Текст книги "Взгляды на жизнь щенка Мафа и его хозяйки — Мэрилин Монро"
Автор книги: Эндрю О'Хоган
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Эй, ну-ка улыбочку! – сказал он. – Тут у нее обычно включается противоперенос. Ты только послушай: отец, отец, Фрейд, Фрейд, – заладила! Они вместе написали книжку про детей, слыхал? Ох, да заткнись уже! Ее отец лечил детишек, усек? Она пишет про детскую психологию. Остальное додумаешь сам.
– А как же музыка? Картины? Дурацкий «Винни-Пух» на латыни?
– А, ты про ту книжку, что на полу лежит? Да-а, я там был сегодня, тоже заметил. Все пациенты при виде этой книги пугаются.
– Еще бы.
– Нет, серьезно – «Winnie Ше Ри»?! Как прикажешь это понимать?
– У моей девочки полно проблем, но отсюда она выходит с новыми.
– А зачем тогда приходит, братишка?
– Чтобы поговорить. Ей нравится беседовать с умными людьми. Но часто они ее раздражают.
– Неудивительно. Ей-богу, ты бы видел, какие фокусы иногда выкидывает эта докторша. Кабинет для нее вроде сцены… нет, она, конечно, умная и добрая, но выпендривается – страх! Ты посмотри на нее, малыш, она ж щас лопнет от важности. Хочет всем добра, но, елки-палки, некоторые люди просто невыносимы, сечешь?
– Она рассказывает о себе. Разве это не против правил?
Паучок только закатил свои восемь глаз и продолжил изящное шествие по набору чернильниц в стиле ар-деко.
– Ща будет концерт, смотри в оба, – сказал он на прощание.
– Подруга моего детства, Анна Фрейд, так и не вышла замуж. Возможно, она слишком долго купалась в славе своего отца. Впрочем, его блеск, его выдающийся ум пьянил нас всех. Кстати, я была его пациенткой.
Вообще-то моей подруге понравился этот рассказ: Мэрилин с удовольствием разбалтывала подобные интеллектуальные сплетни мистеру Страсбергу. Многое из того, что в Актерской студии считали психоанализом, на деле представляло собой сплетни об аналитиках и писателях, и им всегда легчало – как легчало и Мэрилин – при мысли, что блестящие умы Европы подвержены тем же человеческим драмам, что и американские.
– Моему мужу было бы очень интересно поработать над вашим комплексом Анны Кристи, – сказала доктор Крис.
– Не позволяй ей зазнаваться, – тявкнул я, но моя хозяйка только нежно погладила меня по голове. – Ни в какие ворота! Ты платишь этой дурной тетке, чтобы она самоутверждалась за твой счет. Все эти стильные штучки, классическая музыка, мерзкие пресс-папье – фу! Вдобавок она без конца вынуждает тебя думать о твоих мужчинах – да как! Без умолку треплется о своих чудесных мужчинах!
– Помолчи уже, Маф, – сказала Мэрилин, опять погладив меня по голове. – Ему не по себе в замкнутых пространствах.
– Моя подруга Анна обожала собак. Фрейд отлично знал, как полезно иметь собаку в приемном кабинете. Он и сам не мог жить без своих чау-чау. – Доктор Крис встала из-за стола и разгладила кардиган, затем подошла к самому высокому книжному шкафу и осторожно достала со средней полки какой-то томик.
– Когда мы поженились, мой муж работал куратором по скульптуре и изобразительному искусству, – сказала она. – В Венском музее истории искусств.
– Культурные люди!
– Кто именно?
– Ну, ваш муж, например. Разве он не культурный человек?
– Конечно, культурный. Мне кажется, он первым поженил… скажем так, интересы психоанализа с инстинктами изобразительного искусства.
– Поженил?
– Считайте, вы меня подловили.
Бывали дни, когда уравновешенная натура доктора Крис переставала быть такой уж уравновешенной. Пациенты нередко находили ее нервозность забавной и в то же время успокаивающей: разве не здорово, когда у твоего аналитика руки дрожат сильнее, чем у тебя? Принимая Мэрилин, она то и дело обнажала свои слабые места – а Мэрилин блестяще делала вид, будто ничего не замечает. Доктор Крис становилась одинокой женщиной, заточенной в собственном прошлом и с удовольствием говорившей о том, что когда-то много для нее значило – и чего больше нет. Не для того ли она слушала между приемами классическую музыку, чтобы вернуть свое сильное, прекрасно справляющееся с трудностями «я», подкрепить историческое эго, ощутить сладкий вкус законсервированной прошлой жизни? Мэрилин порой внимала ей так, словно отбывала наказание.
Пояс юбки впился ей в живот, и она поерзала в кресле, вспомнив, что в детстве тоже нередко испытывала подобный дискомфорт.
– Мой муж много лет посвятил изучению карикатуры и мимики в искусстве – потом он опубликовал научный труд на эту тему. – Мэрилин опустила на меня глаза и скорчила смешную гримаску – ее губы сложились в безупречно круглое «о».
– Вам не кажется, что вы зарабатываете себе на хлеб именно мимикой?
– О да. Но я стараюсь пополнять репертуар.
– Вас разозлил мой вопрос?
– Очень бестактный вопрос с вашей стороны, доктор Крис. Но ничего, бестактностями меня не удивишь. Я привыкла.
– Интересно. Карикатура выявляет сходства через искажение действительности. Вам кажется, что от вас требуют исключительно сексуальной мимики?
– Любая мимика сексуальна.
– Хорошо. Мы к этому еще вернемся.
– Доктор Крис, почему бы вам просто не показать то, что вы хотели показать? Вы ведь для этого достали книгу. Зачем вы томите и себя, и меня?
– Сдается, вы сегодня чем-то рассержены, Мэрилин.
– Сдается, вы тоже.
Я лизнул Мэрилин руку и терся об нее носом, пока меня не шлепнули. Тогда я окинул взглядом книжный шкаф и поразился, какой самонадеянностью веет от его содержимого. Стоявший на полке Будда улыбался печальному повороту, который приняла история. Мне всегда было трудно принимать Будду всерьез: его простое жирное лицо, кажется, выражает неизменный восторг перед перспективой вечности.
Доктор Крис раскрыла книгу, снятую с полки, – переплетенный сборник научных трудов Американской психоаналитической ассоциации. Выглядел он очень внушительным и тяжелым. Доктор Крис положила раскрытый том перед моей хозяйкой, и я успел заметить имя автора статьи: Эрнст Крис – и год публикации: 1956. Чувство, которое Мэрилин испытала в тот момент, передалось мне через ее руки – довольно приятная, даже освобождающая уверенность в том, что доктор Крис хочет подорвать ее самооценку. Мэрилин уже давно рассказала доктору Крис историю своей жизни, и той удалось выпытать ее самые сокровенные, потаенные страхи – она обращалась с Мэрилин как с травмированным ребенком. Теперь же лечение пошло по другому курсу: моей хозяйке предстояло выдержать несколько ударов по собственному «личному мифу». Впрочем, она была не прочь его подорвать: зимой Мэрилин исчерпала запас прежних радостей и больше всего мечтала освободиться от старого «я». Несколько месяцев назад ее мысли начали менять оттенок, как будто менялось ее внутреннее время года. Она стала принимать больше успокоительных и вела себя так, словно хотела перехитрить свои прежние ожидания. Она бросала старых друзей и примеривала новый образ: верно, Мэрилин играла серьезную актрису, и то была самая важная роль в ее жизни. Из-за этого она постоянно балансировала на грани помешательства, манипулировала реальностью, пытаясь соответствовать требованиям некоего страшного, непостижимого идеала. Я наблюдал за ней и видел, как по ночам ее душат слезы и приступы паники. И я стал замечать в хозяйке новую железную веру в то, что все должно измениться – или закончиться раз навсегда.
– Карикатура – способ потешить себя и других, – сказала доктор Крис. – Но она может воплощать отрицание или искажение своего истинного «я». Вероятно, Анна Кристи надеется, что мужчины скажут ей, кто она на самом деле. Вероятно, ей недостаточно быть просто женой и дочерью.
– Умно, – сказала Мэрилин.
– Люди так устроены. И женщины, и дети. Мы часто надеемся на мужчин, а потом злимся, что так на них полагались.
– Это проблема Анны?
– Возможно. Но не ваша ли?
Я поднял глаза на Мэрилин, а она немного подалась к столу и задумчиво вздохнула. «Давай, скажи! – велел я. – Не успокоюсь, пока ты не скажешь. Вперед, не бойся. Как твой единственный пес, я требую, чтобы ты подала голос». Мэрилин улыбнулась.
– Может, это и ваша проблема, доктор Крис.
Умничка!
И что же сделала аналитик, дочь великого педиатра Оскара Рие, подруга детства Анны Фрейд и пациентка самого Фрейда, что сделала она в ответ на замечание моей хозяйки? Поправила карандаши в стакане, подошла к окну, приподняла деревянные жалюзи и переложила индийскую подушечку с одного края дивана на другой. Затем повернулась к нам с безмятежной улыбкой на устах и стала цитировать книгу, что лежала раскрытой на ее письменном столе.
– «Начать хотелось бы с одного конкретного случая из моей практики», – прочитала она.
Мэрилин незаметно стиснула меня в руках. Люди часто поступают так со своими животными: обнимают их, хотя на самом деле обнимают самих себя.
– «Речь пойдет о небольшой группе людей, – продолжала доктор Крис, – чей биографический образ собственного «я» представляет собой особенно тугой узел и включает все периоды жизни, начиная с раннего детства. Личная история – не только существенная часть их представлений о себе, что вполне предсказуемо, но и ценная собственность, которой они очень дорожат».
Мэрилин встала, посадила меня в кресло, а сама взяла со стола черный парик и очки. Доктор Крис с напором продолжила:
– «Подобная привязанность означает, что их автобиографический образ формируется под влиянием важных и бережно хранимых детских фантазий».
– Джон Хьюстон снимает фильм про Фрейда, – сказала моя хозяйка, надевая пальто. – Он хочет взять меня на роль Сесилии, прототипом которой стала Анна О. Как по-вашему, стоит попробовать?
– Нет, не стоит, – без промедлений ответила доктор Крис. – Ужасная затея, выбросьте ее из головы.
– Убедительный аргумент[24]24
В итоге моя хозяйка на уговоры не поддалась, и на роль Сесилии взяли Сюзанну Йорк. Жан Поль Сартр, написавший первоначальный сценарий, был очень увлечен Мэрилин. Ни он, ни она желаемого не получили. Вот вам и «Дороги свободы». – Примеч. авт.
[Закрыть].
К тому времени доктор Крис уже вернулась к столу. Она подняла глаза от книги.
– Хотите закончить пораньше?
– Да, мне еще работать.
– Хорошо, Мэрилин. – Она продолжила читать вслух из книги: – «Образ жизни пациента лучше всего рассматривать как частичное воспроизведение подавляемых детских фантазий, нашедших пристанище в его автобиографических конструктах».
– «Пристанище» – хорошо сказано, – проговорила Мэрилин.
Мы вышли в вестибюль, и, пока ждали лифт, нас окатило внезапным холодом из парка. Завтра вернется снег. Мне захотелось очутиться в Нью-Йорке задолго до появления зданий, машин, современных художников и дорогих мозгоправов, во времена голландских монет и одиноких кораблей в порту. Мэрилин беззвучно произнесла еще несколько строчек из монолога, промокнула платком глаза и засмеялась. Она сунула меня под пальто, и мы стали ждать лифт, а в кабинете доктора Крис уже заиграла музыка.
Глава восьмая
Если приключения – это стихия бродяги, то движение – его кислород. В тот день я носился, прыгал, катался по земле, стоял на задних лапках, гавкал до хрипоты и бегал до полусмерти за нищими, такси и дирижаблями с надписью «Эссо». Днем я занимался поисками новых глаголов, пока актеры на Сорок четвертой улице приглаживали волосы и мечтали стать Марлоном Брандо. Об актерах можно сказать многое: они показывают людям их истинную сущность, но мало кому действительно под силу эта задача. Я помню картинку: миссис Хиггенс на кухне Чарльстона ставит колокольчики в желтую вазу. Всякий раз, думая об актерском гении, я представляю себе эти цветы: колокольчики были вполне настоящими, даже мокрыми от росы, но в том доме они будто бы ждали часа, когда превратятся в искусство, а на это уходили недели. Наконец краска на полотне просыхала, а от самих колокольчиков уже ничего не оставалось. Так и молодым актерам для создания чего-то постоянного и вечного приходится жертвовать всем, что у них есть.
В Америке тех лет подъем личности, индивидуальности ощущался как событие исторических масштабов. Во многом это история и моей жизни. Все эти молодые актеры, как и я, приехали из других стран, но их голоса со временем приобретали современное американское звучание, сливались друг с другом и формировали новые взгляды на пространство, секс, деньги и искусство. Мистер Страсберг наполнил здание переоборудованной церкви на Сорок четвертой улице воспоминаниями о Московском художественном академическом театре. Мистеру Страсбергу все казалось глубоко личным, и в его глазах до сих пор стояла скорбь по брату Залмону, который умер от гриппа в 1918-м. В коридорах переоборудованной церкви на Сорок четвертой улице звенели новые, полные оптимизма голоса сыновей и дочерей других стран. Они обрели свою землю и свои истоки. Они стали американцами. В тех коридорах – и прочих, подобных им, – я слышал, как эти напористые голоса подкрепляют собой великую традицию. И должен сказать, чувствовал себя частью напора.
То был голос Измаила, призывающего на помощь Божью ярость; голос Уолта Уитмена, воспевающего себя и большую дорогу; голос Фицджеральда, щебечущего благозвучные истины духу времени; голос Гертруды Стайн и Багза Банни, вытаскивающего хохмы из шляпы; мистера Эда, говорящего коня, который впервые появился на телевидении в 1961-м и оставил отпечатки своих копыт на длинной колее американской риторики; Гека Финна и Стюарта Литла, Элвиса Пресли и Эмили Дикинсон, Холдена Колфилда и канарейки Твити, Сэла Парадайза и Нила Кэссиди, Даффи Дака, Гарольда Арлена, Джона Кеннеди и Оги Марча. Американцы от рождения. Громкоголосые. Нам, троцкистам, неприятно это признавать, но именно Америка – любимая, золотая, инфантильная Америка – объединила хроники личных амбиций с мифом о коллективном сознании и создала гимн, о да, гимн будущему, гимн человеческому духу и бескрайним просторам. В нем пелось о надежде. Миллионы живых созданий закрывали ночью глаза, гадая, проснутся ли они завтра утром. «Холодная война» оказала волшебное действие. Она привела нас к осознанию жизненной ценности каждого дня в контексте взаимногарантированного уничтожения. И некоторые из нас обрели голос – там, на самой вершине катастрофы. Я видел ее искривленные очертания и теперь добавляю свой лай к ее рытвинам и расселинам. Стоя в том коридоре, я осознал, что в американский характер просочилась новая идея: она была антигомеровской, она сообщала неотложность нашим странствиям. Идея звучала так: домой мы уже не вернемся.
Мистер Страсберг вошел в репетиционный зал. Вот он, гуру, волшебник, старый мультяшный котяра. Его беспокоила собственная женственность, и, возможно, именно поэтому он часто изъяснялся стихами, но втайне читал Колетт и при любом удобном случае старался думать по-кошачьи. Его ученики – ликующие, задыхающиеся и полные надежд – расселись по рядам и стали разглядывать усатое лицо Страсберга. «О чем он думает в эти секунды, перед тем как заговорить?» – гадали они. Я отвечу, можно? Его мысли покатились ко мне, точно новенький блестящий четвертак по прорезиненному полу. Он думал о Кики-ля-Дусетт, кошке Колетт, которая бродила по квартире с зелеными стенами на рю де Курсель, раскладывая изящные кучки по паркетному полу. Атмосфера в той парижской квартире, вспоминал потом Страсберг, была сложной, горькой. Мучительной[25]25
Мистер Страсберг вспомнил слова Натали Барни о том, что Колетт выбирала домашних животных за их внешнее сходство с собой. Позже писательница сделала Кики главной героиней романа «Диалоги животных» – шедевр в своем жанре, я считаю. – Примеч. авт.
[Закрыть]. Когда Ли хотел почувствовать глубокомысленное умиротворение, он пытался вспомнить снег над Парижем в последний день 1908 года. Ему на ум приходили строчки из письма Колетт, в которых она рассказывала о падающем снеге, похожем на «шениловый занавес, пушистый и ванильный на вкус». Вот о чем думал мистер Страсберг, оглядывая молодых людей, собравшихся в Актерской студии. За мной присматривал приятный джентльмен по имени Кевин Маккарти. Я сидел у него на коленях и смотрел, как мистер Страсберг начинает свое обращение к ученикам: его глаза восторженно поднялись к потолку, а последняя мысль умолкла – мысль о Колетт и двух ее питомицах, играющих под парижским снегом, «точно три безумные женщины на безлюдных улицах города».
– У меня тоже есть голос, – сказал я Кевину. – С каждым месяцем он крепнет и набирает силу.
Должен признаться, в следующий миг я засмеялся, уловив воспоминание мистера Маккарти о словах моей хозяйки: «Ли научил меня дышать, как актриса. Вообще-то я слышала, что дыхание нужно для другого».
– Держись крепче, малыш, – сказал Кевин.
Ли Страсберг оторвал взгляд от потолка и обратил его прямо на меня. Я устроился поудобней, и он начал.
ВСТУПИТЕЛЬНАЯ РЕЧЬ МИСТЕРА СТРАСБЕРГА
Ведь в том и наш триумф, друзья мои актеры, —
Не обращать вниманья на дурные приговоры.
Подчас мы медлим, иногда забываем слова,
Но планкой нашей остаются небеса.
Мы тайны времени стремимся показать,
Веру и все прочее,
Быта благодать.
Воображение – наш самый главный бог,
Вы меня слышите, Генри, Мэрилин, Пол?
Придите однажды домой, лучше одни,
И ощутите новых чувств трезвон внутри.
В этом весь метод, система, подход:
Труд и все прочее,
Но мечтам дайте ход.
В Лоуэр-Ист-Сайд, работать не в силе,
Я долгое время жил в О'Ниловом мире:
Иммигрантский эфир, бары, причалы —
То было нашего пути начало.
Клей для париков – до сих пор моя головная боль,
Память и прочее Помогают вжиться в роль.
Не оскверняйте тишину аплодисментом,
Игра на сцене – как признанье в сокровенном,
Искусство чувствовать сродни искусству жизни,
Мы не играем, а вникаем в смыслы.
Полная сознательность важнее всего,
Чувств и прочего, —
Человеческое зерно.
Ученики с трудом удержались от аплодисментов. То был Страсберг в своей лучшей – сентиментальной, экзальтированной, неотразимой – ипостаси; крупные слезы сверкали в его печальных глазах. Вот как нужно управлять людьми одной силой и масштабом переживаний: аргументы его были не сильнее, чем у остальных учителей, слова – не доходчивей, идеи – не оригинальней, однако запасы чувств мистера Страсберга воистину потрясали; он так легко и быстро вызывал и демонстрировал любое из них, что студенты считали его воплощением харизмы. Страсберг убеждал не тонкостью примеров, а душевным размахом – прием всякого талантливого вождя и настоящего задиры. Но с какой бы любовью ни говорил он о своих актерах и их потенциале, за этими словами крылся неизменный намек на тяжелый характер. Как всегда бывает с богами и часто с американцами, его призывы к успеху таили в себе ужасный гнев, который обрушится на любого потерпевшего неудачу. Но в тот день, когда в студии ставили сцены из «Анны Кристи», мистер Страсберг походил на старого короля, похваляющегося перед гостями своими сокровищами. Он еще никогда не испытывал такой радости от того, что был самим собой.
В углу хижины стоит большой белый буфет. На дверце висит зеркало. Посреди комнаты стол и два стула с плетеными сиденьями. Рядом ветхое плетеное кресло-качалка, выкрашенное в коричневый цвет. На нем газета. Издалека доносится гудок парохода. Берк глядит через стол на своего соперника – Криса – и говорит:
– Поглядим, кто из нас верх одержит – я или ты.
Крис смотрит на дочь:
– Никуда не ходи, Анна!
И в этот самый миг образ Анны внезапно складывается в голове Мэрилин. Она теребит подол юбки, в глазах ее стоят слезы, а между приоткрытыми губами протянулась нитка слюны. Мэрилин молчит. Ее сознание будто разрывается между двумя желаниями: высказаться и ничего не говорить. Она вспоминает, как в юности сидела на пляже Санта-Моники: соль на губах, песок на руке Томми Зана. Рука была горячей от солнца, а сам он пах юностью и Калифорнией. Он сказал: «Норма Джин, твою мать положили в лечебницу?»
– Кто я, по-твоему? – вопрошает Анна.
Мэт Берк:
– Кто бы ни была, речь о том, кем ты нынче вечером станешь. А станешь моею женой! Ступай переодевайся.
Ураган слов, и Мэрилин вспоминает, как Джим Догерти говорил ей, что ни одна порядочная женщина не станет работать на фабрике в отсутствие мужа. Они жили на Каталина-Айленд. Она опять слышит море и ощущает на губах соль. У соли медный привкус – привкус денег. Ей приходит в голову, что она всегда была проституткой.
Берк:
– Теперь над ней моя воля, а не твоя!
Анна смеется:
– Много воли берешь!
Она обходит вокруг стола, приглаживая волосы и теряя терпение. Голос Мэрилин сливается с голосом Анны: она чувствует, как та трепещет внутри ее, и вместе с Анной ее охватывает печаль. Мэрилин вспоминает свою детскую подругу Элис Таттл: какой не по годам зрелой и готовой к жизни она была. Потом лицо девочки исчезает. Мэрилин видит машину, которую Норма Джин спасла от судебных приставов, позируя голой для календаря. Ей тогда заплатили пятьдесят долларов. Фотографировал Том Келли. Делать пришлось всякое, но руль машины был теплее руки Томми Зана. Воспоминания проносятся в голове за секунду. Мэрилин останавливается перед зеркалом снять с губ волосок и видит на стеклянной глади отражение Анны.
– Я что, мебель, по-вашему?! – кричит Анна. – Вы такие же, как все! Сядьте! Сядьте, говорю! И помолчите минутку, дайте мне сказать. Ничего вы не поняли. Слушайте!
Она выходит из себя. Ей хочется разломать стол. На ум приходят «Неприкаянные», песок на краю пустыни в Рено, беспощадность тех мест и как умирала любовь. Все из-за Артура: он был женат на своей пишущей машинке, а не на мне. И эта его героиня, Рослин. Кто она? Если он видит меня такой, значит, мы не пара. Знойная цыпочка. Потаскушка. Все драматурги – сволочи, только и ждут, когда мы захлебнемся. Захлебнемся, утонем и отправимся на тот свет.
– Я расскажу вам смешную историю, очень смешную. Отец, я на тебя злобу коплю с тех самых пор, как ты решил, что на суше мне будет покойней.
Она кричит, рыдает, усмехается.
– Ты так говоришь, словно ты мой хозяин. А мне никто не хозяин, я сама себе хозяйка! – Мэрилин произносит это так, будто всю жизнь мечтала о хозяине. Она больше не забывает слова и заново открывает каждое: они наполнились для нее смыслом и значением. Она перегибается через стол и в какой-то момент целует столешницу[26]26
Еще она вспоминала Гарбо. Мэрилин казалось, что ее игра – своеобразная сноска на Гарбо, попытка действовать сообща с великой актрисой. – Примеч. авт.
[Закрыть]. В доме одной приемной семьи тоже стоял хороший стол; к ней в комнату однажды вломился мужчина, и все это теперь выливается в монолог Анны, в ее желание наконец выговориться. Мэрилин вспоминает скрип лестницы и опять соль на губах.
– Один из моих кузенов наставил меня на путь, на кривую дорожку! И моей вины в том нет. Я его ненавидела, но он здоровый, сильный… – Она показала на Берка: – Вот как ты!
Некоторые зрители начинают плакать: чего же хочет Анна, чтобы ее наказали или спасли?
– Потому я и сбежала с фермы. Потому и пошла работать… сиделкой в Сент-Поле!
Мой приятель Кевин замирает: на пике каждой фразы он с силой стискивает меня в руках, и его напряжение рифмуется с напряжением театрального действия.
– Будь ты хорошим отцом… – говорит Анна, и тут Мэрилин раскрывается. Зрители чувствуют, как она снимается с якоря, это едва уловимое, очень узнаваемое движение человеческой души, и видят, как бледная тень Анны с книжной страницы вдруг сходит в какую-то странную, новую и живую реальность. На сцене совсем мало декораций, но Анна будто бы расширяет пространство и показывает нам огромный мир за пределами нас самих. Для тех, кому такое нравится, в тот вечер произошло маленькое чудо, которое я не могу не упомянуть в рассказе о своих приключениях. Я заметил, что люди часто окружают себя материальными благами, чтобы скрыть свои страхи, но Мэрилин окунулась в самую пучину этих страхов и твердо решила выяснить, каким человеком могла бы быть. Она сыграла роль. Большинство людей даже близко не справляются с этой задачей и так и не познают самих себя. Большинство людей воображают, что быть собой – веская причина не быть кем-то лучше.
Баржа и пристань казались до боли настоящими, и мне трудно было не думать о суденышках на ветру из романа Фицджеральда: я с улыбкой вспомнил мерное покачивание его последнего абзаца. Именно эту строчку из американской литературы больше всего любил мой уехавший в деревенскую глушь приятель Троцкий: он обнаруживал в ней жар свободы и считал его обманом. (Все начитанные собаки, кстати говоря, любят Троцкого за его высказывание о том, что из лучшего литературного критика страны может запросто получиться блестящий вождь всех народов.) Мэрилин превзошла саму себя: ее Анна Кристи предстала перед нами освобожденной душой, человеком, говорящим «нет» людской жестокости и «да» идеализму. Я покосился на мистера Страсберга: он плакал, закрыв лицо ладонями, зрители затаили дыхание. Мэрилин посмотрела на нас.
– Ты мне поверишь, – проговорила Анна, – если я скажу, что твоя любовь сделала меня… чистой?
Страсберг рассказал своим ученикам историю про собаку, которую Станиславский брал с собой на репетиции. Собака спала во время занятий, но в конце всегда просыпалась и подходила к двери. Великий русский любитель считал, что собака попросту реагировала на естественные интонации молодых актеров. Как ни искали они истину, полностью перевоплотиться в другого человека им не удавалось, и зверь это чувствовал[27]27
Обожаю собаку Станиславского, главным образом зато, что ее поведение идет вразрез с чудовищно примитивными взглядами на мой род, изложенными господином Павловым. Когда я думаю об этих истекающих слюной болванах, таких отвратительно машиноподобных в своих рефлексах, мне становится нестерпимо стыдно. Русские собаки того времени, как и их хозяева, еще не погрязли в счастливом рабстве. А у собаки Станиславского к тому же было художественное чутье. – Примеч. авт.
[Закрыть]. История настолько меня заинтересовала, что я потом еще долго сидел на железном стуле и размышлял, пока актеры расхаживали по студии, обмениваясь поздравлениями и поцелуями.
В кабинет Страсберга набились всевозможные доброжелатели: знаменитости и личности, неравнодушные к политике, Шелли Уинтерс, Ким Стэнли – «чудесно, милый, я потрясена» – и дюжина других, включая прилежного юнца из ФБР. Мэрилин сидела на кушетке, потягивая шампанское: после триумфа она была безупречно спокойна и расслаблена – бокал в руке, дым от сигареты поднимается к потолку. Сидя у нее в ногах, я с удовольствием отмечал, как мы похожи на картину Жоржа Кларена – портрет Сары Бернар из Парижского музея изобразительных искусств. Мисс Бернар изображена полулежащей на бархатном диване, а ее похожая на волка борзая устроилась рядом на полу. И дама, и собака безмятежно смотрят с картины на зрителя, сознавая, что притягивают к себе все внимание публики.
От славы Мэрилин у людей кружилась голова. После урока небольшая шумливая группа актеров отправилась в бар через дорогу. Мистер Страсберг вошел бочком, радостно поднимая руки, как человек, ничего не смыслящий в барах. Его жена Паула тоже пришла и стала рыться в сумочке.
– Легкое пиво, дорогуша? – произнесла она, размахивая перед барменом стопкой денег.
– Давай, – улыбнулся мистер Страсберг. – Как принц Генрих в таверне «Кабанья голова». Потребление легкого пива не государственная измена.
– В Шекспире есть все, а? – сказал смышленый юноша с большой головой, неприятной наружности, брызгающий слюной и души не чаявший в театре. Целыми днями напролет он изучал Шекспира и Ибсена в квартирке без горячей воды на Макдугал-стрит.
– А, Бард, – сказал Страсберг. Ему нравилось дурачиться в подходящих для этого ситуациях, но своим образованием он кичился не меньше, чем своей страстью. Свои ошибки он преподносил так, словно они делали его более интересным и достойным доверия человеком, – английское жеманство, которому он обучился много лет назад.
– Кажется, я только что перепутал пьесы о Генрихах. Вот вам и профессиональный опыт, молодой человек.
Юноша кивнул и отхлебнул пива. Он уже готовил очередной залп. Гуру это понял, подмигнул и ушел к главному столику, за которым сидела Мэрилин. У Страсберга был врожденный предводительский инстинкт самосохранения: он бы не истратил весь запас острот на одного ученика. Прежде чем распалиться, тщеславию мистера Страсберга нужно было найти подходящую жертву.
За столом обсуждали недавний запрет Эн-би-си на показ восьмиминутного скетча из «Шоу Арта Карни», потому что в нем была пародия на нового президента.
– Смеяться можно над чем угодно, нельзя это запрещать, – сказала Паула. – Абсурд!
– Ну, не знаю, – ответил актер Пол, сыгравший отца Анны Кристи. – Президент и его жена не повод для шуток. Что-то святое должно же быть!
– Ухты, – сказала Мэрилин. – Кто-нибудь, пощекочите его!
– Это неправильно, вот и все, – заметила мисс Уинтерс. – Неправильно, черт подери! Вот смотри, Пол. Если подумать, на свете нет ничего, над чем нельзя посмеяться. Никто не вправе нам это запрещать.
– Разумеется, из всех… э-э… драматических форм труднее всего понять правильно именно комедию, – сказала Мэрилин и поглядела на мистера Страсберга.
– Верно, – кивнул он. – Мы тут как раз говорили о Шекспире. Я и вон тот молодой человек. – Страсберг показал на юношу, словно чтобы убедиться в правильности своего решения для них обоих. – Шекспир знал, что комедия – это попытка поднять трагическое до уровня человеческого.
– Силы небесные, Ли! – воскликнула Мэрилин. – Я попрошу тебя сказать это Билли Уайлдеру, когда он опять заставит меня плясать до умопомрачения и спотыкаться об укулеле. – Все захохотали, чокнулись бокалами и вернулись к своим разговорам, но потом Мэрилин вновь привлекла всеобщее внимание, поставив на стол меня.
– Ага! – сказал Страсберг. – Вот и собака. Неужто Креб собственной персоной?
– Кто?
– Креб – единственный шекспировский пес, которому дали настоящую роль. Такой комический прием в «Двух веронцах». Говорят, он переигрывает всех остальных актеров – величайший вор зрительского внимания в английской литературе! Смотрите, как он на меня тявкает.
– Не издевайся над животным, Ли.
– Да разве я издеваюсь! Очень жизнерадостный пес. Давай, Креб, скажи нам, что лучше: любовь иль дружба.
– Не мучай собачку, дорогуша, – сказала Паула. – Ты его пугаешь.
– А вот и нет! – крикнул я. – Меня так просто не напугаешь, поняла, мымра? Придурь отмороженная!
– Ты только погляди на его мордочку. Он сердится. – Страсберг вдруг заговорил фирменным «шекспировским» голосом: – «Я полагаю, что Креб, моя собака, – самая жестокая собака во всем мире. Матушка плачет, отец рыдает, сестра причитает, работница воет, кошка ломает руки, весь наш дом в превеликом смятении, а этот жестокосердный хоть бы одну слезинку выронил. – Он стиснул в руке мой подбородок. – Он – камень, настоящий булыжник, хуже собаки. Нехристь бы расплакался, увидя наше прощание»[28]28
В. Шекспир, «Два веронца». – Примеч. пер.
[Закрыть].
– Ой-вей, караул! – воскликнула миссис Страсберг.
Молодой шекспировед с Макдугал-стрит вдруг поднялся из-за стола с бокалом в руке и продекламировал:
– «Я буду собакой. Нет, собака будет сама собой, а я буду собакой. Вот как собака будет я, а я сам собой. Так, так».
Страсберг махнул рукой и положил палец на мой ошейник.
– «А этот пес – хоть бы слезинку выронил, хоть бы словечко вымолвил! Я всю пыль слезами прибил».
– Мальчик ты мой богомольный, – сказала Мэрилин юному любителю Шекспира, внимательно его рассмотрела и проговорила: – Да усмехнись ты на меня, голубчик, на глупость-то мою, на радость-то мою усмехнись!
Лицо юноши стало ярко-серого цвета. Люстра под потолком жарила, как прожектор, и мои лапки мягко ступали по липкому столу. Я вдруг сообразил, что лихорадочно озираюсь в поисках убежища от бури – какой-нибудь лачуги на краю вересковой пустоши. Ледяной ветер хлестнул мне по глазам, сырость пронзила до костей.
– Бедный Маф продрог, – сказал я Им, моим зрителям, моим друзьям актерам в минуту их ликования. И устремился внутрь себя. Вспомнил, какое унижение однажды потерпел от рук Ивлина Во и крокетного мячика. Я был совсем щенок и бродил по лужайке на ферме Буши-Лодж, где жил мистер Коннолли. Да-да: похоже, я вовсю резвился на травке. Ивлин сделал какое-то замечание – шуточное замечание – о безобразной внешности Джордж Элиот, и только я вознамерился поправить его в соответствии с римскими принципами, как он с размаху ударил по крокетному мячику и угодил аккурат в мой нежный щенячий лоб. Вспомнил же я об этом потому, что внезапно испытал то самое чувство, и оно придало необычайную глубину моему выступлению на столике в баре «У Джека». Полагаю, я наконец в полной мере постиг систему Станиславского: меня бил озноб, и на секунду я даже утратил рассудок.




























