Текст книги "НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 5"
Автор книги: Еремей Парнов
Соавторы: Роман Подольный,Игорь Губерман,Михаил Емцев,Борис Зубков,Евгений Муслин,Владимир Фирсов,Уолтер Тивис,Александр Шаров
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
18
Сквозь двойное стекло координационно-вычислительного центра Подольский видел бескрайное бетонированное поле. Глянцевитые сосульки весело и ослепительно истекали водой. Но было холодно, и капель застывала в тени мутными ледяными шариками. Ледяная глазурь покрывала и ажурные конструкции дальних стартовых установок. Тронутые лучами утреннего солнца, они сверкали неистовым хрустальным блеском.
Дул южный ветер. Над горизонтом неслись рваные облака. Влажное дыхание Атлантики, напоенное душистой теплотой циклонов и светом тропических гроз, обрушивалось на прозрачную стену телеметрического зала. Слышно было, как гудит ветер в алюминиевой чаше радиотелескопа.
– Не надоело еще?
Михаил обернулся. За спиной стоял Урманцев, зябко поеживаясь и потирая ладони.
– А-а… Это вы, Валентин Алексеевич…
– А ты все загораешь здесь?
– Надоело! Все не запускают и не запускают. И, главное, даже не говорят, когда…
– Такой уж порядок.
– Да знаю я… Больно уж долго только…
– А может, они уже запустили. Ты-то почем знаешь?
Михаил недоверчиво усмехнулся и показал пальцем в сторону стартовых площадок:
– Никакого шевеления за последние трое суток там не замечено, товарищ начальник.
– Вот чудак-человек! И кто тебе сказал, что запускать будут именно там?
– Мне? Никто ничего не сказал… А где же еще, если не там? Мы же здесь.
– Тут такое хозяйство, что… Одним словом, запуск может быть произведен где угодно. Отсюда только будет послана команда. Посему не торчи ты у окна. Сходи лучше в буфет. Будешь нужен – вызовут по радио. Там есть динамик.
Подольский со все возрастающим удивлением слушал Урманцева. Впервые он видел сдержанного и самоуглубленного Валентина Алексеевича таким возбужденным. «Наверное, волнуется за свой телеинтерферометр», – подумал Михаил и спросил:
– Как вы полагаете, сегодня запустят? Хорошо бы запустили, а то ждать уже невмоготу.
– Попей-ка пивка, полегчает.
– Да что это вы меня в буфет гоните!.. Может, проверить еще раз? А, Валентин Алексеевич?
– Все уже проверено и учтено могучим ураганом.
– А криостаты? Вдруг пригодятся на крайний случай?
– Криостаты? В космический холод криостаты?! Ну нет, брат, я не намерен обогревать своими дровами вселенную.
Он неожиданно засмеялся. Шумно и коротко, точно весенний ливень прошел. Михаил недоуменно уставился на Урманцева.
– Ты прости, брат, – Урманцев смутился. – Это я так, от избытка чувств… Анекдот вспомнил один, исторический. Хочешь расскажу?
Михаил кивнул.
– Так вот, Миша. Ты со своим криостатом напомнил мне старика Нернста. Мало кто знает, что на досуге великий творец третьего начала термодинамики разводил рыбок. Однажды какой-то дурак спросил его: «Почему вы выбрали именно рыб? Кур разводить и то интереснее». И знаешь, что ему ответил Нернст? Он совершенно невозмутимо изрек; «Я развожу таких животных, которые находятся в термодинамическом равновесии с окружающей средой. Разводить теплокровных – это значит обогревать своими деньгами мировое пространство». Недурно, правда?
– Это мне тоже напоминает один афоризм, – рассмеялся Михаил. – Голубевод говорит: «Не понимаю, как это можно быть кролиководом!» – В самую точку, – согласился Урманцев и, прищурившись на солнышко, сладко вздохнул. – Хорошо, брат! Весна, тает все… Кстати, о таянии… У того же Нернста, говорят, стояла на столе пробирка с дифенилметаном, который плавится при 26 градусах. Если в одиннадцать часов утра кристаллы начинали таять, Нернст говорил: «Против природы не пoпpeшь!» И, захватив полотенце, отправлялся купаться на реку.
– Тонкий намек на купание? Хотите примкнуть к здешней команде моржей? Они каждое утро отправляются к местной проруби. Могу проводить.
– Экий ты злюка, право… Я ведь к чему весь разговор-то веду? Пойдем в буфет, хоть пива выпьем. У меня ведь, черствый и неделикатный ты человек, вчера предварительная защита была…
– Ну! Что же вы молчали, Валентин Алексеевич?!
– Да ты разве поймешь, – притворно вздохнул Урманцев и обреченно махнул рукой. – Ты не поймешь мятущуюся душу и не пойдешь с ней в буфет.
– Пойду! Пойду, Валентин Алексеевич. В буфет пойду. Я – такой…
– Тогда в темпе.
Они попросили четыре бутылочки «двойного золотого». Валентин Алексеевич поймал убегающую через край пену губами. Потом взял стакан и быстро выпил. Второй стакан он осушил уже мелкими неторопливыми глотками. И только после этого, всыпав в пиво соль, которая закипела на дне стакана мельчайшими белыми пузырьками, стал медленно цедить напиток сквозь зубы.
– Дюжину раков сюда бы! Или, на худой конец, сушеных креветок.
– Можно еще моченый горох или соленую соломку, – поддакнул Михаил.
– Соленые бублички тоже очень хороши.
– Эстонцы берут к пиву салаку, – Михаил едва заметно улыбнулся.
– Датчане предпочитают плавленый сыр с перцем.
– А чехи – роглики с крупной солью, укропом и тмином.
– Зато английский докер всему предпочтет булку и коробку крабов.
Михаил засмеялся и, поперхнувшись пивом, закашлялся.
– Сдаюсь, Валентин Алексеевич! – сказал он, откашлявшись. – Вы гурман и знаток, а я только сын лейтенанта Шмита. Расскажите лучше, как прошла предварительная защита.
– Тяжело прошла. Со скрипом.
– Иван Фомич?
– И он тоже. Но особенно кипятились престарелые кандидаты. Один из них так прямо и сказал: «Я, дескать, Валю еще студентом помню, а он уже в доктора лезет»…
– Ну и…
– За меня академик один вступился. Очень остроумный мужик. «Правильно, – говорит, – вы рассуждаете. Абсолютно верно. Дадим ему докторскую степень лет в семьдесят, чтобы через год он благополучно скончался от инфаркта». Тут, конечно, поднялся хохот. Кто-то вспомнил про Эйнштейна и Галуа… кто-то привел данные, что средний возраст нобелевских лауреатов по физике тридцать два года – в общем, сошло.
– Неужели только об этом и шла речь на защите?
– О чем же еще? Ведь все свои! Работа моя им уже в зубах навязла, сколько раз слушали… Потому-то и возник сей глубоко принципиальный спор. Многое еще в нашем научном деле предстоит налаживать… Многое!
– Главное, что хоть кончилось все благополучно.
– Да. Выпьем.
– А Иван Фомич что?
– О! Этот иезуит. Игнатий Лойола! Он облил меня тягучим потоком патоки. Хвалил и превозносил до небес. Называл меня великим, гениальным и все такое прочее.
– Зачем?
– А ты не понимаешь? Чтобы вызвать противоположный процесс. Он набивался на возражения. А чем ему можно было возразить? Только тем, что я не великий и не гениальный. Пусть это тривиальная истина, но если ее вещают на предварительном обсуждении, впечатление получается неважное. К счастью, все поняли, к чему он клонит, и фокус не удался. Поэтому в конце обсуждения он еще раз взял слово и, как он сам выразился, честно и нелицеприятно заявил: «Хотя я не сомневаюсь, что работа выполнена на высоком экспериментальном и теоретическом уровне, но не подождать ли нам результатов космической проверки». Каков?
– Беспринципный человек.
– Ладно, бог с ним. Директор ему популярно объяснил, что к чему.
– А он что?
– Берет двухмесячный отпуск. В Мацесту поедет.
– Неужели он так и будет портить людям кровь?
– А что с ним можно поделать? Человек он ловкий и, где надо, тихий и ласковый. В одном он только ошибся.
– В чем?
– Он делит людей либо на дураков, либо на себе подобных. В этой ограниченной схеме слишком мало степеней свободы, чтобы можно было спекулировать до бесконечности. Вот его и раскусили. Вчера я это хорошо понял. И он по-своему тоже это понял. Теперь ему будет среди нас нелегко. Придется либо перестраиваться, либо искать себе другую фирму. Сама наша жизнь исправляет таких людей. Так-то, брат.
– Вы думаете, он исправится?
– А куда ему деваться? В душе-то он, конечно, не переменится, но вести себя станет приличней. Вот увидишь, каким он вернется из Мацесты. Человек он хитрый и сам себе не враг.
– Посмотрим…
– Да, почему ты не публикуешь свою статью?
– Какую статью?
– А ту, что мне показывал. Об энергетическом расщеплении вакуума.
– Это не моя статья. – Подольский покраснел и отвернулся.
– А чья? – удивился Урманцев.
– Ее выдал Черный Ящик. Я давно хотел рассказать вам, но было стыдно… Это все время не давало мне покоя… Мучило.
– Мучило, говоришь! – воскликнул Урманцев, вскочив из-за стола. Глаза его сверкали неистовой радостью. Он был похож на Нельсона во время битвы при Трафальгаре. – Мучило?
Подольский недоуменно смотрел на него.
– И меня тоже мучило! И сейчас, признаться, где-то под сердцем сосет. Конечно, я понимаю, что все это пустые страхи. Расчет есть расчет. Физика, слава богу, наука точная. Но… Ты понимаешь, ведь и перед испытанием первой атомной бомбы многие опасались цепной реакции…
– Так вы думаете, что возможна цепная реакция аннигилирующего вакуума? – Подольский тоже вскочил.
– Нет… Не думаю. Если б я так думал, то никогда бы не пошел на этот эксперимент. Теория есть теория… Просто дурацкие страхи, безотчетное опасение, что ли…
– Внимание! Внимание! – заорал над ними динамик.
– Все по местам! В двенадцать часов четырнадцать минут будет произведен запуск…
Они вскочили одновременно и, опрокидывая стаканы и стулья, ринулись к двери.
… -Спутник вышел на орбиту, – улыбаясь с телевизионного экрана, сообщил диспетчер. – Передою параметры: начальный период обращения – 88,7 минуты…
– Приготовиться! – скомандовал Урманцев.
Телеметристы и физики замерли у своих рабочих мест. Прозрачная стена сделалась матовой. Потом в зале стало темно. Горели только осветительные панели у рабочих мест и переливались разноцветные лампы приборов.
– Команду с земли подать в 13 часов 54 минуты, – сообщил диспетчер. Урманцев включил время. В динамиках застучал метроном.
Михаил не отрывал глаз от осциллографа, на котором непрерывно бежала световая капля. После старта, последовательного отделения ступеней и выхода ракеты-носителя на орбиту капля оставалась неизменной. Она больше не удлинялась и не разрывалась пополам, как делящаяся бактерия, не падала вниз.
– Даю счет! – сказал в микрофон Урманцев, и сразу же:
– Двадцать шесть.
Михаил включил программный сигнализатор.
– Двадцать пять.
Осторожно коснулся пальцами тумблера с зеленой точкой на рычажке.
– Двадцать четыре.
Крепко зажал рычажок пальцами.
– Двадцать три.
Перед ним зажглась зеленая лампа. «Будет гореть две секунды».
– Двадцать два.
– Двадцать один.
Лампа погасла.
– Двадцать.
Быстро включил тумблер. Дрогнула зеленая стрелка потенциометра, соединенного телеметрической связью с интерферометрами на спутнике…
– Два!
В глазных яблоках появляются пульсы, которые колотятся о закрытые веки.
– Один!!
Он раскрывает глаза и хватается за красный тумблер. Красная лампа горит.
– Ноль!!!
Короткое слово падает, как камень в глубокий колодезь. Рука автоматически включает тумблер. Самописец на красном потенциометре не движется.
– Сигнал должен дойти и вернуться, – слышит он чужой хриплый голос.
«Это, кажется, Урманцев… Почему у него такой голос… Простыл от холодного пива… Сигнал должен дойти, хотя он и летит со скоростью света. Урманцев как будто читает мои мысли».
– Есть! – вырывается единодушный вопль.
Самописец резко падает вниз и, чуть помедлив, возвращается назад, оставляя после себя острую пику из красной туши.
«За какие-то доли секунды иногда успеваешь прожить целую жизнь», – думает Михаил, но сейчас же ловит себя на том, что это чужая фраза, где-то читанная и, наверное, не один раз. Осциллограф мертв. Световая капля померкла.
– Связь со спутником потеряна, – докладывает телеметрист.
– Взорвался? – вскрикивает Михаил.
– Не думаю, – очень спокойно отвечает Урманцев. – Это было бы превосходно, если бы он взорвался. Но не думаю, чтобы концентрация выбитых из вакуума пар оказалась столь значительной. Но аннигиляции, во всяком случае, налицо! Вакуум выдал кванты! А, старик? Пространство рождает вещество! Ну, что ты на это скажешь?
Он кивает на красный потенциометр.
– Это взрыв вывел из строя телеметрическую систему? – спрашивает Михаил.
Но Валентин Алексеевич только пожимает плечами. Потом они выходят из зала и, ломая спички, закуривают сигареты.
– Как назывался тот номер, с которым ты выступал в цирке? – неожиданно спрашивает Урманцев.
– «Полет к звездам». А что?
– Нет, ничего. Очень хорошо назывался…
Игорь Губерман
ВЕЧЕР В ГОСТИНИЦЕ
Неровные спешащие слова, косо сбегая вниз к концу каждой строчки, заполняли фирменный служебный блокнот с типографской шапкой «Докладная записка» на каждой странице. Я нашел его в тумбочке гостиничного номера среди старых газет, обрывков бумажного шпагата, сплющенных тюбиков пасты и пустых сигаретных пачек с крошками табака – того хлама, который обычно убирают перед въездом новых постояльцев. Восстановить мостки между отрывками этих записей, сделанных для себя, оказалось неожиданно легко. Фамилии владельца блокнота я не знаю, а называть город – ни к чему.
Уходя, гашу свет, уступаю дорогу транспорту, уважаю труд уборщиц и из последних сил взаимно вежлив с продавцом. Храню деньги в сберегательной кассе, берегусь высоких платформ и не разрешаю детям играть с огнем. Тем более, что у меня нет детей. Весенние гололедицы моих любовей уже несколько раз без перехода в лето сменялись осенним листопадом. Осторожно, листья! Водитель, берегись юэа и помни о тормозах. Я и тут поступал правильно.
У меня тихая и неброская работа, я не тщеславен и не мечтаю о своем блеклом портрете в отрывных календарях. Мою работу не за что самозабвенно и безумно любить, но значит не наделаешь и ошибок. Я член профсоюза, кассы взаимопомощи и безропотно плачу взносы какому-то из добровольных обществ – кажется, непротивления озеленению.
Еще лет пять назад я кидался в драку и лез в бутылку, пытался доказывать или убеждать, охотно бился головой о любую, стену и махал руками так интенсивно, что среди глухонемых наверняка прослыл бы болтуном. Но потом незаметно выбыл из коллективной погони за мнящимся горизонтом и почувствовал, насколько легче и проще наблюдать за миром со стороны, быть лишь свидетелем. И жизнь моя, как стрелка на уличном циферблате, аккуратными ежедневными толчками равномерно задвигалась вперед. По кругу…
Только стрелке не видно, что это круг. Или не стоит об этом писать? Но ведь я хочу разобраться. Или не хочу?..
В тот вечер у меня было очень плохое настроение, и все раздражало в этом блондине с лицом умной лошади, которому крутые скулы придавали еще сходство с университетским ромбом в петлице его пиджака. Злил меня и этот значок, называемый «Я тоже не дурак», и непонятная услужливость блондина – он откуда-то знал все номера этой хилой труппы гастролеров и громко шептал мне, что будет дальше, хотя я вовсе не просил, – и его нервозность. А она явно была, и я не знал, чем она объясняется. К сожалению, свободных мест поблизости не было.
Я приехал еще утром в отмерзающий после полярной ночи северный городок и по гнущимся половицам его деревянных тротуаров сразу пошел в управление. А через час в тряском, как телега, вертолете, старательно валящемся в каждую воздушную щель, меня уже везли к месту, где начиналось строительство, – на створ будущей плотины.
Мы за полдня оговорили все изменения в проекте, а потом до позднего вечера еще сидели в домишке гидрологов, уточняя миллион мелочей. Но люди эти – я их больше не увижу уже, не будет надобности приезжать – были мне одинаково и однолико безразличны, поэтому я забрал бумаги, отказался с ними выпить и вернулся в город в тот утренний час, когда на улицах еще мало народу и только в очереди за кефирной подкормкой для наследников стоят и курят первую сигарету зеленые от недосыпания молодые отцы.
Вот и вся командировка. Самолет мой улетал только завтра. Я спал, знакомился с соседями по номеру и курил, а вечером потянуло на улицу. Два стоящих рядом клуба (в обоих крутили кино) и маленький, но с колоннами театр глотали тонкий и непрерывный поток желающих убить вечер.
Я прельстился заезжими эстрадниками, чуть потолкался у входа среди местных девиц, и роскошный, баскетбольного вида рыжий парень оторвал мне один из двух своих билетов мужественным жестом, которым одновременно вырывал из сердца ту – подлую и непришедшую. А я сел поближе, наткнулся на общительного блондина и теперь с завистью думал о ком-то, наверняка занявшем мое место рядом с отставленным рыжим.
Тем временем на сцене вместо чечеточника, страдавшего одышкой (микрофон, естественно, забыли убрать), утвердилась маленькая полнеющая скрипачка в длинном платье, желтом, как измена, и открытом, как цветок перед опылением. Скрипка была ей ни к чему, с гитарой она смотрелась бы лучше, да и то не на сцене – очевидно, понимая это, она играла кое-как. Трезвая женщина, с одобрением подумал я.
И вдруг я понял, что знаю о ней все. Основным в ее несложной жизни была, безо всякого сомнения, счастливая и трепетная готовность в любой момент стать завлеченной и обманутой. Воспринимая этот хитрый мир только слухом и осязанием, она имела еще и ряд убежденных мыслей о назначении внешнего облика, и не последней из них была уверенность, что губы следует красить возможно шире и ярче, ибо мужчина – дурак и красному рад.
Ощущение, что угадал, было настолько весомым и прочным, что для развития внезапного дара я тут же решил потренироваться на блондине.
Учитель. Ну, конечно же, учитель. Преподает географию в шестых классах, по вечерам ведет кружок «Хочу все знать» и встречает с зонтиком жену – алгебраичку, нервную, худую и впечатлительную. За полгода до отпуска планирует поездку в Крым, но потом уходит со школьниками в турпоход по родному краю. Любит поговорить за рюмкой о загадках науки и в силу отзывчивости постоянно сидит без денег. А сегодня алгебраичка не смогла пойти в театр (примерка первомайского платья, задуманного зимой), но продавать ее билет он не стал, стесняясь шныряющих учеников. Зато теперь хочет получить удовольствие сразу на два билета и для этого привлекает меня. Черта с два. И когда объявили антракт, я отказался идти с ним в буфет пить пиво. Впрочем, у меня было дело.
Сразу после стыдливой скрипачки наступил расцвет вокала. Тенор с сытыми глазами был объявлен в афише с красной строки и вовсе не делал секрета из своего таланта и случайности пребывания в этой труппе. Он венчал собой первое отделение, этот ржавеющий гвоздь программы, и был упоенно взвинчен, как петух в без одной минуты пять. Правда, плотоядно уставившись на кого-то в первом ряду, запел он действительно с чувством. Как сирена, увидевшая Одиссея. Он так исказил слова старой песни, что в перерыве я решил зайти к нему за кулисы.
Он сидел перед зеркалом, любовно изучая свое лицо.
– Послушайте, – сказал я от двери. – Вы поете: «Жизнь, ты помнишь солдат, что погибли, себя защищая». Вы понимаете – себя?!
– А кого же? – спросил тенор и засмеялся от превосходства.
После перерыва я отыскал свое законное место, но там – как она прошла без билета? – сидела она, явно она, так жестоко опоздавшая, и все простивший расцветший рыжий искоса смотрел на нее сбоку, как одноглазый пират на пассажирский парусник. И я понял, что не уйти мне сегодня от общительного блондина и, сев к нему, сдался на милость победителя, покорно кивая, когда он шептал мне, что будет на сцене дальше.
А где-то на пятом номере он весь подобрался, и я снова почувствовал, что он волнуется. На сцену выходил фокусник.
Так вот в чем дело, он еще любит эти детские штуки, и ясно теперь, чем он занимается с учениками. А дома от бесчисленных стараний перебита вся посуда, но алгебраичка не покупает новую, зная из литературы, что мужа лучше держать в строгости.
У фокусника было длинное желтоватое лицо с тонким прямым носом и шапка седых волос, жестко клонящихся набок. Он был похож на старого индейского вождя – только дай ему лук или томагавк, он мигом оставил бы эти фокусы. Было ему лет пятьдесят, и фокусник он был очень слабый.
Просто бывший учитель, злорадно подумал я. Чуть приноровился и пошел в профессионалы. Теперь бедствует и уже жалеет, но зато исполнилась голубая мечта ходить в театр со служебного входа. Ах, блондин, плохи твои будущие дела!
Фокуснику помогала женщина с мягким добрым лицом, никак не вязавшимся со зловещими кинжалами, которые по ходу обмана зрителей приходилось то доставать, то прятать.
А потом было что-то еще, а потом я вышел и облегченно вздохнул. Знакомые пробирались друг к другу, чтобы спросить бессмысленное «Ну, как?», мужчины закуривали, женщины говорили о теноре.
В номере, где меня поселили, было три кровати, шкаф, диван и пародия на репинских бурлаков. Один из них по воле вдохновенного копииста высоко держал голову и зорко смотрел вдаль, вероятно провидя светлое будущее волжского пароходства. Да и ядовитый пейзаж был дружеским шаржем на природу.
Сосед, мой ровесник (или чуть помоложе), худой и лысоватый парень – газетчик был мне довольно симпатичен. Еще утром, когда усталый и пыльный я ввалился в номер, он сразу же задал мне журналистско-милицейский вопрос: кто я есть.
– Хомо сапиенс, – буркнул я, и он больше ничего не спросил, очевидно приняв мое настроение за характер жильца коммунальной квартиры, где кастрюли на замках. С полчаса он скучал над блокнотом и лениво почесывал бумагу пером, а потом вдруг снова решил культурно пообщаться и рассказал мне старую шутку о том, как один матерый журналист спросил у другого такого же, читал ли тот его вчерашний очерк, а тот жутко обиделся, обозвал его хулиганом и сказал, что не читал даже Льва Толстого.
Тогда я рассказал ему, как один геолог заблудился в тайге и пять суток голодал, хотя у него был карабин с одной пулей и лошадь, а на вопрос, почему он не пристрелил лошадь, ответил, что она за ним записана, а у них строгий завхоз.
И между нами установились прекрасные безразличные отношения. Честно сказать, этот парень чем-то заинтересовал меня, несмотря на обилие готовых заученных выражений – в Москве мне как-то не приходилось встречаться с их братом, и думал я о них приблизительно так же, как о девицах у кинотеатра. Но этот был совсем ничего, и любопытство к людям еще явно оставалось у него душевной, а не профессиональной чертой.
Наслушавшись его самоуверенных формулировок, я очень удивился, когда он сказал, что слово для него, как женщина – силой не возьмешь, а только разумом, выдержкой, уговором.
– Ну, а любовь? – спросил я. – Женщина по любви, слова по любви?
– Понимаете ли, – сказал он. – Женщины, как правило, приходят сами по любви, приходят к людям красивым, а слова – к талантливым. А я – сами видите. И журналист тоже средний.
Через час я, собрался отсыпаться, а он сказал, что время – деньги, потехе час, и куда-то убежал, вернувшись только к вечеру.
А перед моим уходом в театр мы оба поговорили с третьим соседом, сухим краснолицым стариком из древней семьи раскольников, когда-то бежавших ни Енисей. Его неторопливая жизнь бакенщика месяц назад завертелась волчком, вспыхнула и испепелилась от творческого горения столичных киношников. Дело было так.
Молодые парни из документальной студии приехали снимать фильм о судовождении по сибирским рекам, и бакенщика прикрепили к ним как местного специалиста. Кто-то шепнул ему, что киношников надо слушаться, а то не заплатят денег, и старик это запомнил. На одной из съемок он по всем правилам расставил бакены, зажег ночные огни и сел покурить. Юный оператор, пылающий от обилия идей, нашел, что бакены стоят недостаточно киногенично, и спросил, нельзя ли эти цветные огни-ориентиры разместить на вечерней реке по-другому.
– Почему не можно, можно, – ответил хитрый старик и, не моргнув глазом, переставил цветные стекла фонарей в точности, как его попросили. Он только умолчал, что теперь сочетание огней стало бессмыслицей, и, следуя этим путеводным звездочкам, пароходы немедленно врезались бы в берег, если бы штурманы еще раньше не сошли с ума.
Бакенщик – это стрелочник речных путей, поэтому во всем обвинили старика. От огорчения он жестоко запил и приехал в районный город – не искать правды, потому что знал, что виноват, а отвести душу жалобой. За неделю он тут очень прижился, понемногу выпивал с новыми знакомыми, потом добавлял с другими, и по утрам у него дрожали руки. Он утверждал, что его трясет некий Аркашка, требующий выпить – и действительно, после первой же утренней рюмки руки переставали дрожать. В фольклоре и в самом деле уже давно существует этот невидимый Аркашка, и старик говорил о нем продуманно и любовно. По его словам выходило, что Аркашка (а иногда Аркадий Иванович) вездесущ, всепроникающ и трясет пьющих без разбора, хоть ты будь министром речного флота. Вечером он запоминает и записывает, а по утрам ходит по должникам, и тут отдай его долю, а иначе будет трясти, и ничем от него не спасешься. Доктора все об Аркашке знают, но его ничем не возьмешь, он в любого входит и выходит, когда вздумает. А как задобрил его утренней рюмкой, он тебя отпускает и идет к другому. А по вечерам он трезвый, потому что работает – пишет, кто что пил и к кому завтра во сколько.
К сожалению, написанные слова не в силах передать красоту убежденного изложения, тем более, что сам старик с Аркашкой очень дружил, был с ним запанибрата, никогда ему не отказывал – и уже неделю не мог выбрать время зайти в исполком с жалобой.
Я шел по пустому городу, освещенному холодным ночным солнцем, и заранее знал, что происходит сейчас в гостинице. Журналист мертвой хваткой вцепился в старика, успевшего за бесконечные часы на реке придумать тысячу невероятных историй и собственные версии всех мировых событий. Наверно сейчас он сидит на своей кровати, касаясь старчески белыми ногами со вздутыми синими венами аккуратно поставленных рядом сапог с висящими на них портянками, и что-нибудь говорит, непрерывно потягивая «Север», который прямо пачкой держал вместе со спичками в кисете из тонкой резины.
А в соседнем номере два инженера (они летели со мной из Москвы) наверняка пьют портвейн – все, что осталось в городке к началу навигации, и говорят о женщинах, сортах сигарет и маринованных грибах под холодную водку. Они оба, несмотря на крайнюю молодость, уже интуитивно осознали, что общность людей рождается в совместных деяниях, и за неимением работы устанавливали эту общность за столом. Оба только что кончили институт и изо всех сил прикидывались мужчинами, стараясь, чтобы каждый забыл, что другому только стыдные двадцать три.
А я шел и с неприязнью к себе думал, как надоело знать все заранее, понимать все, что происходит, и от окружающего ничего не ждать – ибо все уже известно.
У окошка администратора, поставив чемодан под постоянный плакатик «Мест нет», сутулился все тот же блондин, и было в его фигуре что-то, заставившее меня подойти – значит, он приезжий: какого же черта бежать в театр, не устроившись на ночлег!
– Но я специально прилетел, поймите, я не могу не быть сегодня в гостинице, – говорил блондин а окошко безнадежным просящим голосом, обрекающим его на верный неуспех у любых мелких служащих. – Ну, пожалуйста, у вас же наверняка есть места по броне.
– Места по броне называются так, потому что уже забронированы, – опытно сказала железобетонная администраторша.
Не успев подумать о ненужности мне этого сраженного служебной логикой только что жизнерадостного, а теперь унылого блондина, я наклонился к окошку.
– У меня в номере есть диван, – сказал я. – Не ночевать же человеку на улице.
– А вам лучше подняться наверх и прочесть правила распорядка, – готовно ответила администраторша. – На диване не полагается.
– На ночь можно, – сказал я миролюбиво, но твердо. – А завтра я уеду.
По инерции ответив, что нечего за нее распоряжаться, она улыбнулась блондину уже как постояльцу, а не назойливому просителю.
– Спасибо, – растроганно сказал блондин моей спине и через минуту догнал меня на этаже, невнятно произнося какие-то запыхавшиеся слова. У любого мелкого благородства есть оборотная сторона – самому себе становится приятно; должно быть, большинство добрых дел и совершается из этого побуждения. Я толкнул дверь номера.
Старик босиком сидел у стола и одобрительно молчал, а журналист одетый лежал на кровати и читал тонкий журнал, вслух ругая какого-то автора очень разными словами: «кретин» в этом букете было самым приличным. Увидев нас, он перекрыл густой поток существительных.
– Как провели время? – интеллигентно спросил бакенщик.
Журналист не мог упустить такой возможности.
– Время не проведешь, – радостно сказал он.
Сейчас мне тоже хотелось поговорить.
– А ругать статьи коллег – профессиональное развлечение? – спросил я, снимая пиджак. Блондин, молча подпиравший шкаф, вдруг бурно и настойчиво вмешался:
– Вы журналист?! – с пафосом спросил он. – Вы сегодня могли бы очень помочь человеку!
– Я даже друзьям не всегда могу помочь, – приветливо отозвался журналист, еще не остывший от статьи.
Блондин чуть оторопел и сразу ушел в защиту.
– У много путешествующих много знакомых, но мало друзей, – наставительно произнес он.
– Экспромт или цитата? – лениво, но заинтересованно спросил журналист и приподнялся, опершись на локоть.
Блондин явно заводил знакомство. Он перестал сутулиться и, кажется, стал чуть толще.
– Это Сенека, – высокомерно сказал он. – Слыхали о таком?
– Где уж нам, – податливо отказалась скромная пресса. – Нас времена пожара Рима не волнуют, мы про отвагу на пожаре вчера в Марьиной Роще.
– Нет, серьезно, – обманутый миролюбием его тона, блондин соглашался на ничью. – Вы сейчас чем-нибудь заняты?
– Вырабатываю мировоззрение, – устало сказал журналист и откинулся на подушку. – Друзья говорят, у меня мировоззрения нет. А без него писать – все равно, что крутить фильм через объектив из осколков. Вот я и работаю над собой… – Он прищурился на блондина и добавил: – В этом направлении.
Вошла горничная с бельем и, как флаг, взметнула над диваном простыню. Журналист повернул голову.
– Томочка, – сказал он ласково, – у вас мировоззрение есть?
Пухлая Томочка, не прекращая взбивать подушку, польщенно хмыкнула:
– Что я – кассирша, что ли?
Блондин, вторично сраженный за последние полчаса, посмотрел на журналиста преданными глазами.
– Какие вы все уверенные, – сказал он.
– Не обобщай и не обобщен будешь, – победительно сказал тридцатилетний газетный волк.
Я вышел в коридор – полутемный, но с коврами, и сел в продавленное кресло. Странная штука – когда-то приучить и теперь постоянно чувствовать себя в этой жизни сторонним наблюдателем, очевидцем, по необходимости статистом, но никогда не более. А сигарета кончилась, и тлеющий огонь уже раздирал стружки табака у самых пальцев. На этаже перестали хлопать двери, кто-то кинул телефонную трубку, и из соседнего номера прорезался портвейный диалог двух зеленых колосящихся мужчин.