Текст книги "Возвращение с Западного фронта (сборник)"
Автор книги: Эрих Мария Ремарк
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 74 страниц) [доступный отрывок для чтения: 27 страниц]
Эта тишина – причина того, что образы прошлого пробуждают не столько желания, сколько печаль, безмерную, неуемную тоску. Оно было, но больше не вернется. Оно ушло, стало другим миром, с которым для нас все покончено. В казармах эти образы прошлого вызывали у нас бурные порывы мятежных желаний. Тогда мы были еще связаны с ним, мы принадлежали ему, оно принадлежало нам, хотя мы и были разлучены. Эти образы всплывали при звуках солдатских песен, которые мы пели, отправляясь по утрам в луга на строевые учения; справа – алое зарево зари, слева – черные силуэты леса; в ту пору они были острым, отчетливым воспоминанием, которое еще жило в нас и исходило не извне, а от нас самих.
Но здесь, в окопах, мы его утратили. Оно уже больше не пробуждается в нас – мы умерли, и оно отодвинулось куда-то вдаль, оно стало загадочным отблеском чего-то забытого, видением, которое иногда предстает перед нами; мы его боимся и любим его безнадежной любовью. Видения прошлого сильны, и наша тоска по прошлому тоже сильна, но оно недостижимо, и мы это знаем. Вспоминать о нем так же безнадежно, как ожидать, что ты станешь генералом.
И даже если бы нам разрешили вернуться в те места, где прошла наша юность, мы, наверное, не знали бы, что нам там делать. Те тайные силы, которые чуть заметными токами текли от них к нам, уже нельзя воскресить. Вокруг нас были бы те же виды, мы бродили бы по тем же местам; мы с любовью узнавали бы их и были бы растроганы, увидев их вновь. Но мы испытали бы то же самое чувство, которое испытываешь, задумавшись над фотографией убитого товарища: это его черты, это его лицо, и пережитые вместе с ним дни приобретают в памяти обманчивую видимость настоящей жизни, но все-таки это не он сам.
Мы не были бы больше связаны с этими местами, как мы были связаны с ними раньше. Ведь нас влекло к ним не потому, что мы сознавали красоту этих пейзажей и разлитое в них особое настроение, – нет, мы просто чувствовали, что мы одно целое со всеми вещами и событиями, составляющими фон нашего бытия, испытывали чувство братской близости к ним, чувство, которое выделяло нас как одно поколение, так что мир наших родителей всегда казался нам немного непонятным. Мы так нежно и самозабвенно любили все окружающее, и каждая мелочь была для нас ступенькой, ведущей в бесконечность. Быть может, то была привилегия молодости – нам казалось, что в мире нет никаких перегородок, мы не допускали мысли о том, что все имеет свой конец; мы предчувствовали кровь, и это предчувствие делало каждого из нас одной из капель в потоке жизни.
Сегодня мы бродили бы по родным местам, как заезжие туристы. Над нами тяготеет проклятие – культ фактов. Мы различаем вещи, как торгаши, и понимаем необходимость, как мясники. Мы перестали быть беспечными, мы стали ужасающе равнодушными. Допустим, что мы останемся в живых; но будем ли мы жить?
Мы беспомощны, как покинутые дети, и многоопытны, как старики, мы стали черствыми, и жалкими, и поверхностными, – мне кажется, что нам уже не возродиться.
У меня мерзнут руки, а по коже пробегает озноб, хотя ночь теплая. Холодок чувствуется только от тумана, этого жуткого тумана, который обволакивает лежащих перед нашими окопами мертвецов и высасывает из них последние притаившиеся где-то внутри остатки жизни. Завтра они станут бледными и зелеными, а их кровь застынет и почернеет.
Осветительные ракеты все еще взлетают в небо и бросают свой беспощадный свет на окаменевший пейзаж – облитые холодным сиянием кратеры, как на луне. В мои мысли закрадываются страх и беспокойство, их занесла туда бегущая под кожей кровь. Мысли слабеют и дрожат, им хочется тепла и жизни. Им не выдержать без утешения и обмана, они путаются при виде неприкрытого лика отчаяния.
Я слышу побрякивание котелков и сразу же ощущаю острую потребность съесть чего-нибудь горячего – от этого мне станет лучше, это успокоит меня. Я с трудом заставляю себя дождаться смены.
Затем я иду в блиндаж, где мне оставлена миска с перловой кашей. Каша вкусная, с салом, я ем ее не торопясь. Но я ни с кем не говорю, хотя все повеселели, потому что огонь смолк.
Проходит день за днем, и каждый час кажется чем-то непостижимым и в то же время обыденным. Атаки чередуются с контратаками, и на изрытом воронками поле между двумя линиями окопов постепенно скапливается все больше убитых. Раненых, которые лежат неподалеку, нам обычно удается вынести. Однако некоторым приходится лежать долго, и мы слышим, как они умирают.
Одного из них мы тщетно разыскиваем целых двое суток. По всей вероятности, он лежит на животе и не может перевернуться. Ничем другим нельзя объяснить, почему мы никак не можем найти его, – ведь если не удается установить, откуда слышится крик, то это может быть только оттого, что раненый кричит, прижавшись ртом к самой земле.
Должно быть, у бедняги какая-то особенно болезненная рана; видно, это один из тех скверных случаев, когда ранение не настолько тяжелое, чтобы человек быстро обессилел и угас, почти не приходя в сознание, но и не настолько легкое, чтобы он мог переносить боль, утешая себя надеждой на выздоровление. Кат считает, что у раненого либо раздроблен таз, либо поврежден позвоночник. Грудь, очевидно, цела – иначе у него не хватило бы сил так долго кричать. Кроме того, при других ранениях он смог бы ползти, и мы увидели бы его.
Его крик постепенно становится хриплым. На беду, по звуку голоса никак нельзя сказать, откуда он слышится. В первую ночь люди из нашей части трижды отправляются на поиски. Порой им кажется, что они засекли место, и они начинают ползти туда, но стоит им прислушаться опять, как голос каждый раз доносится совсем с другой стороны.
Мы ищем до самого рассвета, но поиски наши безрезультатны. Днем местность осматривают через бинокли; нигде ничего не видно. На второй день раненый кричит тише; должно быть, губы и рот у него пересохли.
Тому, кто его найдет, командир роты обещал предоставить внеочередной отпуск да еще три дня дополнительно. Это весьма заманчивая перспектива, но мы и без того сделали бы все, что можно, – уж очень страшно слышать, как он кричит. Кат и Кропп предпринимают еще одну вылазку, уже во второй половине дня. Но все напрасно, они возвращаются без него.
А между тем мы отчетливо разбираем, что он кричит. Сначала он только все время звал на помощь; на вторую ночь у него, по-видимому, начался жар – он разговаривает со своей женой и детьми, и мы часто улавливаем имя Элиза. Сегодня он уже только плачет. К вечеру голос угасает, превращаясь в кряхтение. Но раненый еще всю ночь тихо стонет. Мы очень ясно слышим все это, так как ветер дует прямо на наши окопы. Утром, когда мы считаем, что он давно уже отмучился, до нас еще раз доносится булькающий предсмертный хрип.
Дни стоят жаркие, а убитых никто не хоронит. Мы не можем унести всех – мы не знаем, куда их девать. Снаряды зарывают их тела в землю. У некоторых трупов вспучивает животы, они раздуваются, как воздушные шары. Эти животы шипят, урчат и поднимаются. В них бродят газы.
Небо синее и безоблачное. К вечеру становится душно, от земли веет теплом. Когда ветер дует на нас, он приносит с собой чад, густой и отвратительно сладковатый, – это трупные испарения воронок, которые напоминают смесь хлороформа и тления, вызывая у нас тошноту и рвоту.
По ночам становится спокойно, и мы начинаем охотиться за медными ведущими поясками снарядов и за шелковыми парашютиками от французских осветительных ракет. Почему эти пояски пользуются таким большим спросом, этого, собственно говоря, никто толком не знает. По словам тех, кто их собирает, пояски представляют собой большую ценность. Некоторые насобирали целые мешки и повсюду таскают их с собой, так что, когда мы отходим в тыл, им приходится идти согнувшись в три погибели.
Один только Хайе сумел объяснить, зачем они ему нужны: он хочет послать их своей невесте вместо подвязок. Как и следовало ожидать, услыхав это объяснение, фрисландцы веселятся до упаду; они бьют себя по колену – вот это да, черт побери, какую штуку отмочил этот Хайе! Больше всех разошелся Тьяден; он держит в руках самый большой поясок и поминутно просовывает в него свою ногу, чтобы показать, сколько там еще осталось свободного места.
– Послушай, Хайе, что ж у ней должны быть за ноги! Эх и ноги же! – Его мысли перебираются повыше: – А задница, задница у ней небось как… как у слонихи.
Он все никак не угомонится:
– Да, с такой бы я не прочь побаловаться, разрази меня гром!
Хайе сияет, довольный тем, что его невеста пользуется таким шумным успехом, и говорит самодовольно и лаконично:
– Девка ядреная!
Шелковые парашютики находят более практическое применение. Из трех или четырех штук – смотря по объему груди – получается блузка. Мы с Кроппом используем их как носовые платки. Другие посылают их домой. Если бы женщины могли увидеть, какой опасности мы себя подчас подвергаем, раздобывая для них эти тоненькие лоскутки, они бы, наверно, не на шутку перепугались.
Кат застает Тьядена в тот момент, когда он преспокойно пытается сбить пояски с одного из неразорвавшихся снарядов. У любого из нас он, конечно, разорвался бы в руках, но Тьядену, как всегда, везет.
Однажды перед нашим окопом все утро резвились две бабочки. Это капустницы – на их желтых крылышках сидят красные точечки. И как их только сюда занесло – ни цветов, ни других растений здесь нигде не увидишь! Бабочки отдыхают на зубах черепа. Птицы – такие же беззаботные твари; они давно уже привыкли к войне. Каждое утро над передовой взмывают в воздух жаворонки. В прошлом году нам попадались даже сидящие на яйцах самочки, которым действительно удалось вывести птенцов.
Крысы больше не наведываются к нам в окоп. Теперь они перебрались туда, вперед, – мы знаем зачем. Они жиреют; увидев одну, мы ее подстреливаем. Мы снова слышим по ночам перестук колес с той стороны. Днем по нам ведут лишь обычный несильный огонь, так что теперь мы можем привести в порядок траншеи. О том, чтобы мы не скучали, заботятся летчики. В воздухе по нескольку раз в день разыгрываются бои, которые неизменно привлекают любителей этих зрелищ.
Мы ничего не имеем против бомбардировщиков, но к аэропланам войсковой разведки мы испытываем лютую ненависть – ведь это они навлекают на нас артиллерийские обстрелы. Через несколько минут после их появления на нас сыплются шрапнель и гранаты. Из-за этого мы теряем одиннадцать человек за один день, в том числе пять санитаров. Двоих буквально разнесло на клочки; Тьяден говорит, что теперь их можно было бы соскрести ложкой со стенки окопа и похоронить в котелке. Третьему оторвало ноги вместе с нижней частью туловища. Верхний обрубок стоит, прислонившись к стенке траншеи, лицо у убитого лимонно-желтого цвета, а в бороде еще тлеет сигарета. Добравшись до губ, огонек с шипением гаснет.
Пока что мы складываем убитых в большую воронку. Они лежат там уже в три слоя.
Внезапно огонь забарабанил с новой силой. Вскоре мы опять впадаем в напряженную оцепенелость бездеятельного ожидания.
Атака, контратака, удар, контрудар – все это слова, но как много за ними кроется! У нас большие потери, главным образом за счет новобранцев. На наш участок опять прислали пополнение. Это один из свежих полков, почти сплошь молодежь последних наборов. До отправки на фронт они не прошли почти никакой подготовки, им успели только преподать немного теории. Они, правда, знают, что такое ручная граната, но очень смутно представляют себе, как надо укрываться, а главное, не умеют присматриваться к местности. Они не видят ни бугорков, ни кочек, разве что самые заметные, не меньше полуметра в высоту.
Хотя подкрепление нам совершенно необходимо, от новобранцев толку мало; наоборот, с их приходом у нас скорее даже прибавилось работы. Попав в эту зону боев, они чувствуют себя беспомощными и гибнут, как мухи. В современной позиционной войне бой требует знаний и опыта, солдат должен разбираться в местности, его ухо должно чутко распознавать звуки, издаваемые снарядами в полете и при разрыве, он должен уметь заранее определять место, где снаряд упадет, знать, на какое расстояние разлетаются осколки и как от них укрыться.
Разумеется, наше молодое пополнение почти ничего не знает обо всех этих вещах. Оно тает на глазах – новобранцы даже шрапнель от гранаты толком отличить не умеют, огонь косит их, как траву, потому что они боязливо прислушиваются к завыванию не столь опасных «тяжелых чемоданов», ложащихся далеко позади, но не слышат тихого, вкрадчивого свиста маленьких вредных штучек, осколки которых разлетаются над самой землей. Они толпятся, как бараны, вместо того чтобы разбегаться в разные стороны, и даже после того, как их ранило, вражеские летчики еще добивают их, стреляя по ним, как по зайцам.
Нам всем хорошо знакомы бледные, исхудавшие от брюквенного рациона лица, судорожно вцепившиеся в землю руки и жалкая храбрость этих несчастных щенят, которые, несмотря ни на что, все же ходят в атаку и вступают в схватку с противником, – этих славных несчастных щенят, таких запуганных, что они не осмеливаются кричать во весь голос и, лежа на земле со вспоротой грудью или животом, с оторванной рукой или ногой, лишь тихо скулят, призывая своих матерей, и умолкают, как только кто-нибудь посмотрит на них!
Их покрытые пушком заостренные, безжизненные лица выражают ужасающее безразличие: такие пустые лица бывают у мертвых детей.
Горечь комком стоит в горле, когда смотришь, как они вскакивают, бегут и падают. Так бы вот, кажется, взял да и побил их за то, что они такие глупые, или вынес бы их на руках прочь отсюда, где им совсем не место. На них серые солдатские куртки, штаны и сапоги, но большинству из них обмундирование слишком велико – оно болтается на них, как на вешалке, плечи у них слишком узкие, тело слишком тщедушное, – на складе не нашлось мундиров этого детского размера.
На одного убитого бывалого солдата приходится пять – десять погибших новобранцев.
Многих уносит внезапная химическая атака. Они даже не успевают сообразить, что их ожидает. Один из блиндажей полон трупов с посиневшими лицами и черными губами. В одной из воронок новобранцы слишком рано сняли противогазы – они не знали, что у земли газ держится особенно долго; увидав наверху людей без противогазов, они тоже сняли свои маски и успели глотнуть достаточно, чтобы сжечь себе легкие. Сейчас их состояние безнадежно, они умирают медленной, мучительной смертью от кровохарканья и приступов удушья.
* * *
Я неожиданно оказываюсь лицом к лицу с Химмельштосом. Мы залегли в одной траншее. Прижавшись друг к другу и затаив дыхание, все выжидают момента, чтобы броситься в атаку.
Я очень возбужден, но, когда мы выскакиваем из траншеи, в голове у меня все же успевает мелькнуть мысль: а почему я не вижу Химмельштоса? Я быстро возвращаюсь, соскакиваю вниз и застаю его там; он лежит в углу с легкой царапиной и притворяется раненым. Лицо у него такое, как будто его побили. У него приступ страха – ведь он здесь тоже новичок. Но меня бесит, что молодые новобранцы пошли в атаку, а он лежит здесь.
– Выходи! – говорю я хриплым от волнения голосом.
Он не трогается с места, губы его дрожат, усы шевелятся.
– Выходи! – повторяю я.
Он подтягивает ноги, прижимается к стенке и скалит зубы, как собачонка.
Я хватаю его под локоть и собираюсь рывком поднять на ноги. Он начинает визжать. Мои нервы больше не выдерживают. Я беру его за глотку, трясу, как мешок, так что голова мотается из стороны в сторону, и кричу ему в лицо:
– Ты выйдешь наконец, сволочь? Ах ты, гад, ах ты, шкура, прятаться вздумал?
Глаза у него становятся стеклянными, я молочу его головой о стенку.
– Ах ты, скотина! – Я даю ему пинка под ребра. – Ах ты, собака!
Я выпихиваю его в дверь, головой вперед.
Как раз в эту минуту мимо нас пробегает новая цепь наступающих. С ними идет лейтенант. Он видит нас и кричит:
– Вперед, вперед, не отставать!
И если я ничего не мог добиться побоями, то это слово сразу же возымело свое действие. Химмельштос услышал голос начальника и, словно очнувшись, бросил взгляд по сторонам и стал догонять цепь атакующих.
Я бегу за ним и вижу, что он несется вскачь. Он снова стал тем же служакой Химмельштосом, каким мы его знали в казармах. Он даже догнал лейтенанта и бежит теперь далеко впереди всех.
Шквальный огонь. Заградительный огонь. Огневые завесы. Мины. Газы. Танки. Пулеметы. Ручные гранаты. Все это слова, слова, но за ними стоят все ужасы, которые переживает человечество.
Наши лица покрылись коростой, в наших мыслях царит хаос, мы смертельно устали; когда начинается атака, многих приходится бить кулаком, чтобы заставить их проснуться и пойти вместе со всеми; глаза воспалены, руки расцарапаны, колени стерты в кровь, локти разбиты.
Сколько времени прошло? Что это – недели, месяцы, годы? Это всего лишь дни. Время уходит – мы видим это, глядя в бледные, бескровные лица умирающих; мы закладываем в себя пищу, бегаем, швыряем гранаты, стреляем, убиваем, лежим на земле; мы обессилели и отупели, и нас поддерживает только мысль о том, что вокруг есть еще более слабые, еще более отупевшие, еще более беспомощные, которые, широко раскрыв глаза, смотрят на нас, как на богов, потому что нам иногда удается избежать смерти.
В те немногие часы, когда на фронте спокойно, мы обучаем их: «Смотри, видишь дрыгалку? Это мина, она летит сюда! Лежи спокойно, она упадет вон там, дальше. А вот если она идет так, тогда драпай! От нее можно убежать».
Мы учили их улавливать жужжание мелких калибров, этих коварных штуковин, которых почти не слышно; новобранцы должны так изощрить свой слух, чтобы распознавать среди грохота этот комариный писк. Мы внушаем им, что эти снаряды опаснее крупнокалиберных, которые можно услышать издалека. Мы показываем им, как надо укрываться от аэропланов, как притвориться убитым, когда противник ворвался в твой окоп, как надо взводить ручные гранаты, чтобы они разрывались за секунду до падения. Мы учим новобранцев падать с быстротой молнии в воронку, спасаясь от снарядов ударного действия, мы показываем, как можно связкой гранат разворотить окоп, мы объясняем разницу в скорости горения запала у наших гранат и у гранат противника. Мы обращаем их внимание на то, какой звук издают химические снаряды, и обучаем их всем уловкам, с помощью которых они могут спастись от смерти.
Они слушают наши объяснения, они вообще послушные ребята, но, когда дело доходит до боя, они волнуются и от волнения почти всегда делают как раз то, что не нужно.
Хайе Вестхуса выносят из-под огня с разорванной спиной; при каждом вдохе видно, как в глубине раны работают легкие. Я еще успеваю проститься с ним.
– Все кончено, Пауль, – со стоном говорит он и кусает себе руки от боли.
Мы видим людей, которые еще живы, хотя у них нет головы; мы видим солдат, которые бегут, хотя у них срезаны обе ступни; они ковыляют на своих обрубках с торчащими осколками костей до ближайшей воронки; один ефрейтор ползет два километра на руках, волоча за собой перебитые ноги; другой идет на перевязочный пункт, прижимая руками к животу расползающиеся кишки; мы видим людей без губ, без нижней челюсти, без лица; мы подбираем солдата, который в течение двух часов зажимал зубами артерию на своей руке, чтобы не истечь кровью; восходит солнце, приходит ночь, снаряды свистят, жизнь кончена.
Зато нам удалось удержать изрытый клочок земли, который мы обороняли против превосходящих сил противника; мы отдали лишь несколько сот метров. Но на каждый метр приходится один убитый.
Нас сменяют. Под нами катятся колеса, мы стоим в кузове, забывшись тяжкой дремотой, и приседаем, заслышав оклик: «Внимание – провод!» Когда мы проезжали эти места, здесь было лето, деревья были еще зеленые, сейчас они выглядят уже по-осеннему, а ночь несет с собой седой туман и сырость. Машины останавливаются, мы слезаем – небольшая кучка, в которой смешались остатки многих подразделений. У бортов машины – темные силуэты людей; они выкрикивают номера полков и рот. И каждый раз от нас отделяется кучка поменьше – крошечная, жалкая кучка грязных солдат с изжелта-серыми лицами, ужасающе маленький остаток.
Вот кто-то выкликает номер нашей роты, по голосу слышно, что это наш ротный командир, – он, значит, уцелел, рука у него на перевязи. Мы подходим к нему, и я узнаю Ката и Альберта, мы становимся рядом, плечом к плечу, и посматриваем друг на друга.
Мы слышим, как наш номер выкликают во второй, а потом и в третий раз. Долго же ему придется звать – ведь ни в лазаретах, ни в воронках его не слышно.
И еще раз:
– Вторая рота, ко мне!
Потом тише:
– Никого больше из второй роты?
Ротный молчит, а когда он наконец спрашивает: «Это все?» – и отдает команду: «По порядку номеров рассчитайсь!» – Голос его становится немного хриплым.
Настало седое утро; когда мы выступали на фронт, было еще лето и нас было сто пятьдесят человек. Сейчас мы зябнем, на дворе осень, шуршат листья, в воздухе устало вспархивают голоса: «Первый-второй-третий-четвертый…» На тридцать втором перекличка умолкает. Молчание длится долго, наконец голос ротного прерывает его вопросом: «Больше никого?» Он выжидает, затем говорит тихо: «Повзводно… – но обрывает себя и лишь с трудом заканчивает: – Вторая рота… – и через силу: – Вторая рота – шагом марш! Идти вольно!»
Навстречу утру бредет лишь одна колонна по двое, всего лишь одна коротенькая колонна.
Тридцать два человека.
VII
Нас отводят в тыл, на этот раз дальше, чем обычно, на один из полевых пересыльных пунктов, где будет произведено переформирование. В нашу роту надо влить более ста человек пополнения.
Пока что службы у нас немного, а в остальное время мы слоняемся без дела. Через два дня к нам заявляется Химмельштос. С тех пор как он побывал в окопах, гонору у него сильно поубавилось. Он предлагает нам пойти на мировую. Я не возражаю – я видел, как он помогал выносить Хайе Вестхуса, когда тому разорвало спину. А кроме того, он и в самом деле рассуждает здраво, так что мы принимаем его приглашение пойти с ним в столовую. Один только Тьяден относится к нему сдержанно и с недоверием.
Однако и Тьядена все же удается переубедить – Химмельштос рассказывает, что он будет замещать повара, который уходит в отпуск. В доказательство он тут же выкладывает на стол два фунта сахару для нас и полфунта масла лично для Тьядена. Он даже устраивает так, что в течение следующих трех дней нас наряжают на кухню чистить картошку и брюкву. Там он угощает нас самыми лакомыми блюдами с офицерского стола.
Таким образом, у нас сейчас есть все, что составляет счастье солдата: вкусная еда и отдых. Если поразмыслить, это не так уж много. Какие-нибудь два или три года тому назад мы испытывали бы за это глубочайшее презрение к самим себе. Сейчас же мы почти довольны. Ко всему на свете привыкаешь, даже к окопу.
Привычкой объясняется и наша кажущаяся способность так быстро забывать. Еще вчера мы были под огнем, сегодня мы дурачимся и шарим по окрестностям в поисках съестного, а завтра мы снова отправимся в окопы. На самом деле мы ничего не забываем. Пока нам приходится быть здесь, на войне, каждый пережитый нами фронтовой день ложится нам на душу тяжелым камнем, потому что о таких вещах нельзя размышлять сразу же, по свежим следам. Если бы мы стали думать о них, воспоминания раздавили бы нас; во всяком случае, я подметил вот что: все ужасы можно пережить, пока ты просто покоряешься своей судьбе, но попробуй размышлять о них – и они убьют тебя.
Если, отправляясь на передовую, мы становимся животными, ибо только так мы и можем выжить, то на отдыхе мы превращаемся в дешевых остряков и лентяев. Это происходит помимо нашей воли, тут уж просто ничего не поделаешь. Мы хотим жить, жить во что бы то ни стало; не можем же мы обременять себя чувствами, которые, возможно, украшают человека в мирное время, но совершенно неуместны и фальшивы здесь. Кеммерих убит, Хайе Вестхус умирает, с телом Ганса Крамера, угодившего под прямое попадание, будет немало хлопот в день Страшного суда – его придется собирать по кусочкам; у Мартенса больше нет ног, Майер убит, Макс убит, Байер убит, Хеммерлинг убит, сто двадцать человек лежат, раненные, по лазаретам… Все это чертовски грустно, но нам-то что за дело, ведь мы живы! Если бы мы могли их спасти, – о, тогда бы мы пошли за них хоть к черту на рога, пускай бы нам пришлось самим сложить головы, – ведь когда мы чего-нибудь захотим, мы становимся бедовыми парнями; мы почти не знаем, что такое страх, разве что страх смерти, но это другое дело – это чисто телесное ощущение.
Но наших товарищей нет в живых, мы ничем не можем им помочь, они свое отстрадали, а кто знает, что еще ждет нас? Поэтому мы завалимся на боковую и будем спать или станем есть, пока не лопнет брюхо, будем напиваться и курить, чтобы хоть чем-то скрасить эти пустые часы. Жизнь коротка.
Кошмары фронта проваливаются в подсознание, как только мы удаляемся от передовой; мы стараемся разделаться с ними, пуская в ход непристойные и мрачные шуточки; когда кто-нибудь умирает, о нем говорят, что он «прищурил задницу», и в таком же тоне мы говорим обо всем остальном. Это спасает нас от помешательства. Воспринимая вещи с этой точки зрения, мы оказываем сопротивление.
Но мы ничего не забываем! Все, что пишется в военных газетах насчет неподражаемого юмора фронтовиков, которые будто бы устраивают танцульки, едва успев выбраться из-под ураганного огня, – все это несусветная чушь. Мы шутим не потому, что нам свойственно чувство юмора, нет, мы стараемся не терять чувства юмора, потому что без него мы пропадем. К тому же надолго этого не хватит, с каждым месяцем наш юмор становится все более мрачным.
И я знаю: все, что камнем оседает в наших душах сейчас, пока мы находимся на войне, всплывет в них потом, после войны, и вот тогда-то и начнется большой разговор об этих вещах, от которого будет зависеть, жить нам дальше или не жить.
Дни, недели, годы, проведенные здесь, на передовой, еще вернутся к нам, и наши убитые товарищи встанут тогда из-под земли и пойдут с нами; у нас будут ясные головы, у нас будет цель, и мы куда-то пойдем, плечом к плечу с нашими убитыми товарищами, с воспоминаниями о фронтовых годах в сердце. Но куда же мы пойдем? На какого врага?
Где-то здесь неподалеку находился одно время фронтовой театр. На одном из заборов еще висят пестрые афиши, оставшиеся с того времени, когда здесь давались представления. Мы с Кроппом стоим перед афишами и смотрим на них большими глазами. Нам кажется непостижимым, что подобные вещи еще существуют на свете. Там, например, изображена девушка в светлом летнем платье и с красным лакированным пояском на талии. Одной рукой она опирается на балюстраду, в другой держит соломенную шляпу. На ней белые чулки и белые туфельки – изящные туфельки с пряжками, на высоких каблуках. За ее спиной сияет синее море с барашками волн, сбоку виднеется глубоко выдающаяся в сушу светлая бухта. Удивительно хорошенькая девушка, с тонким носом, ярким ртом и длинными стройными ногами, невероятно опрятная и холеная. Она, наверно, принимает ванну два раза в день, и у нее никогда не бывает грязи под ногтями. Разве что иногда немного песку с пляжа.
Рядом с ней стоит мужчина в белых брюках, синей куртке и в морской фуражке, но он нас интересует гораздо меньше.
Девушка на заборе кажется нам каким-то чудом. Мы совсем забыли, что на свете существует такое, да и сейчас мы все еще не верим своим глазам. Во всяком случае, мы уже несколько лет не видали ничего подобного, не видали ничего, что хотя бы отдаленно напоминало эту девушку, такую веселую, хорошенькую и счастливую. Это мир, мы с волнением ощущаем, что именно таким и должен быть мир.
– Нет, ты только взгляни на эти легкие туфельки, она бы в них и километра не смогла прошагать, – говорю я, и мне тотчас же становится ясно, как нелепо думать о километрах, когда видишь перед собой такую картину.
– Интересно, сколько ей может быть лет? – спрашивает Кропп.
Я прикидываю:
– Самое большее двадцать два.
– Да, но тогда она была бы старше нас. Ей не более семнадцати, вот что я тебе скажу!
Мурашки пробегают у нас по коже.
– Вот это да, Альберт, ведь правда здорово?
Он кивает:
– Дома у меня тоже есть белые штаны.
– Что штаны, – говорю я, – девушка какова!
Мы осматриваем друг друга с ног до головы. Смотреть особенно не на что, на обоих – выцветшее, заштопанное, грязное обмундирование. Какие уж тут могут быть сравнения!
Поэтому для начала соскабливаем с забора молодого человека в белых брюках, осторожно, чтобы не повредить девушку. Это уже кое-что. Затем Кропп предлагает:
– А не сходить ли нам в вошебойку?
Я не совсем согласен, потому что вещи от этого портятся, а вши появляются снова уже через какие-нибудь два часа. Но, полюбовавшись картинкой еще некоторое время, я все же соглашаюсь. Я даже захожу еще дальше:
– Может, нам удастся оторвать себе чистую рубашку?
Альберт почему-то считает, что лучше было бы раздобыть портянки.
– Может быть, и портянки. Пойдем попробуем, может, мы их выменяем на что-нибудь.
Но тут мы видим Леера и Тьядена, которые не спеша бредут к нам; они замечают афишу, и разговор мгновенно перескакивает на похабщину. Леер первым в нашем классе познал женщин и рассказывал нам об этом волнующие подробности. Он восторгается девушкой на афише с особой точки зрения, а Тьяден громогласно разделяет его восторги.
Их шутки не вызывают у нас особого отвращения. Кто не похабничает, тот не солдат; но сейчас нас на это как-то не тянет, поэтому мы отходим в сторонку и направляемся к вошебойке. Мы делаем это с таким чувством, как будто идем в ателье модного портного.
Дома, в которых нас расквартировали, находятся неподалеку от канала. По ту сторону канала тянутся пруды, обсаженные тополями; там живут какие-то женщины.
Из домов на нашей стороне жильцы были в свое время выселены. Но на той стороне еще можно изредка увидеть местных жителей.
Вечером мы купаемся. И вот на берегу появляются три женщины. Они медленно идут по направлению к нам и не отворачиваются, хотя мы купаемся без трусов.
Леер окликает их. Они смеются и останавливаются, чтобы посмотреть на нас. Мы выкрикиваем фразы на ломаном французском языке, кто что вспомнит, торопливо и бессвязно, только чтобы они не ушли. Мы не очень галантны, но где ж нам было набраться галантности?
Одна из них – худенькая, смуглая. Когда она смеется, во рту у нее сверкают красивые белые зубы. У нее быстрые движения, юбка свободно обвивается вокруг ее ног. Нам холодно в воде, но настроение у нас радостно-приподнятое, и мы стараемся привлечь их внимание, чтобы они не ушли. Мы пытаемся острить, и они отвечают нам; мы не понимаем их, но смеемся и делаем им знаки. Тьяден оказался более сообразительным. Он сбегал в дом, принес буханку хлеба и держит ее в высоко поднятой руке.