Текст книги "Чистота"
Автор книги: Эндрю Миллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Глава 6
Сквозь высокие окна тонкими серыми веревочками в церковь кладбища Невинных проникает свет парижского утра, но он почти не тревожит постоянно царящий в здании сумрак. Черные или почти черные колонны взмывают вверх, словно остатки окаменелого леса, и их верхушки теряются там, в пологе теней. В боковых капеллах, где уже пять лет не зажигались свечи, скопились вороха тьмы. Святые, мадонны, младенцы-спасители, большие второсортные картины с изображением сцен мученичества, голубки, садящиеся на аккуратно причесанные головы, чем-то похожие на итальянские, запертые ларцы с реликвиями – костяшками пальцев или щепками Святого креста – все это как будто и не существовало вовсе, столь тщательно оно теперь спрятано.
Орган (три мануала, сорок регистров), немецкий и очень старый, стоит у северного нефа, на той стороне церкви, которая тянется вдоль Рю-о-Фэр и дальше по Рю-Сен-Дени. Дверь на хоры – высотой около трети обычной двери – открыта, и из нее, предваряемая покашливанием и покрякиванием, высовывается чья-то голова. Человек замирает, в точности как собака, пребывающая в неуверенности перед пересечением неизвестного открытого места, потом исчезает на хорах, а через несколько мгновений вместо головы показываются две босые ноги, большой, обтянутый кюлотами зад, затем все туловище, и наконец снова взъерошенная голова.
Лестницы нет – кто-то пустил ее на дрова, – и человек скользит вниз, выдавливаясь из двери, пока носки его ног не касаются самодельной ступеньки из молитвенников, потрепанных Библий и житий святых (он уже не раз вяло шутил в разговорах с друзьями, что имеет обычай подниматься по божественной лестнице к небесной музыке). Опустившись на плиты нефа – ноги человека встают на могилы барона такого-то, жены барона и их нескольких упокоившихся детей, – он отряхивается, сплевывает черным в платок и, надев кафтан, усаживается за мануалы. Разминает пальцы, так, что трещат суставы, и какая-то бледная птица, испуганно вспорхнув, летит под потолок. Даже при таком освещении волосы человека имеют легкий медный оттенок. Он выдвигает регистры. Труба, терция, крумгорн, регаль. На пюпитре – Livre de Musique[3]3
Книга нот (фр.).
[Закрыть] Николя Жиго, а рядом сборник кантат Клерамбо, но чтобы видеть ноты, человеку нужны свечи, а ему не хочется тратить на них время. Свеча у него в голове, этого света вполне достаточно, и он начинает играть по памяти трио-сонаты Куперена. Спина и шея органиста немного откинуты назад, словно перед ним не орган, а запряженная шестерней карета, и сам он мчится по центру рынка Ле-Аль, а из-под колес летят врассыпную гуси, капуста и старухи.
Звука нет. Ничего, кроме глухого щелканья клавиш и постукивания педалей. Нет воздуха, хотя для Куперена нужно нечто большее, чем воздух, – старый орган с такой работой уже не справляется. Для других пьес, меньше зависящих от изогнутого металла и старой кожи, органист иногда нанимает рыночного носильщика, чтобы раздувал мехи, или того крупного немого парня, который вечно слоняется вокруг Рю-Сен-Дени. Тогда церковь почти сходит с ума, медные орлы, разорванные в клочья знамена, миллионы костей в подземном склепе – все это на несколько минут вырывается из небытия к некоему подобию жизни. Такова его работа – никакого другого повода играть у него нет: прихожане здесь больше не бывают, мессу не служат, никто не венчается, и, уж конечно, никого не хоронят. Но пока он играет и пока настоятелю, этому старому, изможденному солдату Христа, разрешено бродить здесь, церковь сохраняет интерес к этому месту, интерес, который, как часто бывает, она готова обменять на какие-нибудь существенные привилегии.
Органист перепрыгивает через октавы, яростно модулируя, его очень бледные пальцы бегают по мануалам, преследуя купереновского оленя, и вдруг он слышит – не может быть! – как открывается дверь с северной стороны. Настоятель, если он вообще покидает церковь, входит и выходит через другие двери, но раз это не отец Кольбер, то кто?
Развернувшись на скамье, музыкант смотрит в конец нефа, туда, где в дверях, открытых на Рю-о-Фэр, стоит человек. Человек, да, молодой человек, но органист, который знает большинство окрестных лиц, его не узнает.
– Вам нужна помощь, месье?
Вошедший останавливается на полдороге. Вертит головой, пытаясь определить, откуда доносится голос.
– Видите трубы органа? Идите туда. Скоро и меня увидите… еще немного… еще… вот! Существо из плоти и крови, как и вы сами. Я Арман де Сен-Меар. Органист церкви кладбища Невинных.
– Органист? Здесь?
– Здесь есть орган. Есть и органист. Что тут удивительного?
– Я не хотел вас…
– А вы, месье? С кем имею честь говорить?
– Баратт.
– Баратт?
– Инженер.
– Ах, так вы пришли отремонтировать орган!
– Отремонтировать?
– Он прихрамывает, в музыкальном смысле. Я делаю, что могу, но…
– Сожалею, месье… Но я не знаком с органами.
– Не знакомы? Но это единственный механизм, который у нас имеется. Я бы решил, что вы ошиблись дверью, если бы не видел в вашей руке ключ. Вас прислал епископ?
– Епископ? Нет.
– Тогда кто?
После некоторого колебания Жан-Батист негромко произносит имя министра.
– Так значит, они для нас что-то придумали, – говорит органист.
– Я здесь, чтобы провести…
– Ш-ш-ш!
Высоко над ними, на узком проходе трифория, слышен шум шаркающих ног. Органист затаскивает Жан-Батиста за колонну. Оба ждут. Через минуту звук смолкает.
– Это отец Кольбер, – шепчет органист. – Едва ли он милостиво отнесется к инженеру, посланному министром. Честно говоря, он вообще ни к кому не относится милостиво.
– Настоятель?
– Старый, но крепкий, как вол. Был миссионером в Китае еще до нашего с вами рождения. Я слышал, что его там даже пытали. Повредили глаза. Теперь ему больно смотреть на свет. И он носит цветные очки. Через них кое-что видит. Нрав у него суровый…
Кивнув, Жан-Батист глядит на рыжие волосы собеседника и спрашивает:
– Это вы жили в доме Моннаров?
– Моннаров? А откуда вам это известно, месье?
– Они до сих пор вас вспоминают.
– Так теперь там живете вы? В маленькой комнате над кладбищем?
– Да.
– Снимаете?
– Да.
– Ну-ну. Ха! Я бы сказал, что теперь там наверняка холодина.
– Так и есть.
– Вот вам совет. Когда ляжете в кровать, взгляните на потолок. Вы заметите маленькую… Ой-ой, осторожно, мой друг. Вам нехорошо?
Прислушиваясь к своему колотящемуся сердцу, Жан-Батист понимает, что, когда вошел в церковь, он все время пытался не дышать. Он позволяет органисту довести себя до органной скамьи, слышит, как тот голосом, словно отраженным от дальней стены церкви, рассказывает ему, будто вначале и сам ощущал то же самое и мог входить в церковь, только приложив к лицу кусок ткани, смоченный одеколоном.
– Я изумлялся, как люди могут жить даже на расстоянии полдня пути от этого места. Однако видите, живут же. Как пчелы в улье. К этому привыкаешь. Старайтесь дышать ртом. Вкус подавить легче, чем запах.
– Мне надобно найти Монетти, – говорит Жан-Батист.
– Могильщика? Так у вас и вправду на уме что-то серьезное. Не беспокойтесь. Монетти найти легче всех в Париже. Давайте-ка выйдем на воздух. Можете купить нам обоим по рюмочке чего-нибудь подкрепляющего.
Опираясь на руку органиста – без этого и впрямь не получается, – Жан-Батист возвращается к двери в северной стене. Нельзя сказать, что он во всем винит церковь. Ночь была неспокойная, весь дом ходил ходуном, будто дул шквальный ветер, хотя никакого ветра на самом деле не было. Ему казалось, что кто-то скребется в дверь и даже в какой-то немыслимый час скребется в окно. А потом, ранним утром, он видит, что Лафосс уже стоит в гостиной Моннаров с ключами от церкви в руках. И это лицо не сулит ему никакого утешения…
Когда они выходят на улицу, закрыв и заперев церковную дверь, когда Жан-Батист может вновь доверять своим ногам и рассчитывать на свои силы, они поворачивают налево, к Рю-де-ля-Ленжери, а оттуда идут прямо на рынок. Через каждые десять шагов с органистом кто-нибудь здоровается, обычно женщина. При каждой встрече женские глаза пробегают по лицу молодого человека, идущего рядом с органистом, судя по всему, его нового товарища.
– Вон там, – говорит органист, показывая рукой, – можно поесть вкусно и дешево. А там, на углу, вам починят одежду и при этом ничего не украдут. А вот это цирюльник Годе. Прекрасно бреет. Все знают. Ну а это Рю-де-ля-Фромажери, куда вы идете, чтобы вдохнуть иной запах, отличный от аромата могил. Вперед! Будем дышать полной грудью.
Они оказываются на одном конце необычной, похожей на закупоренную жилу улицы, скорее переулка, чем улицы, и скорее канавы, чем переулка. Верхние этажи домов клонятся друг к другу, а между ними видна лишь узкая полоска белесого неба. По обеим сторонам в каждом втором доме открыта лавка, и в каждой лавке продают сыр. Иногда яйца, иногда молоко и масло, но сыр – всегда. Сыр выставлен в окнах, выложен на столы и тачки, горами возвышается на соломе, висит на веревках или плавает в бадьях с соленой водой. Сыры, такие огромные, что для них требуется нож, которым можно зарезать быка, сыры, которые черпают резными деревянными ложками. Красные, зеленые, серые, розовые или чистейшего белого цвета. Жан-Батист не имеет ни малейшего представления, каково большинство из них на вкус и откуда их привезли, но один вид он узнает мгновенно, и его сердце подпрыгивает от радости, словно ему встретилось знакомое лицо с родной стороны. Пон-л’Эвек! Нормандские луга! Нормандский воздух!
– Хотите попробовать? – спрашивает девушка, но внимание Жан-Батиста привлекла соседняя лавка, где женщина в красном плаще покупает небольшую головку козьего сыра, корка которого вываляна в пепле.
– А это, – говорит органист, наклоняясь ближе к Жан-Батисту, – Австриячка. Ее так зовут по причине сходства с нашей дражайшей королевой. И тут дело не только в светлых волосах. Эй, Элоиза! Познакомься с моим другом, чье имя я, к несчастью, позабыл и который приехал бог знает откуда, чтобы перевернуть всю нашу жизнь!
Женщина отсчитывает за сыр мелкие монетки. Поднимает глаза – сначала на Армана, потом на Жан-Батиста. Он покраснел? Ему кажется, что, наверное, сумел нахмуриться. Потом она отводит взгляд, берет свою покупку и уходит, пробираясь через толпу.
– Местные женщины, – говорит Арман, – ее презирают, отчасти потому, что их мужья могут купить ее на час, но главным образом потому, что она чужая, не такая, как все. Если бы она жила в Пале-Рояль, никто бы и бровью не повел. Полагаю, вы видели Пале-Рояль?
– Я о нем слышал. Но никогда…
– Какой же вы интересный объект для штудий, приятель! Прямо как один из персов у Монтескье. Напишу о вас в газете. В еженедельной колонке.
Арман широкими шагами идет вперед и, пока они проходят под контрфорсами церкви Святого Евстафия, громким и веселым голосом читает импровизированную лекцию об истории дворца Пале-Рояль – как сначала он был садом кардинала Ришелье, как герцог Орлеанский передал его своему сыну, как тот разместил там множество кофеен, театров и магазинов, как в нем всегда полно народу, как невыразимо он элегантен и какой это большой – самый большой – бордель в Европе…
Органист все еще описывает Пале-Рояль, когда тот вырастает перед ними, и они оказываются у одного из нескольких ведущих во дворец проездов, не шире Рю-де-ля-Фромажери, и через этот проезд они пробираются сквозь толпу в украшенный аркадами внутренний двор, в центре которого среди взрывов хохота как раз заканчивается представление театра марионеток. Издали Жан-Батисту кажется, что кукол заставляют совокупляться. Приглядевшись, он видит, что так и есть.
– Полицейские патрули сюда не заглядывают, – поясняет органист. – Герцог делает им небольшие подарочки, и они находят себе другое занятие. Непристойные кукольные представления – это еще цветочки.
Кто все эти люди? Разве нет у них своего ремесла, собственного дела? Их движения, одежда, весь окрестный шум говорят о карнавале, хотя не видно никакого центрального действа, не ощущается его организованность. Похоже, все происходит спонтанно – самовыражение длящегося мгновения.
– Пойдемте, – зовет органист, дергая Жан-Батиста за локоть и ведя его по направлению к дверям кафе, что открыто посередине одной из галерей. – Попытаем счастья здесь.
Внутри кафе все бурлит, так же как и снаружи, но органист со знанием дела подает знак одному из официантов, и их вскоре провожают к небольшому столику с парой обшарпанных плетеных стульев. Он заказывает кофе, чашку свежих сливок и две рюмки коньяку. Посетители – исключительно мужчины, в основном молодые. Разговаривают громко. То и дело кто-нибудь читает вслух статью из газеты или стучит в окно, чтобы привлечь внимание проходящего мимо знакомого, иногда женщины, над которой ему вздумалось посмеяться. Официанты – невысокие, сосредоточенные люди – ловко движутся, петляя по узким проходам за спинками стульев. Кто-то кричит, делая заказ, который принимают едва заметным кивком. Две собаки бросаются друг на друга, но хозяева ударами загоняют их под стол. Жан-Батист снимает плащ (что довольно трудно в столь многолюдном месте). За последние недели это самое теплое помещение, где ему довелось быть. Жаркое, прокуренное, немного влажное. Когда приносят коньяк, он пьет его, просто чтобы утолить жажду.
– Полегчало? – спрашивает органист. Его рюмка тоже пуста. Он заказывает еще две. – Можете называть меня Арман, – говорит он. – Хотя это ваше дело.
Теперь, когда они сидят друг напротив друга и когда ему действительно стало лучше, Жан-Батист может рассмотреть этого Армана, тем более что органист все время беспокойно глядит мимо сотрапезника на лица других посетителей кафе. Парик он не носит, волосы не пудрит: пудра все равно почти не изменит цвет таких волос. Его костюм – кажущийся дорогим скорее на расстоянии, чем вблизи, – скроен по фасону, с которым Жан-Батист не знаком. Полосатые кюлоты сидят в обтяжку. Камзол наполовину меньше его собственного, а кафтан с такими широкими отворотами, что их концы почти выходят за плечи. Шейный платок зеленого муслина просто огромен. Когда органист пьет, ему приходится следить, чтобы платок не попал в рот, в его полные лиловатые губы.
– Не ожидали найти в церкви органиста? – говорит Арман, встретившись взглядом с Жан-Батистом. – А я там главный по музыкальной части.
– И давно?
– Полтора года.
– Так значит, вас назначили, когда церковь уже была закрыта.
– Разве можно закрыть церковь, как булочную?
– Если получено такое распоряжение, полагаю, что можно.
– Полагаете? Что ж, вы, несомненно, правы. Мой предшественник стал пить, отчего и скончался. Осмелюсь предположить, что его эта ситуация… выбила из колеи.
– А вас нет?
– Должности, как вы, вероятно, и сами знаете, никогда не даются легко.
– Но ведь там не для кого играть.
Арман пожимает плечами и подносит ко рту вторую рюмку коньяку.
– Есть я, отец Кольбер, Бог. А теперь еще вы. Вполне достойная аудитория.
Жан-Батист усмехается. Хотя он нервничает из-за того, что сидит в кафе и пьет коньяк вместо того, чтобы проводить обследование кладбища, нервничает из-за того, что едва может дышать внутри церкви, он рад, что познакомился с этим огненно-рыжим музыкантом. Кроме того, он может что-нибудь узнать у того по существу дела. Доверенная ему работа будет состоять не просто в выкапывании и вывозе костей. Это он уже понял. С живыми ему придется сражаться не меньше, чем с мертвыми.
– Если я буду держаться епископа, – говорит Арман, – то в один прекрасный день получу кое-что получше. Например, место в церкви Святого Евстафия.
– Даже там, – говорит Жан-Батист, – вас будет преследовать этот запах.
– С кладбища? Как я уже сказал, к нему привыкаешь. То есть к нему привыкнуть невозможно, но в конце концов учишься его переносить. Человек приспосабливается. А что бы вы могли сказать о Моннарах?
– Что они… люди уважаемые?
– О, да. Очень уважаемые. А что еще?
– Что любят разговаривать?
– Единственный способ заставить их замолчать – это ввести налог на слова. Нашим властям стоило бы об этом призадуматься. И все-таки. Не стесняйтесь. Что еще?
– Запах изо рта?
– Точно! И, наверное, вы заметили, что у меня не намного приятнее. Нет, вежливость здесь ни к чему. Он появляется у всех, кто долгое время находится рядом с кладбищем.
– И мне следует ожидать того же?
– А вы намереваетесь задержаться надолго?
– Еще не знаю, сколько времени мне потребуется.
– Не хотите говорить о своей работе.
– Уверен, что вам это неинтересно.
– Неинтересно? Подозреваю, что мне было бы очень даже интересно, хотя я не собираюсь на вас давить. Поговорим о чем-нибудь другом. Например, о Зигетте Монар. Вы ее хорошо рассмотрели?
– За столом я сидел напротив.
– И она не произвела на вас впечатления? Это одна из самых хорошеньких девушек в квартале.
– Готов признать, что она хорошенькая.
– Ах, готовы признать? Как высокопарно! Может, у вас на родине осталась одна красотка? Хотя я не знаю, где ваша родина.
– В Белеме. В Нормандии.
– Значит, в Белеме. Хотя нет, вижу, что не осталась. Тогда глядите в оба, друг мой. Если вы у них задержитесь, они наверняка попытаются вас на ней женить.
– На Зигетте?
– А почему бы и нет? Молодой инженер. Доверенное лицо министра.
– Я никогда не претендовал на то, чтобы быть его доверенным лицом.
За соседним столиком мужчина с сетью серебристых шрамов на шее отрывает взгляд от доски, на которой играет в трик-трак, и глядит на молодого человека, потом вновь медленно возвращается к игре.
– А вас? Вас пытались на ней женить?
– Музыканты – менее завидные женихи. Люди вроде Моннаров ставят музыканта немногим выше актера.
– Ее отец продает ножи. Разве он может позволить себе смотреть сверху вниз на музыканта?
– Смотреть на людей сверху вниз очень просто. А на ваш вопрос отвечу «да», меня рассматривали в качестве жениха.
– А вам она нравилась?
– Как любая привлекательная женщина. Но с Зигеттой нужно быть осторожным.
– Почему?
Собрав остатки сливок из чашки, Арман облизывает палец и вытирает губы.
– Зигетта выросла в этом доме. И живет там всю жизнь. Дыша этим воздухом. Дело тут не только в запахе изо рта. А вот малышка Мари…
– Служанка?
– Я, конечно, не имею в виду женитьбу.
– Вы? И Мари?
– Бедные девушки из предместья Сент-Антуан мыслят свободно. Ее голова, возможно, пуста, как Гроб Господень, но сама она гораздо современнее, чем Моннары. Пожалуй, даже современнее, чем вы. Только не обижайтесь. К тому же я уже почти решил вас осовременить. Эта счастливая мысль только что пришла мне в голову.
– А если мне думается, что я не нуждаюсь в вашем руководстве?
– В руководстве церковного органиста? Именно такой взгляд на вещи нам следует искоренить, если хотим сохранить вас для будущего. Для партии будущего.
– Существует такая партия?
– Они не проводят собрания в условленном месте, не собирают деньги по подписке, однако эта партия существует так же точно, как вы и я. Партия будущего. Партия прошлого. Быть может, у вас останется не так много времени, чтобы решить, на чьей вы стороне. Думаю, нам следует начать с вашего костюма. У вас есть какая-то особая предрасположенность к коричневому цвету?
– Вам чем-то не угодил мой костюм?
– Ничем, если вы принадлежите к партии прошлого. Я познакомлю вас с Шарве. Он знает, что нужно с вами сделать. Шарве – человек современный.
– Кто он, этот Шарве? Писатель?
– Портной.
Раздосадованный, заинтригованный, подвыпивший Жан-Батист, как ему кажется, изображает на своем лице презрение, но органист уже вновь занялся изучением физиономий завсегдатаев кафе. Потом он говорит:
– Надеюсь, вы не откажетесь заплатить. А теперь давайте найдем местечко, чтобы пообедать. Для зарождающейся дружбы нет ничего хуже, чем коньяк на голодный желудок.
* * *
В галереях и во внутреннем дворе – толкотня, крики, поднимаемые в знак приветствия шляпы, вскинутые брови. Неустанная погоня за чем-то, да за чем угодно, идет своим чередом, и нет ни намека на то, что эта суета сбавит темп. Так это зовется «современностью»? А эти люди? Они в партии будущего или в партии прошлого? И всегда ли человек знает, к какой партии принадлежит? Можно ли знать наверное? Или же, думает инженер, это похоже на религию его матери: одним суждено спастись, другим – быть обреченным на адские муки, но ни в том, ни в другом случае не наблюдается никаких точных знамений?
Они пробираются сквозь толпу (иногда отклоняясь в сторону, иногда останавливаясь и даже немного отступая), и вот Арман вновь тянет Жан-Батиста за рукав и ведет через портал салона под номером семь. В вестибюле туго затянутая в корсет женщина сидит за столом на высоком табурете, а перед ней нет ничего, кроме жестянки и колокольчика.
– Вы должны дать ей четыре су, – говорит Арман.
Жан-Батист выкладывает четыре су. Она звонит в колокольчик. Появляется человек в парике с розоватым отливом и отодвигает портьеру розового цвета. Он явно хорошо знаком с Арманом. Они кланяются друг другу с придворной пышностью, хотя это явное ёрничанье.
– Сегодня только Зулима, – говорит Арман.
– Как вам будет угодно, – отвечает человек.
– Этот господин, – продолжает Арман, указывая на Жан-Батиста большим пальцем, – приехал откуда-то из Нормандии. Однажды он станет величайшим инженером Франции.
– Ну, конечно, – мурлычет человек.
Он ведет их по освещенному мягким светом коридору. По обеим сторонам тяжелые портьеры, вероятно, скрывают ведущие в комнаты двери, но последняя портьера закрыта не слишком плотно, и Жан-Батист, замедлив шаг, на мгновение видит человека, часть человека, голую руку и голую ногу, привязанные к колесу, лицо, заросшее бородой, и один большой безумный глаз. На кого он похож? На Дамьена? Того Дамьена, которого полдня убивали на Гревской площади за то, что царапнул короля перочинным ножом? Вздергивали его на дыбу, кастрировали, лили расплавленный свинец в раны, стегали лошадей, чтобы вырвать его конечности из суставов, но лошадям это никак не удавалось – бедные невинные животные, – пока палач не разрезал мышцы умирающего. Тысячи людей, как сообщалось, смотрели на казнь из окон зданий вокруг площади.
Провожатый ждет их в конце коридора. Наклонившись, Жан-Батист проходит под его поднятой рукой.
– Зулима, – начинает тот свою речь заученным голосом, словно механическая кукла, – была персидской принцессой, которая умерла, подобно Клеопатре, от укуса змеи. Ей было всего семнадцать лет, и на ее долю выпала несчастная любовь. Ее чистота… – отдернута еще одна портьера, более изысканная, – а также искусство персидских священников идеально сохраняют тело девушки вот уже более двух столетий.
Девушка лежит на помосте, который напоминает отчасти катафалк, отчасти кушетку. Две свечи зажжены в ногах и еще две в головах. Тело завернуто в саван, в покрывало из какой-то прозрачной материи, тюля или органзы – кто знает? Это созревшее тело невесты. Само совершенство. Молодые люди становятся по обеим сторонам и смотрят. Пожилой провожатый, склонив голову, точно в молитве, ждет в изножье.
– Она вам кого-нибудь напоминает? – шепотом спрашивает Арман.
– Никого, – отвечает Жан-Батист, но догадывается, кого органист имеет в виду.
В этом восковом лице и пышной фигуре и в самом деле есть несомненное сходство с Зигеттой Моннар.
Из Пале-Рояль они отправляются обедать в таверну неподалеку от Биржи. Их усаживают за общий стол и подают обед за десять су – бульон с гренками и вареную говядину. В очаге в конце залы весело потрескивает огонь. Они пьют красное вино, не плохое и не хорошее. Пьют и разговаривают, а их щеки розовеют все больше. Арман без всякого стыда или стеснения признается, что был подброшен в коляске к Госпиталю найденышей. Там благодаря своему таланту он был замечен работниками заведения, которые, в свою очередь, обратили на мальчика внимание тех благотворителей, коих специально посылают искать среди паршивых, бритых детей, живущих и умирающих в госпитальных палатах, того единственного, кого стоит спасать.
– В таком месте не бывает детских иллюзий. Там не заблуждаются по поводу сущности этого мира. К семи годам мы все были циничны, как аббаты.
Оба соглашаются, что утрата иллюзий – это необходимое качество для тех, кто готовит себя к великим свершениям. После третьей бутылки признаются друг другу, что тщеславны, чертовски тщеславны, и надеются, что благодаря удаче и трудолюбию умрут знаменитыми.
– И богатыми, – добавляет Арман, выковыривая из зубов кусочек говядины. – Я не собираюсь умирать знаменитым одной лишь своею бедностью.
Жан-Батист рассказывает о своем бывшем покровителе графе С., о двух годах, проведенных в Школе мостов, о мэтре Перроне, о мостах, которые он мечтает построить, конструкциях, легких, как сама мысль, переброшенных через Сену, Орн, Луару…
Вино и неожиданной глубины одиночество вызывают в нем болтливость, которую он сам не одобрил бы в трезвом состоянии и которой не доверял бы, столкнувшись с нею в беседе с другим человеком. Он чуть было не рассказал Арману, что ему предстоит делать в Париже, ибо на Армана, несомненно, это произведет впечатление: органист увидит то, что он сам (в рубиновом свете красного вина таверны) хотел бы увидеть, ибо уничтожить кладбище Невинных – значит стереть с лица земли, причем на самом деле, а не в качестве фигуры речи, тлетворное влияние прошлого! И тогда не придется ли Арману признать, что он, Жан-Батист Баратт, инженер, безо всяких оговорок принадлежит к партии будущего, даже к ее авангарду? А может, Арман встревожится? Ужаснется? Придет в ярость? Каковы все-таки отношения Армана Сен-Меара с епископом? И что известно Его Светлости о планах министра?
Выйдя из таверны, они справляют малую нужду на стену здания и, застегнувшись, отправляются в путешествие, на которое приходится остаток дня. Они всё говорят, всё что-то бормочут о политике, о Париже, о неизменном достоинстве крестьянства (Но уж я-то знаю крестьян, хочет сказать Жан-Батист, у меня среди них не одна дюжина родичей), но по-настоящему ни тот, ни другой уже не слушает собеседника. Жан-Батиста вновь затаскивают в какой-то дом – он тут же чувствует опьянение гораздо сильнее, чем на улице, – и представляют человеку, похожему на изысканно одетую обезьяну, который, как выясняется, и есть портной Шарве.
Магазин, если этому месту можно дать столь скромное название, уставлен элегантной мебелью, увешан писанными маслом картинами и даже отдаленно не напоминает то полное резких запахов ателье, в котором отец Жан-Батиста шил перчатки. Здесь нет никаких явных признаков работы, кроме разве что стола у окна, где двое молодых людей с сонным видом режут какою-то ткань, переливающуюся и трепещущую, словно ключевая вода.
Шарве времени не теряет. Несколько слов от Армана, пожатие плечами от Жан-Батиста – вот все, что ему нужно, чтобы взяться за дело. Он ходит кругами вокруг инженера, трогает его кафтан, вытягивает материал, отходит на шаг назад, чтобы лучше определить длину ног, легкую округлость плеч, тонкую талию. Пожалуй, приятно оказаться предметом такого внимательного профессионального обследования. Жан-Батист даже не замечает, как Арман выскальзывает из комнаты. В этот день все происходит по каким-то собственным странным законам. Инженер уже давно не пытается им сопротивляться. Придется ему поразмыслить об этом позже.
– Полагаю, месье, – говорит Шарве, – полагаю, мы сможем сделать с вами нечто весьма интересное. Ваша фигура, если позволите так выразиться, как раз подходит для новых стилей. Вы отнюдь не один из тех дородных господ, кого мне приходится скорее маскировать, чем одевать. А вот вас, месье, мы можем одеть. Да. Во что-то, что будет вторить естественным движениям тела. Во что-то чуть менее официальное, хотя, конечно, по-своему абсолютно корректное… Мы должны сочинить историю, месье. Сочинить ее прекрасным и понятным языком. Я одену вас не для 1785-го, а для 1795 года. Седрик! Принеси господину бокал лафита. И бутылку тоже. А теперь, месье, окажите мне честь и проследуйте за мной…
Через два часа Жан-Батист видит себя – нет, кого-то другого – в большом идеально отполированном овальном зеркале. На нем шелковый кафтан фисташкового цвета с шелковой подкладкой в зеленую и шафрановую полоску. Короткий камзол, доходящий до верхней части бедра, тоже фисташковый, со скромной вышивкой золотой нитью. Обшлага кафтана небольшие, воротник высокий. Шейный платок – тоже шафранового цвета – почти такой же огромный, как у Армана. Довольно долго Шарве и Седрик, вытаскивая зажатые между губами булавки, кроили, сшивали, вертели его с той свободой, которая предоставлена людям их профессии, а также камердинерам, докторам и палачам. Они почти закончили. Осторожно отходят назад, чтобы их отражение не попало в зеркало. Глядят, как он глядит на себя. Уже слишком поздно, прекрасно понимает Жан-Батист, отказываться от костюма или даже критиковать его. Это значило бы отречься не только от Шарве, но и от самого будущего. Невозможно! Он возьмет костюм и заплатит любую назначенную Шарве цену. Цена оказывается изрядной. Жан-Батист краснеет. Таких денег у него при себе нет. Портной разводит руками. Конечно, конечно. Завтра вполне устроит. Но есть кое-что еще. Молодой господин относится к молодым господам с интеллектуальными устремлениями? Ага! Он так и думал, просто не хотел показаться навязчивым.
Портной скользит к отполированному до блеска секретеру орехового дерева и, вынув из ящика небольшой портрет в рамке, протягивает его Жан-Батисту.
– Вольтер, – произносит он, с улыбкой глядя на картину так, словно один на один он мог бы адресовать ей самые ласковые слова. – Видите, что на нем надето? Халат? Его называют шлафрок. Интеллектуальные господа без него едва ли могут обходиться. У меня есть один из красного тика. Я бы не стал говорить об этом другим моим клиентам – они бы не поняли. Но в вашем случае…
– Да, – говорит Жан-Батист.
– Да?
– Беру.
– И, месье, вы не должны скрывать свои естественные волосы. Лет через пять парики канут в Лету. А пока у меня есть для вас превосходный парик из натуральных волос с шелковым мешочком для косы, можно взять в прокат на неделю…
– И его тоже, – говорит Жан-Батист.
– Могу ли я оставить ваш старый костюм в залог, месье? У меня есть заведение поменьше на Рю-дю-Бак, обслуживающее моих… гм… более консервативных клиентов. Что, если я продам его для вас там?
– Как хотите.
– Это как вы хотите, месье.
– Тогда да. – Жан-Батист пожимает плечами. – Да.
Выбравшись из магазина Шарве, инженер пересекает площадь Побед, сворачивает по Рю-де-ля-Фейяд в сторону рынка и дома Моннаров. Дует ветер. Он сыплет пылью ему в лицо и заставляет чихать. Новый костюм не такой теплый, как старый. И тем более не подарок покойного отца. Жан-Батист прижимает к груди пакет со шлафроком. С каждым шагом вонь от кладбища ощущается все сильнее, но, несмотря на это, несколько раз он останавливается в нерешительности, вглядывается в даль, смотрит назад через плечо, пытается сориентироваться по воротам, столбу, голому дереву, каменному желобу. Видел ли он их раньше? Наконец он оказывается в конце Рю-де-ля-Фромажери. Лавочки закрыты, тележки стоят, опираясь на ручки, на булыжниках мокрая грязь. На углу улицы на коленях стоит нищий, больше никого. Нищий поднимает глаза, скидывает капюшон, чтобы продемонстрировать свои болячки, но у Жан-Батиста нет мелочи в насквозь продуваемых новых карманах. Оба бормочут (один извинения, другой проклятия).