Текст книги "Враг под покрывалом"
Автор книги: Энтони Берджесс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
12
Она абсолютно не вправе вот так исчезать, особенно после всех пережитых им предыдущим днем трудностей, лжи, потраченных долларов. Разве ей не понятно, что она превращает его в полного дурака, в посмешище всего города, разве не знает репутации Абана, не соображает, что на уме у него одна цель, которой он, Бог свидетель, быстро бы добился, если бы Краббе не помешал?
Или уже добился?
Как он смеет высказывать грязные инсинуации? Абаны всегда были вежливыми и внимательными, образцом добродетели. Какова б ни была у него репутация, все-таки хоть какое-то разнообразие – удостоиться такого внимания за много месяцев, пустых лет, когда муж замечает ее не больше, чем корзину с грязным бельем. Шляться с другими женщинами полным-полно времени, а для собственной жены его нет. И при всех обещаниях продолжается прежнее.
Что продолжается?
Ох, не такая уж она дура. Видит, что творится прямо у нее под носом. Поглядывая на Энн Толбот, все признаки видит. Если он собирается жить своей жизнью, она будет жить своей. Разве он не видит, что уже несколько месяцев не проявляет никакого желания заняться с женой любовью? Она потеряла уверенность в себе, а теперь, наконец-то, хоть чуточку вновь обретает. Если он не считает ее привлекательной, что ж, другие считают.
И прочее.
Пятница – выходной в школе. Но Краббе рано проснулся, поднялся задолго до появления подноса с завтраком, чуя что-то необычное, что-то неладное. В шортах, сандалиях и гавайской рубашке, немытый, небритый, пошел на кухню, найдя ее пустой, холодной. Кликнул А-Виня, ответа не получил. Может быть, заболел, может быть, – Краббе быстро прогнал жестокую надежду, – старик умер во сне. Постучал в дверь А-Виня, раз, другой, взялся за pучку – дверь была не заперта. В комнате не оказалось ни старых яиц, ни ящерок, ни. чутких снадобий, скрашивавших жизнь А-Виня. Только портрет Сунь Ятсена висел на стене, глядя стеклянным взором на новый Китай среди запахов старого. А-Винь исчез.
Краббе кликнул Фатиму, и та вскоре явилась с распущенными по спине волосами, с обнаженными пухлыми юными коричневыми плечами над завязанным под мышками саронгом. За ней шла, мяукая, черная кошка.
– Туан?
– Где А-Винь?
– Ушел, туан. Все свои вещи забрал.
Куда ушел? Она не знает. Знает только, что прошлой ночью из дома черным ходом вышли два аборигена в драных шортах, следом за ними А-Винь. Не захотела мешать туану ссориться с мем, чтобы сообщить об этом.
– Почему он ушел?
– Дья такут капак кечил, туан.
– Вот как, топоров испугался? – Краббе почувствовал, как его охватывает колоссальное облегчение, словно теплая кровь после холодного душа. А-Винь ушел, должно быть в джунгли к зятю, будет там радостно щебетать над котлом среди змей, пиявок и звяканья ружей; навсегда исчез из жизни Краббе. Он не потрудился выяснить, почему А-Винь топоров испугался: рано или поздно у каждого найдется причина бояться топоров. Провиденциально, что у А-Виня такая причина возникла именно в данный конкретный момент. Ликующему Краббе следовало обнять пухлое желанное тело Фатимы, поцеловать влажные, как бы искусанные пчелами губы в благодарность за даровавшие освобожденье слова, но он тоже побаивался топоров. Поэтому лишь улыбнулся и пошел обратно на кухню ставить чайник.
Сидя за чаем с хлебом и мармеладом, он думал: «Ну, мистер Джаганатан, теперь можете выкинуть любую пакость. И вы тоже, мистер Хардман». Никто теперь ничего не мог сделать: дорога в джунгли закрыта, нить в лабиринте оборвана, материальное свидетельство поглотила чудовищная зеленая пасть леса и плотно стиснула зубы. А самому Краббе надо отпраздновать вернувшуюся свободу кратким отдыхом в Куала-Лумпуре, в нетерпеливых объятиях Энн Толбот.
Он направился в спальню, грубо разбудил Фенеллу.
– У нас повара нет. Если хочешь позавтракать, сама готовь. Я ухожу повидать Джаганатана.
– Повара нет? Что ты хочешь сказать?
– А-Винь ушел. Не спрашивай почему. Просто ушел, и все.
– Ты этим, кажется, очень доволен.
– Да.
Дом Джаганатана представлял собой душное деревянное сооружение на полпути между колледжем и городом. Подъезжая, Краббе слышал громкий дневной тамильский давно начавшийся шум. Возле дома визжали, толкались пузатые черные ребятишки, изнутри неслась громкая женская перебранка. Крупный пес – коричневый, бесформенный, старый, но явно зубастый – рванулся на крепкой железной цепи, окрысившись на Краббе.
– Хорошая собака, хорошая. Ну, дай лапу, чтоб тебя разразило.
В дверях возник мистер Джаганатан с черной потной обвисшей грудью над клетчатым саронгом. Любезно приветствовал Краббе, пригласил войти.
– Не могу.
– Говорят, англичане так любят собак. – Джаганатан снисходительно схватил рычавшего пса за прочный толстый ошейник, дав Краббе пройти.
Гостиная была полна детей, в большинстве своем голых. Один малыш ел на пыльном полу холодные чапатти, лежавший на обеденном столе младенец жалобно кричал, требуя грудь. Джаганатан провел Краббе в альков, откуда выгнал двух девиц брачного возраста в сари, тихонько сидевших за уроками. Широкими гостеприимными жестами указал Краббе на стул, и двое мужчин взглянули друг на друга через стол, накрытый стеклом, под которым лежали семейные моментальные снимки, изображения индийских кинозвезд, реклама китайской минеральной воды.
– Мистер Краббе, вы над моим советом подумали?
– О да, мистер Джаганатан.
– Очень жарко сегодня. В государственных домах подобного класса вентиляторов нет. Желаете выпить, освежиться, мистер Краббе? У меня виски есть.
– Нет, спасибо, мистер Джаганатан. – Они всегда так начинали беседу, с обильного обмена любезностями.
– И к какому вы пришли решению, мистер Краббе?
– Вполне определенно не оправдывать ваших надежд, мистер Джаганатан. Если один из нас Должен уйти, то безусловно не я.
Джаганатан победно улыбнулся:
– Думаю, нам обоим надо выпить виски, мистер Краббе. У меня несколько бутылок содовой стоят в колодце. Должна быть холодная.
– Можете сколько угодно пить, мистер Джаганатан. Я не стану, спасибо.
Джаганатан громко крикнул, явился трепещущий парень.
– Мой старший сын, – объявил Джаганатан. – Совсем никудышный. Умеет только делать ошибки да выполнять лакейскую работу. – Он громко неразборчиво заговорил по-тамильски, отвесил парию подзатыльник, проследил, как тот убегает.
– В прошлый раз, мистер Краббе, вы о доказательствах рассуждали. Сегодня я предъявлю вам свое доказательство.
– Предъявите?
– Да, мистер Краббе. У меня зять в Сингапуре. В университетской библиотеке работает. Тамошний университет получает издания всех крупных английских университетов, мистер Краббе. Я попросил его кое-что поискать, мистер Краббе, и он просмотрел все прошлые номера журналов вашего Университетского союза, мистер Краббе. Результаты в высшей степени любопытные.
К Краббе направилась голая девочка, пуская слюни. Мистер Джаганатан посадил дитя на колени, с гордостью наблюдая за медленным слюнотечением.
– Вы написали много статей, мистер Краббе, о всемирной необходимости коммунизма.
– Правда, мистер Джаганатан? Знаете, я совсем позабыл.
– Сейчас вспомните, мистер Краббе.
Краббе почувствовал определенное разочарование. Значит, это и есть доказательство? Джаганатан опять громко крикнул, снова явился парень, на сей раз с бутылкой виски и с портфелем. Джаганатан сердито взревел, стукнул пария кулаком.
– Дурак, ни стаканы, ни содовую не принес.
– В отличие от некоторых ваших индийских богов, мистер Джаганатан, у него всего две руки.
– Извините меня на минуточку, мистер Краббе. – Он спустил на пол голого ребенка. Дитя подползло к Краббе, стало капать слюной на сандалии. Джаганатан открыл портфель и вытащил брошюру в красной обложке. У Краббе сердце екнуло с возвращением прошлого. Это был номер студенческого журнала «Виста», куда он действительно часто писал, даже год был редактором. Как странно, что здесь, за восемь тысяч миль, оставив целую жизнь позади, вспоминаешь прошлое, вынырнувшее в тамильском доме, битком набитом ревущими детьми, с кудахтавшими вокруг курами, протянутое коричневой потной рукой. Как странно.
– Взгляните, мистер Краббе, и решите, это доказательство или нет. И не только это. Есть и другие издания с вашими сочинениями на ту же тему.
– Все это было очень-очень давно, мистер Джаганатан.
– Кажется, не так уж давно. В том году, когда я впервые стал учителем в колледже хаджи Али. Посмотрите как следует, мистер Краббе.
Краббе посмотрел как следует. Снова екнуло сердце, когда он открыл статью под названием «Стравинский и традиция». И фамилия автора… Он задохнулся, почувствовал слабость.
– Видите, мистер Краббе. Вы сделали очень, очень глупую вещь.
А вот стихи Хардмана, совсем плохие стихи. Краббе увидел расплывавшиеся печатные строчки, только взяв себя в руки и сосредоточившись.
Единственная мне желанная,
Как яблоня, стройна.
В речах се лето благоуханное,
Птицы, ветер морской и волна.
А вот статья Виктора Краббе, высокомерная, невежественная, желторотая:
«Практики часто пренебрегают принципом детерминизма, заимствованным Марксом у Гегеля. Классовая борьба неизбежна, неискоренима в диалектическом процессе, и революция, как бы она ни медлила, тем не менее наступит…»
– А вот здесь, мистер Краббе, вы рассуждаете о коммунистической революции на Востоке. Утверждаете, будто это следующая важнейшая арена с самым низким в мире уровнем жизни. А еще говорите…
– Это было очень давно, – тихо сказал Краббе. Вытащил носовой платок, промокнул левый глаз. – Давным-давно.
– Вижу, вас стыд одолел, мистер Краббе. И поэтому не желаю быть слишком жестоким. Вам надо лишь сделать, что я говорю.
– Вы почти ничего не понимаете, – сказал Краббе. – Тот мир умер. Я другой. Мы все тогда в это верили. Это был наш новый миф, наша новая надежда. Очень глупо.
– Очень глупо. И вы теперь начинаете видеть последствия своей глупости.
И она, темноволосая, в синем джемпере, время от времени вставляла слово в дискуссию. Однажды проигрывала в ячейке пластинки Мосолова и Шостаковича.
– О боже, – крикнул Краббе, – это было искренне, прекрасно, молодо. Нам тогда это казалось правильным. Мы хотели сделать мир лучше. Искренне думали, будто любим человечество. Может, так оно и было. О, мы поняли, что поклоняемся ложному богу, но тогда это считалось единственной религией для мало-мальски чуткого интеллигентного человека. Статьи мои, я их ничуть не стыжусь. Я от них не отказываюсь. Они были искренними на той стадии моего развития. Но теперь ничего не говорят обо мне.
– Говорите, не отказываетесь от них, мистер Краббе?
– Джаганатан, вы чертов дурак. Я оказал бы очень дурную услугу Малайе, если б ушел, а вас оставил.
– Будьте добры не называть меня чертовым дураком в моем собственное доме, мистер Краббе. – Джаганатан встряхнулся. – Кто вы такой, чтоб говорить о моей непригодности к месту директора школы? Я руководил этой школой, когда вы писали вредные статьи о необходимости на Востоке коммунистических банд. Я руководил этой школой, когда вы были просто глупым юным солдатиком.
– Учителя были вами довольны, мистер Джаганатан?
– Они мной были довольны, мистер Краббе. Знали, что я эффективно работаю, и часто говорили об этом.
– Японцы эффективную работу ценили, не так ли? Плохо, Джаганатан, что вам никогда не понять наших настроений в то время. Мы стояли на линии огня, с любым готовые сражаться. Вряд ли последовали бы вашему примеру. Может, я ошибаюсь, но вряд ли. И теперь, если верх возьмут коммунисты, вы поступите точно так же. Все, что угодно, за чуточку личной власти. Меня от вас тошнит.
– Мистер Краббе, я не потерплю таких слов в своем доме. Уходите сейчас же.
– О, ухожу. Только, если хотите драться, Джаганатан, пожалуйста, черт побери. Я тоже драться умею.
– Я не стану драться. Исполню свой долг. Размножу вот эти статьи, раздам штатным сотрудникам. Увидят, кто вы такой, и больше не станут сотрудничать с вами. И родителей соберу, они тоже узнают. Отныне у вас будут одни проблемы, Краббе, ничего, кроме проблем.
Краббе поднял брови. Джаганатан впервые обратился к нему без непременного титула «мистер». И усмехнулся.
– Позвольте напомнить, что вы разговариваете с директором, мистер Джаганатан.
– Недолго им останетесь.
– Достаточно долго, мистер Джаганатан. – Краббе осторожно пробрался между вертевшимися детьми к дверям. Пес снова на него огрызнулся. Он на сей раз огрызнулся в ответ. Ошеломленная собака спряталась в ящике из-под сахара, служившем конурой. Черный ребенок таращил глаза и сосал палец.
Медленно возвращаясь домой, Краббе думал не о войне, объявленной Джаганатану, а о своей юности, столь нежданно явившейся на тех детских страницах с запахом старых яблок. Сердце опять екало от потрясающих воспоминаний о ней, выскочивших перед ним из напыщенной неосведомленной статьи. Он ее видел, чуял, трогал темные завитки над белой шеей, обнимал. И почти не разглядел «ягуара», ехавшего по другой стороне окаймленной пальмами дороги. Это был Хардман, с ним отец Ласрорг. Оба мрачные. Священник не поздоровался, устремляясь вперед, осторожно держа что-то, как бы боясь расплескать.
– Я хотел тебя видеть, – объявил Краббе. – Мне пришлось скушать чертовски горькую пилюлю.
– Не сейчас, – шепнул Хардман. – Дело важное.
– У меня тоже важное. Какого черта ты шепчешь?
– Тише. Не видишь, что тут у него? Где живет Махалингам?
– Махалингам?
– Ну, знаешь, – нетерпеливо пояснил Хардман, – больной учитель. Он умирает. Хочет уйти с миром. Послал за Жоржем.
– Умирает? Мне никто не сказал, мне никто ничего не сказал.
– Скорей. Где он живет?
– В новом семейном квартале. За водокачкой.
– Проводи нас. Скорее. Нельзя терять время.
– Умирает? Мне никто не сказал. – Краббе развернул машину на невысокой песчаной дорожной обочине и вновь стал удаляться от дома. – Он ведь мусульманин, не так ли?
– Был. Скорее. Можем опоздать.
Краббе никогда не встречал Махалиигама и вдруг устыдился этого факта. Знал, где он живет, так как ежемесячно отправлял ему чек. Даже не знал, чем он болен. Плохо. Плохо для директора. Он мчался по центральному шоссе, за ним рокотал «ягуар», свернул направо у заброшенной кокосовой плантации, налево у водокачки, подъехав, наконец, к кварталу новеньких домов. Кучка упырей, собравшихся в ожидании у открытых дверей, четко указывала, где живет или умирает Махалингам.
– Лучше я один пойду, – сказал отец Лафорг, тоже шепотом, зная, что, несмотря на широкое жаркое синее небо и на детский шум, несет с собой Причастие, суть и средоточие благоговейной тишины. Он пошел, и малайцы неловко попятились, отчасти с неохотой, отчасти боясь неведомого волшебства. Белый падре шел убить Махалингама, но вроде бы Махалингам сам этого хочет. Жена с распухшими глазами проследовала за отцом Лафоргом в дом.
– Будет жуткий скандал, – сказал Хардман, сидя за рулем. – Надеюсь, никто не станет слишком много болтать. Власти тонной кирпичей навалятся на бедного старину Жоржа.
– Я даже понятия не имел, что он умирает, – почти извинялся Краббе перед Хардманом. И внезапно сменил тон на резкий, вспомнив о другом деле. – Чего ты наболтал Джаганатану?
– Наболтал? Ты о чем? Кто такой Джаганатан?
– Тебе чертовски хорошо известно, кто такой Джаганатан. Ты же с ним разговаривал? Обо мне.
– С Джаганатаном? Твой друг тамил? Школьный учитель?
– Ох, брось. Ведь ты его знаешь. Рассказал ему о моих мнимых симпатиях к коммунистам. Нечего отрицать. Только хочу знать – зачем? Скажи, бога ради, что ты против меня имеешь?
– Виктор, давай разберемся. Кто тебе все это сказал?
– Сам Джаганатан. Сказал, ты ему это все сообщил, да еще кто-то при этом присутствовал. Что ты наговорил?
– Правда, Виктор, просто не могу припомнить, чтоб хоть когда-нибудь разговаривал с этим человеком. По-моему, никогда и не видел. – Белое лицо Хардмана морщилось как бы в искреннем недоумении.
– Что ты против меня имеешь? Вот что мне хочется знать. Какой я тебе вред хоть когда-нибудь причинил?
– Но я даже не знаю, когда мог с ним встретиться. Честно стараюсь припомнить…
– Не после случая с А-Винем? Нечего так уж стараться припоминать. Скажу тебе вашим юридическим языком: по каким-то тебе лучше известным соображениям ты вступил в контакт с Джаганатаном, проинформировав его, будто я снабжаю коммунистов продуктами. Так?
– Господи боже, старик, – ошеломленно вымолвил Хардман. – Ты действительно этому веришь?
– А откуда ж у него такая идея? Он даже позаботился раздобыть в Сингапуре номера старых университетских журналов. Собирается рассылать кругом некоторые мои статьи. Собирается заварить очень даже неприятную чертову кашу. Ты его на это толкнул.
– О боже, – охнул Хардман. – Глупость какая. Теперь вспомнил, я виделся с ним. Разговаривал минут пять в Истане. В день рожденья султана. Я сказал, нет никакого вреда в интеллектуальном коммунизме. Сказал, в наше время почти вся молодежь увлекалась теоретическим коммунизмом. Наверно, тебя в пример привел. Наверно, сказал, даже ты был интеллектуалом-коммунистом.
– Ты мне доставил чертовские неприятности.
– Но он сделать ничего не сможет. Я имею в виду, те статьи ты писал так давно, когда люди мыслили иначе…
– Молю Бога, чтобы впредь ты держал на замке свой чересчур большой рот. Разве не понимаешь, что здешний народ никаких фаз развития не признает. С его точки зрения я по-прежнему верю в то, во что в двадцать лет верил. Время на Востоке стоит. Теперь они обзавелись прекрасной дубинкой для очередного белого угнетателя. Ты мне сам говорил, что ты больше не белый.
– Слушай, Виктор, опомнись. Никто ничего сделать не сможет. Власти просто посмеются. Полиция тоже, если на то пошло.
– Знаю, знаю. Но это не означает, что у меня здесь проблем не возникнет. Бог весть, работать и так тяжело, даже без забастовок, без выбитых окон, проколотых шин, а может быть, и топоров. Соображаешь, что ты наделал, дурак чертов? Чуть не погубил мою карьеру.
– Ну ладно, это уже чересчур…
– Этого ты хотел, да? Хотел с дороги меня убрать. Не хотел, чтоб я тут потешался над тем, что ты с жизнью своей сотворил. Правда, правда? Не хочешь расстаться с прошлым…
– Слушай, ты несешь просто бред какой-то чертовский…
В дверях появился отец Лафорг, сурово грозя им пальцем. Вдобавок они поняли, что малайцы заинтересованно, сосредоточенно следят за их открытыми ртами.
– Все это просто немножечко недостойно, правда? – сказал Хардман. – Ссориться в момент чьей-то смерти. Хочешь поговорить, пожалуйста, приходи ко мне в контору. Не желаю скандалить на улице.
– Ох, пошел ты… – Краббе удержался от непристойности, сел в машину, яростно запустил мотор, уехал с мыслью: «Три скандала за двенадцать часов. Нехорошо, на меня не похоже: тропики меня достали, но не я это начал. Что на всех других нашло?»
Раскрасневшийся Хардман дрожавшими руками закурил в ожидании сигарету, глядя на неловко завернувший за угол «абеляр». Отец Лафорг вышел, с виду довольный.
– По-моему, он вполне может поправиться. Последнее помазание нередко возвращает здоровье. Я часто видел в Китае. Как лекарство.
– Да. – Хардман завел машину, медленно стал отъезжать.
– Думаю, люди будут молчать. На жену все это невольно произвело впечатление. Они явно поразились, когда он так очевидно обрадовался.
– Правда?
– Здесь многих можно обратить. Я уверен. Но ислам очень уж подавляет. Не допускает свободы совести. Почти как кальвинизм.
– Наверно.
– Высади меня на окраине города. Я там рикшу возьму. Не надо, чтоб нас видели вместе. Неприятности нам ни к чему.
– Да.
– Что с тобой, Руперт? Ты почти не разговариваешь. – Отец Лафорг причмокнул. – Пожалуй, понимаю. Наверно, испытываешь ошеломление.
– Что?
– Подобные вещи не просто отбросить. Знаешь, ты все еще веришь. Все равно что встретиться с женщиной, которую ты, по-твоему, больше не любишь. А сердце все так же колотится. Во рту пересыхает. Мне об этом ничего не известно, но вполне могу себе представить. Я счастливее тебя, гораздо. Вот тут вот меня можешь высадить.
Отец Лафорг встал на обочине в тщетном ожидании велорикши. Но была суббота, почти все мужчины направлялись в мечеть. Хардман по пути домой несколько раз слышал тоненький вой муэдзина, призывавшего правоверных к молитве.
13
Светил тонюсенький обрезочек новой луны. Гремели пушки, начался месяц поста. В жарком дневном сне, окутавшем город, изнемогали слуги и работники. Повсюду в воздухе звучало харканье, плевки – закон даже слюну запрещает глотать. Оживление наступало только после захода солнца, когда пост прерывался сухим хлебом и жадными глотками воды. Потом рис, жгучие соусы, бой барабанов; старики собирались, читали Коран. Среди ночи опять зажигались огни, не вовремя проглатывался последний ужин, потом во тьме кромешной бухала пушка первым плевком сухого голодного долгого дня.
Подошел к концу длинный медовый месяц Хардмана. Исчезли шелковые девушки, подносившие шербет, восточная постель утратила мягкость. Полиция в хаки, чистившая город во имя Аллаха, обрела в лице Хардмана легкую жертву. На третий день поста, закурив по рассеянности сигарету на джалан Лакшмана, он был задержан двумя костлявыми констеблями и доставлен к старшему кади. [50]50
Кади– судья (араб.).
[Закрыть]
– Ты больше не пользуешься привилегиями белого человека. Ты для нас больше не белый, а сын Ислама. Курить сигарету значит нарушать пост вопреки закону. Больше того, глупо делать это на людях. Штраф десять долларов.
– Но курение не еда. Я хочу сказать, дым идет в легкие, а не в желудок.
– Ничего в рот нельзя брать во время поста. – Кади был добрый старик, но твердый как кремень. – Штраф десять долларов.
Хардман теперь себя чувствовал напрочь отрезанным от своих. Хотя он и прежде сокрушался по поводу того факта, что ислам почти ничего не оставил на личное усмотрение индивидуума, но высказывал чисто академические соображения; зубы ислама его еще не коснулись. Теперь он попал в положение школьника, жующего на уроке ириску. Видел других европейцев, которые ели у всех на виду среди белого дня, пили пиво в ке-даях, шумно вываливались из клуба. Ребяческие выпивки во время ленча теперь казались необычно взрослыми. Даже вокруг клуба вертелась полиция: Хардман представлял собой не только легкую, но и желанную жертву, оставшись по-прежнему белым. Получал наихудшее от обоих миров.
Отрезанный от Краббе, он оказался отрезанным и от Жоржа Лафорга. Лишился безопасного места для встреч. Дома от жажды и голода бешено нарастал темперамент. Хардман и этот пост опасался нарушить, тогда как домогательства Нормы стали ритуальными и регулярными. Поскольку днем все плотские наслаждения запрещены, она признала чуть ли не своим религиозным долгом тащить его в постель сразу после вечернего выстрела. Он худел, бледнел, больше нервничал, его одолела какая-то клаустрофобия; ночью часто просыпался от страшных душащих снов.
Выхода не было. Хардман больше не видел себя со стороны, потому что теперь ему не с кем было поговорить. Он по-настоящему отдалялся от Запада, стал носить смешное исламское платье, как привычную одежду. Задыхаясь, однажды уехал за двадцать миль к правительственному Дому отдыха, стоявшему у паромной переправы на берегу Сунгай-Дахаги. Там заказал пиво у аденоидного китайца-управляющего, целый день пил, жадно высасывая бутылку за бутылкой, чувствуя, как постепенно взрослеет. И почему-то принялся набрасывать pensées [51]51
Мысли (фр.).
[Закрыть]в карманном дневнике:
«Тысяча и одна ночь» – книга главным образом для мальчишек».
«Коран явно написан неграмотным».
«Объявлять Бога единым то же самое, что утверждать, будто вода мокрая».
«Я с ума сойду».
Жертва не окупилась. Практика не процветала. Он жил на содержании. Возвращался назад, распевая «Иерусалим» Блейка, въехал в город при выстреле пушки. Было у него предчувствие, что полиция остановит, заставит дыхнуть; наверно, властям уже известно о дневном загуле, но черт с ними со всеми. Он взрослый, цивилизованный. Юрист, ученый, космополит. Пил вино в Италии, ел осьминогов на берегах Средиземного моря, осматривал замки в Германии, беседовал с поэтами в Сохо. Он в себя вмещает весь здешний народ, превышает его.
Приблизившись к дому, припомнил, что дом не его, а жены. Ощутил шевельнувшийся под плотной пивной эйфорией страх. Не посмел войти в дом. Импульсивно направился к клубу, подъехал, – можно зайти? День поста кончился, закон не будет нарушен; и пошел пить виски с сидевшей там целый день шайкой плантаторов с волосатыми ногами в пропотевших рубашках.
В одиннадцать один плантатор сказал:
– Пошли обедать.
– Обедать? Сейчас?
– Выпьем сначала. Потом пообедаем. Никогда не обедаю раньше полуночи. – И радостно крутнулся на стуле.
– Я бы с удовольствием, – сказал Хардман, ища опору в бильярдном столе.
– Хочешь, ночевать оставайся. Кроватей полно. Все ходят ночевать.
– Да, – сказал Хардман. – Переночую. Уехал по делу. Жену забыл предупредить. Да. – Он себя чувствовал в безопасности. Над ним развевался защитный флаг, гордый под враждебным небом. Убежище. Он был среди своих.
Никогда не следует чувствовать себя в безопасности. Бомбы падают на Резиденции. Чи Норма имела полное право войти в клуб, действительным членом которого был ее муж.
Она не позволит ему сесть за руль. Машина – ее машина – может стоять всю ночь возле клуба. Велела рикше обождать. Медленно крутя педали, он увез их, прижатых друг к другу; чи Норма мало что сказала, умея держать себя под контролем. Дома атаковала армия, ножи полетели, пронзая его, как святого Себастьяна. Освещенную сотней ватт комнату заполнили как бы тысячи голосов. Это было великолепно, слава Господня в тропическом шторме, горы, джунгли, огонь, лавина. Она была Кассандрой, Медеей, гарпиями и фуриями. Докрасна раскаленный малайский лился сталью из печи. Она пригвождала его взорами, заряжала своей космической энергией; он был клочком бумаги в жарком водовороте.
А потом не выдержал. И выкрикнул арабское слово. В спутанном виски сознании оно приобрело колдовское очарование, но выскочило, словно застрявший в зубах кусок пищи, из потока юридических дел. Это была исламская формула развода.
– Талак!
Она замолчала, изумленная, ошеломленная, не веря ушам, словно слышала грязную брань из детских уст.
– Талак!
– Дважды, – сказала она. – Надо трижды. – Смотрела на него в восхищении, будто он располосовал себе щеку бритвой.
– Талак!
– Теперь три, – заключила она. – Развод. – Потом, успокоившись, как бы полностью удовлетворившись, села, взяла сигарету. И по-английски сказала: – Глупый мальчик. – На четком хорошем медленном малайском продолжила: – Нельзя так говорить. Это очень опасно.
Хардман плясал, подпрыгивал, жутко потел, выражался нечленораздельно, хрипел непристойности, закончив рефреном, как в конце «Упанишад»:
– Сука! Сука! Сука!
– Никогда так больше не говори. Даже не пробуй со мной развестись. Один раньше пробовал. Такие речи очень, очень для тебя опасны. – Смотрела на него смягчившимся взором, почти прощая. – Понимаешь, тут тебе конец придет. – Она как бы уже не слышала потока проклятий. Держалась за арабское слово, словно за оружие, выхваченное у капризного ребенка, который не понимает его смертоносности. Слишком ошеломляет сознание, что ребенок способен схватить подобное оружие, обратить его против тебя; чувствуешь даже парадоксальное уважение к столь опасному ребенку. Слово вполне магическое, усмиряет бесов. Но спокойствие курившей Нормы, мягкий, задумчивый взгляд, медленные слова были смертоноснее любых бесов. Голодный день, полный живот пива и виски начинали посылать Хардману тошнотворные сигналы. Он весь вспотел.
– Ты чего-нибудь ел? – спросила Норма. Он покачал головой. – Холодное кэрри есть. – Он снова покачал головой. – Надо поесть. А то заболеешь.
– Не хочу есть. – Он обессилел. Сел на пол, прислонился лбом к прохладной стене, закрыл глаза, чувствуя, как она его оценивает, будто выставленного на рынке раба.
– Тогда ложись в постель.
– Не хочу в постель.
– Руперет, – сказала она, сплошной мед, раздевая его прохладными коричневыми руками, – больше никогда такого не говори. Если скажешь, будет очень плохо. Я эти твои слова забуду, и ты тоже забудь. Больше не будем говорить об этом. Мы будем очень-очень счастливы вместе, будем любить друг друга. А теперь пойдем в постель.
И увела его, белого, голого, пятнистого, худого, костлявого, как птичка, космополита, ученого, вмещавшего в себе всех людей. Он быстро отключился. Мягки восточные постели.