355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эндрю О'Хоган » Взгляды на жизнь щенка Мафа и его хозяйки — Мэрилин Монро » Текст книги (страница 1)
Взгляды на жизнь щенка Мафа и его хозяйки — Мэрилин Монро
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:43

Текст книги "Взгляды на жизнь щенка Мафа и его хозяйки — Мэрилин Монро"


Автор книги: Эндрю О'Хоган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Эндрю О'Хоган
Взгляды на жизнь щенка Мафа и его хозяйки – Мэрилин Монро

Глава первая

История моя начинается на ферме Чарльстон[1]1
  Ферма в восточной части графства Суссекс, Великобритания, где жили художники Ванесса Белл (сестра писательницы Вирджинии Вулф) и Дункан Грант, а также проходили встречи знаменитого кружка английских интеллектуалов «Блумсбери». – Примеч. пер.


[Закрыть]
– идеальном логове из света и фантазий, расположившемся в английской глубинке. Лето было теплое, и праздность тянулась до самого обеда, пока дом не наполнялся отборными красками и ароматами сада – цветами в горшках и вазах, обретающими новую жизнь на полотнах Ванессы в те часы, когда она была особенно плодовита. Она, ее масляные краски и глаза были неотъемлемой частью дома; свет падал в комнату сквозь стеклянный потолок, воспламеняя надежды на что-то новое. У Ванессы бывали хорошие дни и плохие. В хорошие она вооружалась кистями и, когда ее воспоминания становились похожи на проявление сна, решала, что можно приступать к работе.

Стоял июнь 1960-го. Садовник принес на кухню поднос с наперстянками – цветами, в общем, жизнерадостными, но слегка оглохшими после двух недель общения с пчелами. Я сидел в корзине рядом с печкой, когда на стол вскарабкалась божья коровка.

– Наклюкался он, что ли? – спросила она, забираясь на хлебную крошку.

– Нет, просто устал, – ответил я. – Ему бы выпить чаю.

Мистер Хиггенс смахнул со стола землю, а с ней и несчастную божью коровку.

– Ну и грязища, – сказал он. – Грейс! Куда положить цветы?

Люди ничего не смыслят в чудесах. Их души приобретают форму под действием суровой реальности – на мой взгляд, это проклятие. Впрочем, мне повезло: в моем распоряжении оказалось целых два художника – Ванесса Белл и Дункан Грант. Несмотря на все различия, эту парочку объединяло стремление претворить в жизнь мир своих грез. Как же приятно было шлепать по каменным плитам и гонять желтых ос, мало-помалу превращаясь в очаровательного себя – пса, который всегда готов пуститься в заморское странствие и которому предначертано рассказать эту историю.

Каждый цивилизованный человек должен знать о среднестатистической собаке несколько вещей. Первая: мы обожаем печенку. Это гр-р-р, тяв, гав и объедение, особенно в виде ливерной колбасы. Вторая: мы, как правило, ненавидим кошек – не по общепринятым соображениям, а по той простой причине, что они предпочитают прозе поэзию. Ни одна кошка не сможет долго поддерживать беседу в теплом ключе хорошей прозы. Самый большой собачий талант, однако, заключается в умении впитывать все самое интересное: мы впитываем лучшее из того, что известно нашим хозяевам, и запоминаем мысли даже случайных встречных. Память у нас прекрасная, и к тому же мы лишены досадной человеческой склонности к разграничению реального и воображаемого. Особой разницы между ними нет. Природа дает тому хороший пример, но человек давно ушел от природы. Он живет в мире, изобретенном его разумом.

В тот день мы с братьями и сестрами толпились вокруг трех мисок на кухонном полу, пока Грейс Хиггенс – по локти в муке – стояла за столом и несла всякую чепуху про отпуск в Рокбрюне, который и отпуском-то не назовешь. Грейс была умна: верила, что животные понимают каждое ее слово, – и краснела, ляпнув при нас какую-нибудь глупость, что внушало нам не только умиление, но и уважение. Громче всех из собравшихся в столовой говорил, разумеется, мистер Коннолли, литературный критик, – он сидел в сиреневом кресле по другую сторону сизалевой циновки от меня, жевал оливки и жадно хлебал вино. Делая глоток, он всякий раз морщился.

– Тебе же не нравится это вино, Сирил, – сказала миссис Белл. – Попросил бы Грейс принести из подвала что-нибудь получше.

– Даже во время войны, – произнес мистер Грант, – Сирил всегда мог раздобыть бутылку приличного вина. Да, вино он умел находить. И бумагу для своего злобного журнальчика.

Миссис Хиггенс поставила меня на стол, и я лизнул ее локоть. Она весело хихикнула, наклонилась к блестящему чайнику и, поглядев на свое отражение, взбила волосы.

– По-моему, ты просто очаровашка. Шарма тебе не занимать, а? Но прежний помет был поумнее. Право, я таких умных собачек еще не видала. Считайте, вы вообще не видели умных собак, если не видели моих последненьких. Что? Да, чудесные щенята. Сразу чувствуется, от хороших людей. Даже Уолтер так сказал. Да-да, именно так и сказал. Мол, делают честь всей породе. Какие же красивые у них были глазки! – Уолтер не отличался говорливостью, поэтому его, как большинство немногословных людей, часто цитировали. Миссис Хиггенс тронула мой нос. – Зато ты очаровашка! Да-да, просто прелесть! Ммм-хмм. Подумать только, ты поедешь в Америку! Потом и знаться с нами не захочешь.

Она прекрасно справлялась с хозяйством, и ей, разумеется, приятно было жить в окружении талантливых людей, но их кипучие творческие натуры, сложные перипетии любовных отношений и все такое прочее утомляли миссис Хиггенс. При одной мысли о том, что творится в их головах, ей хотелось лечь и вздремнуть. Однако за словом она в карман не лезла, и, как только меня поставили на стол, я заметил явное свидетельство того, что Она не брезгует посетовать на судьбу: светло-коричневый дневник, гордо раскрытый на последней исписанной странице. Именно миссис Хиггенс внушила мне уважение к богам домашнего очага; вот она – многоопытная прачка, эта Елена подгоревших коржей, сгубившая свои глаза за сорок лет потакания художникам, отдавшая всю себя за свободный полет их духа. Она села, отерла край чашки и взяла в руки дневник. На внутренней стороне обложки была надпись: «Грейс Хиггенс, Чарльстон, Фирл, близ Льюиса». Листая страницы, она вновь проживала эту жизнь – хроники которой, надо заметить, были весьма скудны по сравнению с самой жизнью[2]2
  Как автор дневника, миссис Хиггенс была минималисткой. Запись от 5 февраля: «Купила эклеры с настоящим кремом». – Примеч. авт.


[Закрыть]
. Смех, долетавший сюда из столовой, прекрасно сочетался с запахом корицы, который витал на кухне.

Миссис Хиггенс не назовешь лучшим поваром на свете. Она всегда готовила по рецептам, вырванным из «Таймc» или «Дейли экспресс», – странички эти со временем выцвели, покрылись слоем яичного порошка, специй и пыли. (В той же коробке, где хранились рецепты, в войну она держала противогаз.) За едой миссис Белл без устали закатывала глаза, чувствуя своим долгом убедить Грейс, что ее стряпня съедобна. Зато меня кормили великолепно: с тех пор я не ел ничего вкусней, и по сей день, давно пав жертвой «американского образа жизни», я с тоской вспоминаю кухню миссис Хиггенс.

В тот день на этой кухне вовсю кипела работа – стряпали не для мистера Коннолли, постоянного и постоянно недовольного гостя в Чарльстоне, а для миссис Гурдин, любительницы собак из Америки, знаменитой русской эмигрантки и матери голливудской звезды Натали Вуд. Я так и не уяснил, как они с миссис Хиггенс вышли друг на друга, но связал их, думаю, мистер Ишервуд, который узнал от мистера Спендера, что домработница миссис Белл покупает и продает щенят. Миссис Гурдин не без апломба заявляла, что собаки со всего света – дело ее жизни и любимейшее хобби.

Я прошел в столовую, где миссис Белл тихо говорила:

– Квентин раньше рассказывал, что Вирджинию почему-то интересовали чувства собак. Но ведь ей были интересны чувства кого угодно. Помнишь Линкера?

– Гончую Виты Сэквилл? – переспросил Коннолли. – Еще как помню. Мордой он был вылитая Вита. Мне кажется, тот романчик Вирджинии, «Флаш», был издевкой над Литтоном. Он написал про выдающихся викторианцев, а она – про кокер-спаниеля Элизабет Браунинг, самого выдающегося викторианца из всех.

– Линкера похоронили в родмелльском саду, – сказала Ванесса, по очереди тронув свои запястья – как будто нанося духи.

Когда речь заходит о родословной, каждый пес, достойный своего куска баранины, превращается в неиссякаемый источник знаний. Мы, мальтезе – bichon maltais, собачки римских патрицианок, мальтийские болонки, мальтийские львиные собачки или мальтийские терьеры, – считаем себя аристократами собачьего мира. Один мой августейший родственник был закадычным приятелем Марии Стюарт, другой добился пылкой любви Марии Антуанетты. Мы дружили с философами и тиранами, пачкали свои розовые носы в чернилах знаний и крови битв, а Публий, римский правитель Мальты, подарил кров моему далекому предку по кличке Исса и даже велел написать ее портрет, который, по слухам, исполнили так искусно, что трудно было отличить изображение от живой собаки. Таковы наши повадки и наше кредо. Как только я осознал самого себя и понял, что предки мои оставили не меньший след в искусстве, чем история моих собственных клеток, ко мне тут же пришло осознание, что я потомок той задумчивой музы, собачки с картины Витторе Карпаччо «Видение святого Августина». Мы хоть и крохи, а везде поспели. Нас упоминают в героических сказаниях Средиземноморья, мы участвовали в священных войнах, сидели на коленях злодеев и святых, в результате династических браков переходили от одного европейского принца к другому и лизали трагические сапоги Карла Эдуарда Стюарта, в свою очередь производя на свет наследников для династий Эдуардо Пасквини и графини ди Вальо, графа Ансельмо Бернардо де Пескара и княгини Палестрины. Когда принцы, а равно и щенки, были убиты агентами Ганноверской династии, уцелевшие принц и щенята женились на наследницах рода Далврэ, а позднее породнились с Клодом Филиппом Ванденбошем де Монпертиген и графиней де Ланнуа. Сын, появившийся на свет от этого союза и женатый на Жермен Элизе де Ла Тур д'Овернь, переправился на пароме в Лейт, прихватив с собой помет щенков, среди которых был и мой предок Маззи. Гуляя вдоль парковой ограды на Гариот-роу, Маззи повстречал чистокровную суку мальтийской болонки – прямо напротив дома Роберта Льюиса Стивенсона, чья кузина по имени Нуна некогда гладила обоих[3]3
  Собак любило все семейство. В своем первом из сохранившихся писем Роберт Льюис Стивенсон с любовью упоминает пса по кличке Кулин. Три года спустя он все еще думает о нем, когда пишет матери из пансиона: «Надеюсь, с Кулином все хорошо и он тоже напишет мне письмо». – Примеч. авт.


[Закрыть]
. Нескольких благородных внуков этой четы перевезли из Эдинбурга в Шотландию, где выросли все последующие поколения моего рода – в укрепленном замке, к которому вела обсаженная пихтами аллея.

К моменту моего рождения в Авиморе – на кухне фермера-арендатора Пола Даффа – наша родословная была возмутительно безупречна, а счастливое будущее обеспечено. Мой первый хозяин имел на редкость богатое воображение и заразительную манеру добывать информацию и придумывать слова. Выдающийся троцкист, он был свиреп и горяч, ужасно обращался с деньгами и – темпераментный мистер Дафф родом из Авимора – имел чудесную матушку-сталинистку, с которой они порой спорили до хрипоты. Вообще-то она была героиней Красного Клайсайда, но при этом весьма и весьма элегантной старушкой. Родные называли ее Слонихой или Бочкой – уж очень падка она была на лимонные кексы, пропитанные мадерой, картофельные лепешки и булочки с изюмом. Миссис Дафф говорила поразительно сочным голосом и даже в преклонном возрасте половниками уминала ежевичный джем. Однако я ей благодарен: старушка души не чаяла в моем прапрадеде Физе и, по слухам, проложила его корзинку красным флагом в день убийства Троцкого на мексиканской вилле. Я не мог и мечтать, что когда-нибудь туда попаду, но позднее мы еще вернемся к этой истории. Даффы были моими первыми знакомыми людьми, и в нежном возрасте я, сдается, перенял многие их повадки: помню, как вечерами напролет Дафф и Бочка спорили, раздирая на цитаты мировую литературу, а над обеденным столом, грозя ликвидацией всему населению земного шара, подобно шрапнели под Ипром, свистали хлебные крошки. Я говорю «ликвидацией», потому что примерно так выражалась миссис Дафф. Она не выносила слова «смерть» и «умер» – следовательно, я тоже их не выношу.

Бочка прищуривала взбудораженные глазки, как будто намереваясь сказать что-нибудь неприличное, и говорила:

– Если со мной что-нибудь случится, страховой полис в буфете над чайником. Докатилась – страхую собственную жизнь! Но по нынешним временам иначе нельзя. С мистером Макивером, что за холмом жил, случилось несчастье – пришлось хоронить за счет прихода.

– С ним не несчастье случилось. Он умер, – заметил Пол.

– Не выражайся, – сказала миссис Дафф. – Ты напугал щенят: слышишь, как развылись? Они же каждое слово понимают.

У Даффов никогда не было денег, но бремя нищеты они несли с гордостью и благородством. Я не говорю, что выполз из канавы, но все-таки я рос и не в роскоши. Грязная кухня. Душная гостиная. Мой заводчик Пол был сложным человеком с любовью к виски и ранним европейским романам[4]4
  Он уважал писателей, которым не сиделось дома. Дефо, Смоллет, Оруэлл. «Писателям, которые не любят приключений, лучше заняться рукоделием», – говорил Пол. – Примеч. авт.


[Закрыть]
. Работая в поле на тракторе, он читал какую-нибудь книжку, а на закате возвращался домой с красными щеками, готовый пить до умопомрачения. Его любимым актером был Кантинфлас. Живя в Глазго, Пол Дафф пересмотрел все старые социалистические фильмы с его участием.

Однако я отвлекся. (Впрочем, лирические отступления – еще одно собачье кредо.) Весной 1960 года Полу понадобились деньги, и он продал весь наш помет садовнику из Чарльстона (Восточный Суссекс, Фирл), который по выходным частенько выезжал в Шотландию за собаками и саженцами. То был не кто иной, как Уолтер Хиггенс, муж моей старой подруги миссис Хиггенс. В очередной раз прибыв в Шотландию за породистыми собаками, он нашел нас в Авиморе. Недалеко от этого местечка родился и мистер Грант – мы оба проскулили свои первые ноты в стране мошкары. Главной отличительной чертой мистера Хиггенса было умение слушать. Мы все – в большей или меньшей степени – умели говорить, а члены блумсберийского кружка в совершенстве овладели ремеслом бесконечного и темпераментного говорения – современной версией классической риторики. Чесать языком умеет каждый, а вот слушать – отнюдь не многие. Уолтер Хиггенс почти не говорил и всегда слушал: то была первая черта, которую я унаследовал от него за время длинной поездки через горы, долы и дымные графства.

Я сел и посмотрел на миссис Хиггенс. Склонил голову набок, как нравилось хозяевам, и меня сразу погладили по морде. Поджав губы, миссис Хиггенс попыталась вскрыть старую жестянку из-под чая.

– Миссис Гурдин утром сказала, что часто бывает в Европе и всегда покупает в Англии собак. В Калифорнии она находит им чудесных хозяев.

Она посмотрела на меня с нескрываемой жалостью к самой себе – такое выражение бывает у людей, которым собственная жизнь кажется скучной и серой по сравнению с чужими. Наконец она открыла жестянку и достала из нее старый ошейник: сразу запахло кожей, много часов мокшей под дождем.

– Уолтер раньше присматривал за собаками, – сказала миссис Хиггенс. – В Родмелле он выгуливал Линкера – это его ошейник. Не жди от нашей семьи большого наследства. Мистеру Гранту уже семьдесят пять. Мы не богачи. Но Вита подарила этот ошейник собачке миссис Вулф, а я дарю его тебе. – Она сузила ошейник и закрепила его на мне с торжественностью, какую британцы приберегают для сентиментальных моментов, а я порадовался, что унаследовал вместе с ошейником столь выдающуюся историю.

Глава вторая

Как сказал Оскар Уайльд, вся правда редко бывает чистой, но мой рассказ правдив почти до последнего слова. Миссис Гурдин повезла меня в Лондон, где мы переночевали в гостинице «Савой», а затем самолетом отправились в Лос-Анджелес. Вместе с группой других собак меня поместили в экзистенциальный вакуум под названием «грузовой отсек». Потом какое-то время продержали на карантине в новом здании неподалеку от Гриффит-парка, где до нас то и дело долетал трубный рев слонов. Много лет спустя, думая об этих днях, я вспоминал, как Зигмунд Фрейд по приезде в Лондон тосковал по своей любимой чау-чау Люн, которую держали в карантине на Лэдброук-гроув, пока его самого холили и лелеяли в Хэмпстеде. В лос-анджелесской тюрьме я мечтал о том, чтобы меня тоже кто-нибудь полюбил. Я ведь не лошадь: мне нравится иметь хозяина. Собака с хозяином – свободная собака. Я еще не знал имени своей будущей владелицы, но уже хотел, чтобы она меня полюбила.

– Мейсон, Томми! Посмотрите, какая лапочка. Вот бы такого домой! Пушистый белый комочек. Сэр, можно его купить?

– Сожалею, – ответил наш тюремщик. (Ошибки быть не могло: это он. Хруст гравия под ботинками, запах одеколона… Ботинки были суровые, одеколон – тоже.) Мы сидели в небольшом вольере на улице. – Эти собаки не на продажу. Они тут по особой причине. А зоопарк в той стороне.

– Разве в зоопарке можно кого-нибудь купить?

– Нет. А вам нужен зоомагазин? Это вон в той стороне, на бульваре Лос-Фелис.

Помимо выдающихся тюремных талантов, наш надзиратель обладал поразительной любовью к звездам и планетам, о которых без умолку разглагольствовал за кормежкой собак. В половине третьего ночи он заканчивал работу, отправлялся в обсерваторию Гриффита и засыпал там под бесконечное вращение космоса. Ему было двадцать шесть лет, он работал на неполную ставку и обладал редким чутьем ко всему, что видно и не видно невооруженному глазу. Особенно его манили холодные, далекие, недоступные звезды, и я с чистой совестью могу назвать его моим первым американским другом. Он ценил свое личное пространство и судил обо всех вещах по тому, насколько близко или далеко они от него. Для такого человека нет хобби лучше, чем животные и космос, ведь для людей с повышенной склонностью к одиночеству они не только отрадны, но и полезны. По большей части он рассказывал нам о животных-космонавтах – несчастных тварях, регулярно отправляемых в космос в рамках космических программ Советского Союза и США. Нашему надзирателю нравилось проводить время в размышлениях о легионах шимпанзе и макак, парящих по Солнечной системе ради удовлетворения человеческой жажды к познанию. Естественный патриотизм нашего тюремщика приводил к тому, что упор он делал на американцев: дело было как раз в те годы, и мы успели вдоволь наслушаться про Эйбл и мисс Бейкер, двух обезьянок, первых живых существ, которые отправились в космос и вернулись невредимыми, но ведь было и множество других: в рамках программы «Меркурий» все эти сэмы, хэмы, иносы и голиафы выстреливали в небо на «Литл Джо-2» – десятки животных против своей воли набирали высоту, выходили на суборбиту и навеки терялись в космосе.

Миссис Гурдин, Мария Гурдин – «Мадда»[5]5
  Mother – мать (искаж. англ.). – Примеч. пер.


[Закрыть]
, или «Мад», как называли ее девочки, – проявила поистине имперское хладнокровие своих русских соотечественниц. Как Романовы в Екатеринбурге зашивали украшения в подкладки своих платьев – те драгоценности, что расстрельная команда потом впечатала пулями в их тела, – так и Мад упорно разыгрывала роль мученицы и жертвы собственного богатства, современной русской героини, корчащейся от боли в сиянии бриллиантов. Когда она ноябрьским утром приехала за нами в Гриффит-парк, на ней был ослепительный серый тюрбан и невероятно шаткие босоножки на высоком каблуке с открытым носом. Она была совершенно не похожа на женщину, заботившуюся о нас в Англии. В качестве дани уважения разрушительному действию материнства миссис Гурдин носила вопиюще яркий макияж. Несомненно, она была убеждена, что материнство – это огромная жертва, а макияж подчеркивает ее муки. Мадде было свойственно то, что Китс называл «негативной способностью»: в Англии она производила впечатление лощеной бизнес-леди в белых перчатках, а в Калифорнии разгуливала шаткой походкой по газону, изображая Джоан Кроуфорд после фиаско ее материнской карьеры. Помаду миссис Гурдин и общую разочарованность жизнью можно было учуять за пятьсот ярдов. Вскоре я самым непосредственным образом познакомился с глубиной гнева, крывшегося за ее эффектностью: в день, когда нас выпустили на свободу, она прикатила за нами в арендованном фургоне, распахнула задние двери и, сунув внутрь кипу документов, швырнула нас следом. Ах, какие мы страдалицы, право слово! Запрыгивая в фургон Мадды, я чувствовал себя Томом Джонсом, перескакивающим садовую ограду.

Ухабы. Очень много ухабов. И какой чудесный урок о цене ревностного поклонения ее светлость преподала нам по дороге в долину Сан-Фернандо и городок Шерман-Оукс! Позвольте, я скажу: миссис Гурдин была верховной жрицей жертвенного огня, фанаткой фанатов – типичная мать юной актрисы, вся на взводе и обезумевшая от эмигрантской веры в американскую мечту. О да. Она сидела за рулем в своем ослепительном головном уборе и щедро сыпала из окна русской бранью, продираясь сквозь поток машин на фургоне, полном британских собак. Рядом со мной на сиденье устроился мрачный бультерьер, сосредоточенно пытавшийся составить математическую формулу, которая вопреки всем очевидным признакам позволила бы доказать, что миссис Гурдин вполне довольна жизнью.

– Если прибавить к небольшой порции таланта изрядную степень отчаяния, – сказал он, – а затем помножить это на жажду мести и разделить на стандартное тщеславие, можно заключить, что Мадда вполне счастлива.

Мы проехали мимо Греческого театра в конце Вермонт-каньон-роуд. Миссис Гурдин яростно крутила руль, одновременно пытаясь успокоить лающих собак.

– Я бы сказал, что мамочкиного гнева хватит на половину города, – заметил пшеничный терьер, глядя на пролетающие мимо пальмы бульвара Лос-Фелис. – Ты глянь на ее физиономию, такой впору чертей пугать. Кроме шуток, от одного ее вида кипяток стынет. А ногти? Видал, каким жирным слоем намазала? Эх!

– Ух ты! – воскликнул самец овчарки. – Как приятно очутиться на свободе!

– А тюремщик у нас был неплохой, – задумчиво протянул пшеничный терьер.

– Согласен, – кивнул я.

– Ну-ну, полегче! – возразил самец овчарки. – Он все-таки был ужасно странный.

– Мне кажется, он параноик, – вмешалась лабрадорша с глазами жительницы северного Лондона. Складывалось впечатление, что ее взяли из дома психотерапевта, который лечил богатых дам, мечтающих зверски расправиться со своей горничной. – В его болтовне сквозила сексуальная озабоченность, не находите?

– Как вы это определили? – спросил стаффордширский терьер.

– Объясняю. Он будто бы умолял нас его отвергнуть, – ответила лабрадорша. – Возможно, что его глубокое стремление завоевать наш интерес было связано с затаенной ненавистью к самому себе.

– У-у, да бросьте, – сказал пшеничный терьер.

– В некоторых людях живет глубоко затаенный страх, – сказала лабрадорша. – Боязнь, что животным на самом деле известно больше, чем им. От этого они чувствуют себя неполноценными.

– Да ладно вам, – тявкнул я.

– Чушь и бред! – заявил овчар.

– Напрасно вы все отрицаете, – сказала лабрадорша. – Людей часто волнует, что так называемое царство животных наблюдает за ними, обсуждает их и…

– Осуждает? – предположил я.

– По-вашему, это невозможно? – Лабрадорша потрогала лапой окно и улеглась на своем сиденье. Мы ехали по Франклин-авеню: на улице все разгуливали в солнечных очках.

– Если взять общее количество паранойи у одного человека, – сказал стаффордшир, – разделить его на природное чувство собственного превосходства, вычесть переменную долю унижения и прибавить постоянную степень инстинкта самосохранения, легко доказать, что люди никогда по-настоящему не верят той правде, которую подсказывает им воображение. Правдой их не пронять и не уничтожить.

– Гав! – крикнул цверкшнауцер, восторженно изображавший дурачка на заднем сиденье фургона. – То есть в самую точку! – Первые месяцы своей жизни шнауцер провел в привратницкой одного из колледжей Кембриджа.

– Погавкай тут еще, – пригрозил ему ирландский пшеничный терьер.

– А ну ведите себя прилично! – крикнула миссис Гурдин, одарив нас несчастной полубезумной улыбкой. – Мы на Хайленд-авеню, подъезжаем к Голливудскому бульвару.

С противоположной стороны фургона донесся голос дворняжки, смахивающей на джек-рассела, – в тюрьме он всегда держался в стороне от остальных. Похоже, он кое-что понимал в этой жизни и говорил – если вообще подавал голос – откровенно и честно. Большинство собак – социалисты, но шнауцер сказал мне по секрету, что этот дворняга – обиженный на судьбу операист, последний из «Новых масс», один из тех щенят, что вечно разглагольствуют об авангарде пролетариата. Ходили слухи, что миссис Гурдин нашла его в «Баттерси»[6]6
  Знаменитый приют для бродячих собак. Разъезжая по Англии, миссис Гурдин нередко заглядывала туда и рыдала в свои лайковые перчатки. – Примеч. авт.


[Закрыть]
.

– В действительности люди догадываются, что мы за ними наблюдаем, – сказал дворняга. – А самые умные знают, что мы о них говорим. Люди вовсе не так глупы. Они только прикидываются.

– Ну дела, – съязвил овчар.

– Я серьезно, дружище, – ответил дворняга. – Они уже давно это выяснили, просто не прислушиваются к опыту предыдущих поколений. Вот мы – слушаем. И запоминаем. Любая эксплуататорская система держится на этом принципе: эксплуататоры должны забыть, что именно позволило им наслаждаться своим естественным преимуществом. Так уж оно устроено. Точно так же люди могут годами врать, пока не поверят в собственную ложь.

Он умолк, почесал за ухом и продолжил:

– Про это есть у Аристотеля. Он про животный интеллект очень хорошо все расписал.

Тут вмешался шнауцер:

– Да, он говорил, что в нас есть «кое-что сходное в рассудочном понимании». Это из «Истории животных». Он там пишет, что у людей и собак много общего.

– Да-да, а еще некоторые из нас «причастны памяти и более общественным образом заботятся о потомках».

– Славный был ученый, – сказал пшеничный терьер. – Что ни говори, а толика мудрости у него была. Но это не помешало ему написать, что слон может съесть девять македонских медимнов ячменя за один присест. Да неужели? Вряд ли это свидетельствует о равенстве наших сил. А свинья в его понимании – единственное животное, которое может подхватить корь. Ну надо же! Вот вам и Аристотель.

– Справа – Китайский театр Граумана! – проорала миссис Гурдин с водительского сиденья. – Именно здесь звезды суют руки и ноги в холодный жидкий цемент!

Фургон все еще петлял по дороге, а собаки рычали и спорили, подскакивая на сиденьях. В салоне стоял запах собачьего тепла, слюны и парфюма.

Я елозил и вертелся на месте, пытаясь раскопать в уме ускользающую от меня мысль.

– Все, к чему прикасается человек, претерпевает изменения под действием технологического прогресса и искусства. Мне кажется…

– Вот и мы так считаем, – перебил меня стаффордшир.

– Однако животные во все времена были не только прекрасными объектами изображения, но и великолепными зрителями, ценителями искусства.

– Дело говоришь, – кивнул пшеничный терьер.

– Точно, – поддакнул шнауцер.

– Устроили тут концерт! – оборвал нас овчар. – Давно пора оттаскать вас за уши. – Все дружно посмотрели на него, и пес тут же стушевался – если не по-овечьи, то по-овчарочьи.

– Люди идут во главе, – сказал я, – а мы следуем. Но зато как мы следуем! Великим предводителем в этом смысле был Плутарх, а не Аристотель. – В ответ на это собаки зашипели, зафукали и вообще принялись всячески выражать недовольство, однако миссис Гурдин быстро их угомонила.

– Помолчали бы, а? – прикрикнула она. – Устроили тут зверинец!

Фургон пересек Фэрфакс и всеми атомами своей души устремился на Сансет-стрип. Мимо пролетали автомобили, всюду прыгали солнечные зайчики.

– Говорите что хотите, – сказал я, – но именно Плутарх, гений из Херонеи…

– Достал уже со своей практической этикой! – заявил стаффордшир. В фургоне к тому времени поднялось нешуточное волнение.

– Аристотель относился к нам со снисхождением, – не унимался я. – По его мнению, мы только и знаем, что кормиться и размножаться.

– Постыдился бы! – закричал овчар.

– Все должны быть сыты, – сказал дворняга. – Я за равные порции.

– Плутарх же распознал в нас способность к говорению. Он допустил, что мы одарены сознательной жизнью. Это чего-то да стоит. По мысли Плутарха, мы умеем говорить и видеть сны.

– «Толкование сновидений» Фрейда, – вмешалась лабрадорша, устраиваясь поуютней.

– Хорошо бы раздать экземпляры этой книжки космонавтам.

– И создателям атомной бомбы, – добавил стаффордшир. – Если разделить совокупность мировых амбиций на общее счастье, а потом вычесть из этого всю идеологию и прибавить максимум экономической справедливости, мы легко вычислим… что?

– Что никто не стал бы человеком, будь у него выбор, – высказался дворняга и лизнул свою лапу. – А вообще, – добавил он, глядя на меня смешливыми разноцветными глазами, – в голове у тебя не пусто.

– Порода такая, дружище. Порода, – ответил я.

Миссис Гурдин повезла нас окольными путями. (Вся ее жизнь представляла собой сплошной окольный путь.) Недалеко от лос-анджелесского загородного клуба она выкрутила руль и взволнованно вдавила в пол педаль газа. Ей всегда нравились зеленые лужайки. Везучая. Я поймал в зеркале ее взгляд, и она сказала:

– Как дела, малыш? Скоро ты увидишь настоящий английский сад, разбитый по всем правилам.

– Вы ведь знаете, что мы в пустыне? – спросил я, надеясь на здравый смысл дворняги.

– Да, – ответил он. – С водой здесь туго, хотя с виду не скажешь. Всюду зелень – по их мнению, это роскошно.

– Лос-Анджелес – один большой оазис.

– Или мираж, – сказал дворняга, вновь отворачиваясь к окну и окидывая взором пустынные просторы, раскинувшиеся за французскими шато и итальянскими виллами. В каньоне курился дымок – горел кустарник, – и не успел я разглядеть это получше, как из-за гор Санта-Моники вылетел вертолет, разбрызгивающий призрачную дымку воды. Собачьи языки были заняты болтовней и тяжелым дыханием, а из-под тюрбана Мадды выползла капелька пота.

– Почему такая жара? – спросила она вслух. – Уже конец ноября, черт подери!

Наверное, Вентура-каньон-авеню видно из космоса: саму улицу и ее бассейны, пышные заросли бугенвиллей вокруг дома Гурдинов и гирлянды, мерцающие на рождественской елке. Если бы инопланетяне решили высадиться на Землю, Шерман-Оукс мог бы стать их базой: это место как нарочно придумано для представителей внеземных цивилизаций, аккурат для неопознанных летающих объектов; впрочем, так я думал, пока не увидел Техас. (Ох, не позволяйте мне забегать вперед.) Когда мы наконец приехали, на телефонном кабеле возле дома сидели две толстые малиновки.

– Бедное дурачье, – сказала одна. – Интересно, сколько эти протянут.

– Силы небесные, – подхватила другая. – Она выглядит еще несчастней, чем прежде. Посмотри, как вырядилась. Мадда в действии. А малыш Никки вернулся всего полчаса назад, пьяный в доску. Я сидела на том дереве и видела, как он вывалился из такси, распевая песни и требуя подать ему старую балалайку. Святый Боже! Только собак здесь не хватало.

– Зачем она это делает?

– Да сбрендила, похоже. Хочет раздарить их знакомым на Рождество.

– Бедное английское дурачье.

– Вот только не надо опять про Рождество. Здесь это пытка, а не праздник: все делают вид, что им весело.

Малиновки потрясли головами.

– Вон тот беленький не протянет и недели. – Я поднял голову и застал их врасплох на полуслове. – Заткни уши, малыш!

– Спорю на три ягоды, слышишь, на три ягоды, что через неделю его здесь не будет. У него на лбу написано: «Рождественский подарок».

– Господи…

– Ага. У хозяйки, у этой Императрицы Всея Руси, целый список желающих набрался. Список длиной с твое крыло. Люди с ума сходят по английским псинам. Вот увидишь, через пару дней этого белого пушистика до полусмерти затискает какой-нибудь малолетний жирдяй с четырьмя гидроциклами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю