотри на эти шеренги бедолаг! Вот они стоят перед блюдами с салатами, селедкой и ростбифами, трогательные в своей кроткой благодарности, побитые жизнью, но еще полные стойкого бедняцкого мужества. Они думают, все худшее у них уже позади. Потому и стараются изо всех сил уж как-нибудь перебиться, перетерпеть, переголодать. Но самое худшее их только ждет.
– Что же это? – спросил я.
– Сейчас у них есть какая-то надежда. Но по возвращении… Они об этом мечтают, грезят во сне. Ждут, что им все возместится. Хотя ни за что в этом не признаются – все равно ждут. Ожидание придает им сил. Но это иллюзия! Они сами по-настоящему ни во что такое не верят. А когда вернутся, никому до них не будет дела. Даже так называемым хорошим немцам. Одни, как и раньше, будут ненавидеть их открыто, другие, чувствуя угрызения совести, будут ненавидеть исподтишка. Прежняя родина окажется им куда худшей чужбиной, чем здешняя жизнь, которую они терпеливо выносят в надежде на возвращение домой в ореоле мучеников.
Хирш оглядел ряды гостей, столпившихся вокруг столов.
– Мне их так жалко, – тихо проговорил он. – Они такие паиньки. Мне их жаль, но они же приводят меня в ярость – такие они паиньки. Пойдем отсюда! Мне всякий раз не по себе, когда я это вижу.
Однако далеко уйти мы не успели. По дороге мне попалось на глаза блюдо с венскими шницелями, вкус которых я, признаться, уже почти позабыл.
– Роберт, – остановил я Хирша. – Ты должен помнить первую заповедь «Ланского катехизиса»: «Не дай эмоциям возобладать над аппетитом. При некотором навыке одно совершенно не мешает другому». Это только кажется цинизмом, на самом же деле тут высшая мудрость. Позволь мне отведать этих шницелей.
– Давай! Только быстро! – расхохотался Хирш. – А то вон госпожа Танненбаум к нам идет.
Только тут я увидел надвигающийся на нас фрегат – величавый, стремительный, шуршащий алыми парусами. Полная, крупная и очень радушная дама спешила к нам, на ходу расплываясь в доброй улыбке.
– Господин Хирш! Господин Зоммер! – пропыхтела – Пойдемте со мной! Надо взрезать торт! Шоколадный! Вы мне поможете.
Я с сожалением глянул на шницель на моей вилке. Хирш перехватил мой взгляд.
– «Ланский катехизис», параграф десятый, – провозгласил он. – Есть можно все, в любом сочетании и в любое время! Значит, и венский шницель с шоколадным тортом.
Шоколадный торт был уничтожен довольно скоро Мне показалось, Танненбаум после этого даже слегка приободрился.
– Чем вы сейчас живете, господин Зоммер? – застенчиво поинтересовался он.
Я рассказал ему про свою работу у братьев Силвер.
– Это долговременная работа?
– Нет. Может, еще недели две, и я закончу.
– Вы в живописи разбираетесь?
– Не настолько, чтобы ею торговать. Но вообще да. А что?
– Я кое-кого знаю, кому нужен в этом деле помощник. Работа примерно на таких же условиях, как у вас сейчас. Без уведомления властей. Как раз то, что вам нужно. Это не к спеху. Позвоните, когда будете знать, с какого дня вы освободитесь.
Я смотрел на него, не веря себе. Уже много дней я ломал себе голову над тем, как буду жить, когда работа у Силверов кончится. Ведь работать я мог только по-черному, нелегально. Такую работу было трудно найти, и она плохо оплачивалась.
– Я уже свободен, – выпалил я. – У Силверов я могу закончить в любой день.
Танненбаум замахал руками.
– К чему такая спешка? Если позвоните мне через неделю, это будет более чем заблаговременно. Мне надо еще раз все обсудить.
– Я бы очень не хотел упустить эту возможность, господин Танненбаум.
– Я тоже не хотел бы, чтобы вы ее упустили, – ответил он с улыбкой. – Я ведь за вас поручился. – Он встал. – Вы танцуете, господин Зоммер?
– Только когда лавирую между трудностями жизни. А так нет. Честно говоря, даже не думал, что еще представится такой случай.
– Мы пригласили и молодежь. Хотя в такое время веселиться вроде даже как-то неловко. Почему-то сразу чувствуешь себя виноватым. Но я хотел устроить настоящий праздник своим домочадцам. Особенно моей дочке Рут. Не дожидаться же, пока каждый будет считать веселье уместным, верно?
– Конечно. К тому же ведь это нечто вроде благотворительного увеселения. Во время войны такое не редкость. В Нью-Йорке они бывают чуть ли не каждую неделю.
Лицо Танненбаума осветилось, утратив на миг выражение озабоченности.
– Вы правда так считаете? Значит, наверное, так оно и есть. Угощайтесь, прошу вас. Это так радует мою жену. И Розу, нашу кухарку. В одиннадцать у нас еще ужин. Гуляш как раз поспеет. Роза сегодня весь день над ним колдует. Два сорта. Рекомендую сегедский.
– Он пригласил тебя на гуляш? – спросил Хирш.
Я кивнул.
– Гуляш здесь готовится в огромных котлах, – пояснил он. – И подается только в узком кругу. А друзья дома еще получают по полному судку на вынос. Это лучший гуляш во всей Америке. – Он внезапно умолк. – Видишь вон ту особу, что уплетает яблочный штрудель со сливками так, будто от этого зависит ее жизнь?
Я посмотрел.
– И вовсе это не особа, – возразил я. – Это невероятно красивая молодая женщина. Боже мой, какое лицо! – Я еще раз взглянул на прекрасную незнакомку. – Какими судьбами ее забросило сюда? В эту юдоль эмигрантской скорби? Может, у нее скрытые изъяны? Слоновость лодыжек или таз, жестяной, как литавры?
– Ничего подобного! Вот погоди, она еще встанет! Это само совершенство. Лодыжки газели. Колени Дианы. Беломраморные груди. По отношению к ней не будет преувеличением любая, самая затасканная банальность. И даже ни единой мозоли на ногах!
Я воззрился на Хирша с изумлением. К таким дифирамбам из его уст я не привык.
– Ну что ты на меня уставился? Я знаю, что говорю! И в довершение всех банальностей ее зовут Кармен.
– И что же? – спросил я. – Что с ней не так?
– Она глупа! Это прекрасное создание – дура набитая! Она не просто глупа, она глупа фантастически! Даже поедание штруделя для нее немыслимый интеллектуальный подвиг, после которого вообще-то ей полагалось бы хорошенько отдохнуть.
– Жаль, – вздохнул я.
– Совсем напротив! – возразил Хирш. – Это увлекательно!
– Почему?
– Потому что так неожиданно.
– Статуя еще глупей.
– Статуя не разговаривает. А эта разговаривает.
– Но о чем, Роберт? И вообще, откуда ты ее знаешь?
– По Франции. Случилось однажды ее выручать. Ей нужно было срочно исчезнуть. Я приехал ее забрать. На машине с дипломатическим номером. Но она заявила, что сперва ей надо принять ванну и одеться. Потом стала собирать и паковать все свои платья. Гестапо могло пожаловать в любую минуту! Я бы не удивился, если бы она потребовала отвезти ее к парикмахеру. По счастью, парикмахера поблизости не было. Но уезжать без завтрака она не захотела ни в какую. Дескать, отъезд без завтрака – плохая примета. Я был готов расплющить эти круассаны об ее ангельское личико. Но свой завтрак она получила. Затем потребовала забрать остатки круассана и джем в дорогу. Меня всего трясло. Наконец она без всякой спешки соизволила сесть в машину, и мы уехали – за четверть часа до гестаповского патруля.
– Ну нет, это не вульгарная глупость, – заметил я уважительно. – Это волшебный плащ спасительного и блаженного неведения. Божий дар!
Хирш кивнул.
– Мне и потом случалось время от времени о ней слышать. Как прекрасная яхта, лениво и величественно проходила она между всеми Сциллами и Харибдами. Попадала в самые невероятные переделки. И всякий раз выходила из них живой и невредимой. Неописуемая ее наивность обезоруживала самых отпетых уголовников. Ее даже ни разу не изнасиловали. А сюда она прибыла из Лиссабона – разумеется, последним самолетом.
– Чем же она занимается теперь?
– С везучестью дурехи эта Кармен мгновенно получила работу. Манекенщицы. Не нашла – это было бы для нее слишком затруднительно, а именно получила. Ей предложили работу.
– Почему бы ей не сниматься в кино? Хирш пожал плечами.
– Ей неохота. Слишком утомительно. У нее никаких амбиций. И никаких комплексов. Чудо, а не женщина!
Я ухватил кусок сырного штруделя. Вообще-то я понимал, чем Кармен так восхищает Хирша. Все, чего он добился силой мужества и безоглядной отвагой, этой женщине давалось просто так, от природы. На него это должно было оказывать поистине магическое воздействие. Я посмотрел на него внимательно.
– Понятно, – сказал я наконец. – Но как долго можно выдерживать столько глупости?
– Долго, Людвиг, очень долго! Одно из самых увлекательных занятий на свете. Это ум – скучная вещь. Тут все ходы известны, их нетрудно предвидеть. Зато такую великолепную глупость постичь невозможно. Она всякий раз нова, непредсказуема и потому таинственна. Что может быть лучше этого?
Я не ответил. Я не знал, пытается он меня подначить или говорит все это хотя бы наполовину всерьез. Тут нас внезапно взяли в клещи близняшки, за которыми тянулся целый шлейф знакомых из компании Джесси Штайн. Все были преисполнены какой-то натужной веселости, при виде которой у любого защемило бы сердце. Тут были безработные актеры, которые день-деньской торговали чулками-носками вразнос, а по утрам с тревогой смотрелись в зеркало, спрашивая себя, не слишком ли глубоко прорезались морщины для амплуа героя-любовника, в котором они лет десять назад вынужденно расстались с немецкой сценой. Они вспоминали о своих ролях и тогдашней публике так, словно играли только вчера, и под сверкающими хрусталями танненбаумской люстры на пару часов самозабвенно предавались иллюзиям своего, как им мнилось, триумфального возвращения на родину. Был здесь и печально известный составитель «кровавого списка», особо мстительный и желчный безработный прожигатель жизни по фамилии Коллер. С мрачным видом он стоял у всех на виду рядом с Равичем, уперев тяжелый взгляд в остатки закусок.