Текст книги "Искра жизни. Последняя остановка."
Автор книги: Эрих Мария Ремарк
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
IX
Следующий налет авиации повторился два дня спустя. Сирены завыли в восемь вечера. Вскоре стали падать первые бомбы. Они падали стремительно, как ливень, а взрывы лишь немного заглушали огонь зениток. И только к концу заговорили орудия большого калибра.
«Меллерн Цайтунг» больше не выходила. Она горела. Станки плавились. Рулоны бумаги полыхали в черном небе. Здание медленно разваливалось.
«Сто тысяч марок, – подумал Нойбауэр. – Сгорают принадлежащие мне сто тысяч марок. Сто тысяч марок! Даже не представлял себе, что так легко может гореть так много денег. Вот сволочи! Если бы я знал, вложил бы деньги в какой-нибудь рудник. Но рудники тоже горят. Их тоже бомбят. Тут тоже нет никакой уверенности. Судя по сообщениям, Рурская область лежит в руинах. Где еще можно себя чувствовать в безопасности?»
Его форма была серой от сажи. Глаза покраснели от дыма. От принадлежавшей ему табачной лавки остались только развалины. Еще вчера золотое дно, а сегодня – груда пепла. Вот вам еще тридцать, а может, даже сорок тысяч марок. За один вечер можно было потерять столько денег. Ну, а что же партия? Сейчас каждому было только до себя! Страхование? Страховые кампании разорились бы, если бы стали оплачивать все, что разрушено за один только вечер. К тому же он все застраховал по минимуму. Неуместная бережливость. Да и не было уверенности, распространяется ли страхование на ущерб, вызванный бомбардировками. Всегда говорили, что великая компенсация начнется после войны, после победы. Противнику придется за все заплатить. Только получишь ли чего! Да и ждать, наверно, придется долго, а затевать что-то новое – теперь уже слишком поздно. Да и к чему все это? Чья очередь гореть завтра?»
Он пристально рассматривал черные лопнувшие стены лавки. «Сгорели и сигары «Дойче вахт», пять тысяч сигар.
Ну да ладно. Ничего не поделаешь. Тогда какой смысл было доносить на штурмфюрера Фрейберга? Из чувства долга? Да ерунда это все. Какое там чувство долга! Вот вам оно горит. И сгорает. И вместе с ним сто тридцать тысяч марок. Еще один такой пожар, несколько бомб в торговый дом Йозефа Бланка, в сад и в дом, где он живет – такое может случиться уже завтра, – и он окажется в том же положении, с которого начинал. Или в еще худшем. Сейчас он уже в возрасте и не в лучшей форме». И вот беззвучно и неожиданно им завладело то, что уже подкарауливало его, прячась по углам. Он отгонял это, не подпускал до тех пор, пока его собственность, его капитал оставались незыблемым. Сомнения, страх, которые до недавнего времени уравновешивались более сильным антистрахом, вдруг вырвались из своих клеток и уставились на него. Усевшись на развалинах его табачной лавки, они прыгали по руинам, оставшимся от здания редакции его газеты, с ухмылкой разглядывали Нойбауэра и грозили будущему. Его толстая красная шея взмокла, он неуверенно сделал шаг назад, на какое-то мгновение его взгляд уперся в пустоту. Он знал – и тем не менее не хотел себе признаться в том, что выиграть войну было уже невозможно.
– Нет, – проговорил он громко. – Нет, нет… должен еще… фюрер… чудо… несмотря ни на что… конечно.
Он осмотрелся. Рядом никого не было. Даже тушить пожар было некому.
Зельма Нойбауэр наконец-то замолчала. Ее лицо распухло, но ее шелковый французский халат хранил многочисленные следы выплаканных слез, ее толстые ладони дрожали.
– Этой ночью они больше не прилетят, – сказал Нойбауэр не очень убедительно. – Весь город горит. Что тут еще бомбить?
– Твой дом, твой торговый дом. Твой сад. Они ведь еще стоят, а?
Нойбауэр преодолел раздражение и неожиданный страх из-за того, что это действительно может случиться.
– Вздор! Поэтому они больше не прилетят.
– А другие дома. Другие магазины. Другие фабрики. Их еще предостаточно.
– Зельма…
Она прервала его:
– Можешь говорить, что хочешь! Я доберусь до тебя там, наверху! – Ее лицо снова покраснело. – Я поднимусь к тебе в лагерь, даже если придется спать в бараке у заключенных! Здесь, в городе я не останусь! В этой крысоловке! Я не хочу погибнуть! Тебе, разумеется, все равно, лишь бы ты был в безопасности. Подальше от пуль! Как всегда! Расхлебывать-то нам! Ты всегда был такой!
Нойбауэр обиженно посмотрел на нее.
– Таким я никогда не был. И ты это знаешь! Посмотри на свои платья! Туфли! Халаты! Все из Парижа! Кто это тебе привез? Я! А кружева? Тончайшие кружева из Бельгии. Я купил их для тебя. А шуба? А меховая накидка? Я ее привез из Варшавы. Загляни в свой подвал. А твой дом! Выходит, я неплохо о тебе позаботился!
– Ты забыл еще одну вещь. Гроб. Сейчас ты его быстро достанешь. Завтра утром гробы подорожают. Их все равно почти нет во всей Германии. Но тебе ведь сделают один гроб в твоем лагере, там наверху! На это у тебя хватит людей.
– Ах, вот как! Значит, так ты мне благодарна! За все, чем я рисковал. Так ты отблагодарила!
Зельма не слушала.
– Я не хочу сгореть! Не хочу, чтобы меня разорвало на части! – Она повернулась к дочери – Фрейя! Ты слышишь своего отца! Своего родного отца! Единственное, чего мы хотим, это спать ночью в его доме там наверху. Больше ничего. Чтобы спасти нашу жизнь. А он отказывает нам. Партия! Что скажет Дитц? Что скажет Дитц насчет бомб? Почему партия здесь ничего не предпринимает? Партия.
– Тихо, Зельма!
– Тихо, Зельма! Ты слышишь, Фрейя? Тихо! Смирно! Умереть без крику. Тихо, Зельма, это все, что он знает!
– Пятьдесят тысяч человек точно в таком же положении, – устало проговорил Нойбауэр – Все…
– Пятьдесят тысяч человек меня совершенно не интересуют. И этим пятидесяти тысячам абсолютно все равно, если я буду подыхать. Поэтому прибереги свою статистику для партийных речей.
– Мой бог…
– Бог! Где он? Вы его прогнали! И не вспоминай его…
Почему не дать ей пощечину? – подымал Нойбауэр – Почему я сразу почувствовал в себе такую усталость? Надо бы ей хорошенько врезать! Показать характер! А ну-ка, поэнергичнее! Потеряно сто тридцать тысяч марок! А тут эта визгливая баба! А ну, засучить рукава! Да! Спасать! Но что? Что спасать? Куда?
Он сел в кресло – тончайшей работы гобеленовое кресло восемнадцатого века из дома графини Ламбер. Для него же это было лишь богатой на вид мебелью. Поэтому несколько лет назад он и купил его вместе с другими вещами у одного приехавшего из Парижа майора.
– Принеси мне бутылку пива, Фрейя.
– Принеси ему бутылку шампанского, Фрейя! Пусть выпьет, прежде чем взлетит на воздух! Пах! Пах! Стреляйте пробками! Победы положено обмывать!
– Будет тебе, Зельма…
Дочь вышла в кухню. Жена выпрямилась.
– Ну так – да или нет? Сегодня вечером мы придем к тебе туда, наверх или нет?
Нойбауэр посмотрел на свои сапоги. Они все были в пепле. В пепле из ста тридцати тысяч марок.
Там будут всякие разговоры. Нельзя сказать, что это запрещено, но у нас прежде такого просто не было. Станут говорить, мол, получил преимущество перед другими, которые вынуждены оставаться здесь, внизу. У нас ведь важные военные предприятия.
Кое-что соответствовало действительности. Но подлинной причиной его отказа было желание оставаться одному. Там, наверху у него была своя, как он говорил, частная жизнь. Газеты, коньяк, а иногда женщина, которая была на тридцать килограммов легче Зельмы. Эта женщина внимательно слушала его, когда он говорил, восхищалась им как мыслителем, мужчиной и нежным кавалером. В общем-то невинное удовольствие, столь необходимое расслабление после борьбы за существование.
– Пусть говорят, что хотят! – заявила Зельма – Твой долг – заботиться о семье!
– Об этом можно будет поговорить позже. Сейчас мне надо в бюро партии. Посмотрю, что там решают. Может, уже готовятся к размещению в деревнях людей, тех, что потеряли свои квартиры. Но, может быть, и вы…
– Никакого «может быть»! Если я останусь в городе, буду с ума сходить и кричать, кричать…
Фрейя принесла пива. Оно не было холодным. Нойбауэр попробовал, внутренне собрался и встал.
– Значит, да или нет? – спросила Зельма.
– Вот вернусь, тогда поговорим. Мне надо выяснить, каковы последние указания.
– Ну, так да или нет?
Нойбауэр увидел, что Фрейя кивает за спиной у матери, делая ему знак, чтобы тот пока согласился.
– Хорошо, да, – проговорил он, раздосадованный.
Зельма открыла рот. Напряжение вышло из нее, как газ из баллона. Она во весь рост плюхнулась на софу, составлявшую гарнитур с креслом восемнадцатого века. Как-то сразу она превратилась в комок мягкой плоти, сотрясаемой рыданиями: «Я не хочу умереть… не хочу… со всеми нашими красивыми вещами… не сейчас…»
Над ее растрепанными волосами равнодушно, с иронической улыбкой смотрели в никуда пастухи и пастушки с гобелена восемнадцатого века.
Нойбауэр смотрел на нее с отвращением. Ей было проще: она кричала и выла, но кого интересовало, что он переживал? Ему пришлось все проглотить. Демонстрировать уверенность, как морской утес. Сто тридцать тысяч марок. Про это она его даже не спросила.
– Хорошенько последи за нею, – сказал он Фрейе и ушел.
В саду за домом стояли двое русских заключенных. Они продолжали работать, хотя было уже темно. Несколько дней назад так приказал Нойбауэр. Он велел им быстро перекопать кусок земли, где хотел посадить тюльпаны. А кроме того, еще петрушку, майоран, базилик и другую зелень. Он любил травы для салата и для соусов. Это было несколько дней назад. Казалось, целая вечность. Теперь он мог здесь посадить сгоревшие сигары, а еще расплавленный свинец из типографии.
Заключенные наклонились над своими лопатами, когда увидели приближающегося Нойбауэра.
– Ну, чего уставились? – спросил он. Вдруг его прямо затрясло от гнева. Старший ответил что-то по-русски.
– Чего уставились, я сказал! Ты чего глазеешь, большевистская свинья! Наглая такая! Наверно, радуешься, что разрушена частная собственность честных граждан, а?
Русский только молчал.
– А ну за работу, псы ленивые!
Русские его не понимали. Они пристально смотрели на него, стараясь понять, что он имел в виду. Нойбауэр замахнулся и ударил одного из них в живот. Русский упал и снова медленно поднялся. Опираясь на свою лопату, он сначала выпрямился и потом уже взял ее в руки. Нойбауэр увидел его глаза и руки, охватившие лопату. Страх, как ножевая рана в живот, заставил его схватиться за револьвер.
– Негодяй! Оказывать сопротивление, да?
Он ударил его рукояткой револьвера между глаз. Русский повалился на землю и больше не поднялся. Нойбауэр напряженно задышал.
– Я мог бы тебя расстрелять, – засопел он. – Сопротивление оказывать! Лопату хотел поднять, чтобы ударить! Люди здесь порядочные, вот что! Другой бы его уже пристрелил! – Он посмотрел на охранника, стоявшего рядом навытяжку. – Вы видели, как он хотел поднять лопату?
– Так точно, господин оберштурмбанфюрер.
– Ну да ладно. А ну-ка, плесните ему воды в морду.
Нойбауэр бросил взгляд на второго русского. Тот копал, глубоко наклонившись над лопатой. Лицо его было каким-то бесчувственным. На соседнем участке, как безумная, лаяла собака. Там на ветру развевалось белье. Нойбауэр почувствовал, что у него пересох рот. Он вышел из сада. Руки тряслись. «Что случилось? – подумал он – Что это – страх? Я его не испытываю, нет, только не я! Перед каким-то придурковатым русским. Нет. Тогда перед кем? Что со мной? Да ничего! Просто слишком много во мне порядочности, вот и все. Вебер, тот подверг бы парня медленной смерти. Дитц пристрелил бы его на месте. Но это не для меня. Я слишком сентиментален, вот в чем моя ошибка. Это моя ошибка во всем. В том числе и с Зельмой».
Машина ждала его снаружи. Нойбауэр расправил плечи.
– К новому дому партии, Альфред. Дорога туда свободна?
– Если только в объезд города.
– Хорошо. Поехали вокруг.
Машина развернулась. Нойбауэр посмотрел на шофера.
– Что-нибудь случилось, Альфред?
– Мать у меня погибла.
Нойбауэр как-то неуютно заерзал. Вот ведь как! Сто тридцать тысяч марок, вопли Зельмы, а сейчас еще говорить слова утешения.
– Мои соболезнования, Альфред, – произнес он скупо и по-военному, словно исполняя формальность, – Сволочи! Убийцы женщин и детей.
– Мы их тоже бомбили, – сказал Альфред, глядя перед собой на дорогу. – Вначале. Я был при этом. В Варшаве, Роттердаму и Ковентри. До того как получил ранение и был комиссован.
Нойбауэр удивленно посмотрел на него. Что сегодня за наваждение? Сначала Зельма, а теперь вот шофер! Может, все разваливается?
– Это не то же самое, Альфред, – сказал он, – Нечто совершенно иное. То диктовалось стратегической необходимостью. А это – чистое убийство.
Альфред ничего не ответил. Размышляя о своей матери, о Варшаве, – Роттердаме и Ковентри, о жирном маршале немецкой люфтваффе, он резко повернул машину за угол.
– Так нельзя думать, Альфред. Это уже почти государственная измена! Конечно, это можно понять в минуту вашей скорби, но так думать запрещено. Будем считать, что я этого не слышал. Приказ есть приказ, и для нашей совести этого достаточно. Раскаяние – это не для немцев. И так думать – ошибка. Уж фюрер-то знает, что делает! Мы следуем за ним, и все тут. Мы отомстим этим военным преступникам. Вдвойне и втройне! С помощью нашего секретного оружия! Мы их положим на лопатки! Уже сейчас мы днем и ночью обстреливаем Англию нашими снарядами Фау-1. Всем тем новым оружием, которое у нас есть, мы превратим весь остров в пепел. И Америку в том числе! Им придется за все заплатить! Вдвойне и втройне! Вдвойне и втройне! – повторил Нойбауэр с твердостью в голосе, уже сам почти уверовав в то, что говорил.
Нойбауэр достал из кожаного портсигара сигару и откусил кончик. Он хотел продолжить свои аргументы, вдруг ощутив в этом большую потребность, но осекся, увидев сжатые губы Альфреда. «Кому тут до меня дело, – подумал он – Каждому сейчас только до себя. Поеду-ка я лучше в свой сад за городом. Кролики, мягкие и пушистые, с красными глазами в сумерках. Он еще мальчишкой всегда хотел завести кроликов, но отец был против. Только теперь он стал их обладателем. Запах сена и шкурок и свежей листвы. Сознание мальчишеских воспоминаний. Забытые сны. Иногда жуткое ощущение одиночества. Сто тридцать тысяч марок. В детстве у него только раз было семьдесят пять пфенингов в кармане, да и те через два дня стащили».
В небо взлетал один огненный сноп за другим. Это был старый город, горевший, как солома, а сплошь деревянные дома отражались в воде, словно горела река.
Ветераны, которые могли передвигаться, сидели на корточках, сбившись в черную кучку перед бараком. В красной темноте можно было видеть, что пулеметные гнезда зияли пустотой. Огонь сверкал даже в глазах мертвецов, лежавших штабелями. Мягкий сероватый слой облаков был окрашен, как оперение фламинго.
Внимание Пятьсот девятого привлекло едва слышное шарканье. Левинский оторвал лицо от земли. Пятьсот девятый глубоко вздохнул и выпрямился. Он ждал этого мига с тех пор, как снова мог ползать. Пятьсот девятый мог бы и сидеть, но встал, желая показать Левинскому, что не калека и в состоянии ходить.
– Значит, все снова наладилось? – спросил Левинский.
– Конечно. Так легко нас не сломать.
Левинский кивнул.
– Мы можем где-нибудь поговорить?
Они обошли груду мертвецов с другой стороны. Левинский быстро осмотрелся.
– Охранники у вас еще не вернулись…
– Здесь охранять-то нечего. У нас никому и в голову не придет бежать.
– Я как раз это имею в виду. А ночью вас не проверяют?
– Практически нет.
– А днем эсэсовцы часто заглядывают в бараки?
– Почти никогда. Боятся вшей, дизентерии и тифа.
– А старший по блоку?
– Он приходит только на перекличку. Ему на нас наплевать.
– Как его зовут?
– Больте. Шарфюрер.
Левинский кивнул.
– Старосты блоков не спят вместе со всеми в бараках?
– Только старшие по помещению. Ваш-то как?
– Да ты только что с ним говорил. Зовут Бергер. Лучше его не найти.
– Это врач, который сейчас работает в крематории?
– Да. Я вижу, ты все знаешь.
– Мы навели справки. Кто у вас староста блока?
– Хандке. Зеленый. Несколько дней назад он у нас одного на смерть затоптал.
– Шарф?
– Нет. Гамайн. Но он мало что о нас знает. Боится чем-нибудь заразиться. Знаком только с некоторыми из нас. Столько лиц мелькает. Старший по блоку знает еще меньше. Контроль возлагается на старост по помещениям. Здесь можно делать что угодно. Тебя это интересовало, а?
– Да, я хотел услышать именно это. Ты меня понял – Левинский с удивлением посмотрел на красный треугольник на робе Пятьсот девятого. Для него это было неожиданностью.
– Коммунист? – спросил он.
Пятьсот девятый покачал головой.
– Социал-демократ?
– Нет.
– Кто ж тогда? Кем-то ты ведь должен быть.
Пятьсот девятый поднял взгляд. Кожа вокруг глаз еще оставалась выцветшей от кровоподтеков. От этого глаза казались светлее обычного; почти прозрачные, они блестели в свете огня, словно не имели отношения к темному избитому лицу.
– Кусочком человеческой плоти, если угодно.
– Что?
– Да ладно. Так просто.
Левинский на мгновение оторопел.
– Ах, какой идеалист, – проговорил он с налетом добродушного презрения. – Ну ладно, как скажешь. Если только мы сможем на вас положиться.
– Сможете. На нашу группу. Те, что там сидят. Они дольше всех здесь – Пятьсот девятый поморщился – Ветераны.
– А остальные?
– Тоже можно не сомневаться. Мусульмане. Надежные, как покойники. Дай им только кусок жратвы да возможность умереть лежа. У них нет силы для предательства.
Левинский посмотрел на Пятьсот девятого.
– Значит, кого-нибудь у вас можно спрятать, по крайней мере, на несколько дней? Это не бросится в глаза?
– Нет. Только если он не будет очень упитанный.
Левинский пропустил это ироническое замечание мимо ушей. Он подсел поближе.
– У нас что-то носится в воздухе. В разных бараках красных старост блоков заменили на зеленых. Идут разговоры о том, что будут увозить ночью и в тумане. Ты знаешь, что это такое?
– Да. Транспорты с людьми в лагеря смерти.
– Идут слухи и о массовой ликвидации. Эту новость принесли люди, которых доставили из других лагерей. Нам надо быть готовыми. Организовать свою оборону. Эсэсовцы так просто не исчезнут. До сих пор мы о вас в этой связи не подумали…
– Вы считали, мы подыхаем здесь, как полумертвые рыбы, не так ли?
– Да. Но это только раньше. Вы еще пригодитесь. Если там запахнет жареным, чтобы на какое-то время спрятать нужных нам людей.
– В лазарете уже не безопасно?
Левинский снова поднял взгляд.
– Значит, и тебе известно?
– Да, мне тоже.
– Ты там участвовал с нами в движении?
– Это неважно, – сказал Пятьсот девятый – Как там сейчас?
– Лазарет, – проговорил Левинский с другой интонацией, чем прежде, – уже не то, что раньше. У нас еще остались свои люди; но с некоторых пор там вовсю лютуют.
– А как в тифозном отделении?
– Пока еще можно. Но этого недостаточно. Нам нужны другие места, чтобы прятать людей. В собственном бараке можно отсидеться только несколько дней. Того гляди, нагрянут эсэсовцы с ночной проверкой.
– Понимаю, – сказал Пятьсот девятый. – Вам нужно место, как это, где все быстро меняется и редко бывают проверки.
– Точно. И где проверкой занимаются люди, на которых можно положиться.
– Ну, как у нас.
«Я расхваливаю Малый лагерь, как булочную», – подумал Пятьсот девятый и сказал: «Что вы справлялись насчет Бергера?»
– Да, это когда он работал в крематории. Там у нас никого нет. Бергер мог бы держать нас в курсе дела.
– Это он может. Бергер выдергивает в крематории зубы и подписывает свидетельства о смерти или что-то в этом роде. Он там уже два месяца. Прежнего лагерного врача при последней замене крематорской команды отправили с «ночной группой в тумане». Потом пару дней здесь был зубной техник. Он умер. И тогда они нашли Бергера.
Левинский одобрительно кивнул: «Тогда у него еще два, три месяца. На первый раз хватит».
– Да, хватит. – Пятьсот девятый поднял свое сине-зеленое лицо. Он знал, что весь состав работавших в крематории обновлялся каждые четыре-пять месяцев, после чего их увозили и уничтожали в газовых камерах лагеря. Так проще всего было отделаться от слишком много видевших свидетелей. Поэтому Бергеру, вероятно, осталось еще жить не более трех месяцев. Но три месяца – это был немалый срок. Еще многое могло случиться. Особенно при содействии трудового лагеря.
– А что от вас мы можем ожидать, Левинский? – спросил Пятьсот девятый.
– То же, что и мы от вас.
– Для нас это не столь важно. Пока нам некого прятать. Жратва нам нужна – вот что.
Левинский на миг задумался. – Мы не можем снабжать весь ваш барак, – заметил он. – Ты это знаешь!
– Об этом никто и не просит. Нас всего дюжина людей. Мусульман все равно не спасти.
– У нас самих чересчур мало. Иначе сюда не приходили бы каждый день новенькие.
– И это мне известно. Я не говорю о том, чтобы наесться досыта. Просто не хочется умереть с голода.
– То, без чего мы можем обойтись, надо отдать тем, которых мы уже сейчас прячем у себя. Для них у нас ведь нет пайка. Но мы сделаем для вас все возможное.
Пятьсот девятый подумал: «Этого достаточно и вместе с тем практически ничто. Просто обещание – но он не мог ничего требовать, пока барак не ответит взаимностью».
– Годится, – сказал он.
– Хорошо. Тогда поговорим сейчас с Бергером. Он может быть вашим связным. Ему ведь разрешается бывать в нашем лагере. Лучше, чтобы обо мне знало как можно меньше людей. Достаточно одного связного для контакта между группами. И еще нужен запасной. Старое правило, ты его знаешь, правда?
– Его-то я знаю, – ответил Пятьсот девятый.
Левинский медленно пополз сквозь красную темноту за барак и потом в направлении сортира и выхода. Пятьсот девятый стал на ощупь пробираться назад. Он почувствовал себя очень усталым. Было такое ощущение, будто он целыми днями, не переставая, говорил и напряженно думал. С момента выхода из бункера этот разговор был для него самым главным. Голова гудела. Раскинувшийся под ним город горел, как огромных размеров кузнечный горн. Он подполз к Бергеру.
– Эфраим, – проговорил он, – мне кажется, мы вырвались отсюда.
С трудом передвигаясь, приблизился Агасфер.
– Ты с ним говорил?
– Да, старик. Они нам помогут. А мы им.
– Мы им?
– Да, – сказал Пятьсот девятый и выпрямился. Голова у него перестала гудеть.
– Мы им тоже. На нет и суда нет.
В его голосе звучала какая-то бессмысленная гордость. Им никто ничего не подарил, но они что-то возвращали людям. Они еще на что-то годились. Они могли помочь даже Большому лагерю. Они были настолько ослаблены, что при такой физической немощи не устояли бы при резком порыве ветра. Но в тот момент они этого не ощущали.
– Мы вырвались отсюда, – сказал Пятьсот девятый. – Мы снова почувствовали связь с миром. Больше нет этой изоляции. Мы прорвали карантин.
Казалось, будто он проговорил: «Мы больше не обречены на смерть; у нас есть маленький шанс. В этом заключалось гигантское различие между отчаянием и надеждой».
– Теперь мы всегда должны об этом думать, – сказал он. – Мы должны это поедать. Как хлеб. Как мясо. Скоро все кончится. Это точно. И мы выберемся отсюда. Раньше это нас бы сломало. Это было слишком далеко. Было слишком много разочарований. Но это прошло. Теперь оно наступило. Теперь оно должно нам помочь. Мы должны его пожирать вместе с нашими мозгами. Оно как мясо.
– Он не принес никаких новостей? – спросил Лебенталь. – Обрывок газеты или что-нибудь в этом роде.
– Нет. Все запрещено. Но они тайно собрали радиоприемник. Из утиля и ворованных частей. Через несколько дней заработает. Может быть, они его здесь спрячут. Тогда мы будем знать, что происходит.
Пятьсот девятый достал из кармана два кусочка хлеба. Он передал их Бергеру.
– Вот, Эфраим. Раздай. Левинский принесет еще.
Каждый взял свою долю. Они ели не торопясь. Внизу под ними пылал город. За спиной у них лежали мертвецы. Сидя на корточках, крохотная группа молчаливо прижималась друг к другу и ела хлеб, который по вкусу отличался от любого хлеба раньше. Это было как особое причастие, которое их отличало от других в бараке. От мусульман. Но они начали борьбу. Они обрели товарищей. У них появилась цель. Они разглядывали поля, и горы, и ночь – и никто в этот момент не видел колючую проволоку и башни с пулеметами.