Текст книги "Чистота"
Автор книги: Эндрю Миллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Эндрю Миллер
Чистота
Памяти моего отца доктора Кита Миллера и моих друзей Патрика Уоррена и Джорджа Лаклана Брауна
Andrew Miller
Pure
Copyright © by Andrew Miller 2011
© Жутовская Н., перевод на русский язык, 2015
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2015
Часть первая
Придет время, когда солнце будет светить лишь на свободных людей, у коих нет иного хозяина, кроме собственного разума.
Маркиз де Кондорсе
Глава 1
Молодой человек, впрочем, не очень молодой, сидит в приемной где-то в Версальском дворце – в одном из крыльев. Он ждет. И ждет уже давно.
Камин в комнате не горит, хотя уже третья неделя октября и холодно, как в Сретение Господне. Ноги и спина закоченели от холода и трехдневного путешествия в такую погоду – сначала с кузеном Андре из Белема в Ножан, а затем в почтовой карете, забитой простолюдинами в зимних одеждах, с корзинами на коленях и тюками под ногами. Некоторые ехали с собаками, а один старик – с петухом за пазухой. Тридцать часов до Парижа, а точнее, до Рю-оз-Ур, где путешественники выбрались из кареты на булыжную мостовую, в конский навоз, и топтались у кучерской конторы, разминая затекшие ноги. Потом, уже сегодня, с утра пораньше, выйдя из комнаты, снятой на улице – как бишь ее? – и взгромоздившись на нанятую клячу, он отправился в Версаль. Этот день может стать самым важным днем в его жизни, но может и обернуться ничем.
Молодой человек в приемной не один. Напротив в узком кресле сидит человек лет сорока – сюртук застегнут до подбородка, глаза закрыты, руки сложены на коленях, а на пальце большой, с виду старинный, перстень. Время от времени мужчина вздыхает, но более не издает ни звука.
Позади этого дремлющего человека, а также по обеим сторонам от него, вверх от самого паркета до покрытой паутиной потолочной лепки поднимаются зеркала. Их во дворце множество. Должно быть, живя здесь, невозможно не встретиться с самим собою раз сто на дню, ибо каждый здешний коридор – источник тщеславия и беспокойства. Зеркала впереди с затуманенной от пыли поверхностью (чей-то праздный палец набросал на одном округлый мужской член и рядом цветок, похожий на розу) источают зеленоватый свет, словно все здание утонуло, погрузившись в морскую пучину. Там, среди обломков кораблекрушения, – его собственная фигура в коричневом платье и лицо в рябом стекле, едва намеченное и лишенное черт и выражения. Бледный овал над согнутым телом в коричневом кафтане. Кафтан – подарок отца, скроенный самим Гонто, которого люди зовут искуснейшим портным в Белеме, хотя, по правде говоря, это единственный портной в городе. Белем – место, где добротный кафтан передается от отца к сыну вместе с прочими ценными вещами: медной грелкой для постели, плугом, бороной и хомутом. Кафтан немного тесен в плечах, немного широк в подоле, немного тяжел в обшлагах, но сшит на совесть и по хорошему фасону.
Молодой человек трет себя по бедрам, коленям, потом тянется к лодыжке, чтобы почистить левый чулок. Он очень старался не запачкать чулки, но вышел из дому засветло, петлял по незнакомым улицам, да и фонари в такой час еще не горели, так что кто знает, куда он мог ступить. Краем большого пальца он скребет по ткани. Грязь? Будем надеяться. Лучше палец не нюхать и не знать, каково ее происхождение.
Появляется маленький песик. Коготки легонько цокают по паркету. Песик кидает на него быстрый взгляд больших полузакрытых глаз, потом подходит к вазе, высокой золоченой амфоре, выставленной или забытой в одном из зеркальных углов. Обнюхивает, поднимает заднюю лапку. Чей-то голос – кажется, пожилой женщины – ласково зовет собаку из коридора. Мимо открытой двери мелькает тень, шелест скользящих по полу шелковых юбок похож на шум неожиданно начавшегося дождя. Собака бросается за женщиной, а ручеек змейкой стекает с вазы к пяткам спящего. Молодой человек наблюдает, как ручеек прокладывает себе путь по неровной поверхности паркета, даже собачья струйка подчиняется неизменным физическим законам…
Он все еще следит за струйкой (в этот день, который может стать самым важным днем в его жизни, а может обернуться и ничем), когда со щелчком, похожим на треск сломанного сургуча, которым запечатывают заразные дома, открывается дверь министерского кабинета. Слуга или секретарь, угловатый и желтоглазый, делает ему знак, слегка подняв подбородок. Молодой человек встает. Тот, что постарше, уже открыл глаза. Они не перемолвились ни словом, не знают имен друг друга, просто в одно октябрьское утро провели вместе три часа в промозглой приемной. Человек постарше улыбается. Это самое отстраненное и самое утонченное выражение лица на свете, улыбка, подобная прекрасному цветку обширного и бесполезного опыта. Молодой человек кланяется тому, другому, и быстро проскальзывает в полуоткрытую дверь кабинета, опасаясь, что та может вновь захлопнуться перед ним неожиданно и навсегда.
Глава 2
– Святой Августин, – говорит министр, держа двумя пальцами недоеденное миндальное печенье, – утверждает, что почести, оказываемые мертвым, предназначаются главным образом для успокоения живых. Важна лишь молитва. А где именно погребено тело, вовсе не существенно.
Он вновь принимается за печенье, макает его в рюмку с белым вином, обсасывает. Несколько крошек падает на стопки бумаг на огромном письменном столе. Слуга, стоящий за креслом своего господина, по-хозяйски глядит на крошки, но не пытается их убрать.
– Он был африканцем, – говорит министр, – наш святой Августин. Должно быть, видел львов и слонов. А вы видели слона?
– Нет, милорд.
– Здесь есть один. Где-то. Большой печальный зверь, питается бургундским. Подарок сиамского короля. Когда его привезли, еще при дедушке Его Величества, все дворцовые собаки целый месяц прятались. Потом привыкли, начали на него лаять, кидаться. Если бы слона не убрали от них, они бы его насмерть затравили. Пятидесяти собак хватило бы.
Он смотрит через стол на молодого человека, на мгновение замолкает, будто слон и собаки – персонажи некоей притчи.
– Так о чем бишь я? – спрашивает он.
– О святом Августине, – подсказывает молодой человек.
Министр кивает.
– Хоронить в церкви начали в Средневековье, дабы усопший был ближе к святым мощам, конечно. Когда же в церквях уже не осталось места, стали хоронить на церковном дворе. Гонорий Августодунский называет кладбище святой опочивальней, лоном церкви, ecclesiae gremium[1]1
Лоно церкви (лат.).
[Закрыть]. Когда, по-вашему, они стали превосходить нас числом?
– Кто, милорд?
– Покойники.
– Не знаю, милорд.
– Быстро. Думаю, что быстро.
Министр доедает печенье. Слуга передает ему салфетку. Тот вытирает пальцы, надевает очки в круглой оправе и принимается читать бумагу из стопки, что лежит перед ним. В кабинете теплее, чем в приемной, но ненамного. Трещит небольшой огонь, и время от времени в комнату вырывается перышко дыма. Кроме письменного стола, в кабинете есть еще кое-какая мебель. Небольшой портрет короля. Картина, судя по всему, изображающая последние минуты кабаньей охоты. Столик с графином и рюмками. У камина тяжелый фарфоровый ночной горшок. Зонтик из промасленного шелка, прислоненный к стене под окном. А в окне ничего, кроме серого и рваного небесного брюха.
– Лестенгуа, – произносит министр, глядя в бумагу. – Вы Жан-Мари Лестенгуа.
– Нет, милорд.
– Нет? – Министр вновь глядит на пачку бумаг и вынимает другой листок. – Тогда, значит, Баратт. Жан-Батист Баратт?
– Да, милорд.
– Древнего рода?
– Семья моего отца живет в Белеме уже несколько поколений.
– Ваш отец перчаточник?
– Главный перчаточник, милорд. И у нас есть земля. Чуть больше четырех гектаров.
– Четырех?
Министр позволяет себе улыбнуться. Пудра с его парика чуть припорошила шелк на плечах. Если его лицо чуть вытянуть вперед, думает Жан-Батист, оно уподобится острию топорища.
– Граф С. утверждает, что вы трудолюбивы, прилежны и чистоплотны. И что ваша мать протестантка.
– Только мать, милорд. Мой батюшка…
Министр делает ему знак замолчать.
– Меня не интересует, как молятся ваши родители. Никто не предлагает вам пост королевского капеллана. – Он снова смотрит в бумагу. – Проходили обучение у братьев ораторианцев в Ножане, а впоследствии благодаря щедрости графа смогли поступить в Королевскую школу мостов и дорог.
– Да, милорд, поступил. Я имел честь быть учеником мэтра Перроне.
– Чьим учеником?
– Великого Перроне, милорд.
– Вы сведущи в геометрии, алгебре. Гидравлике. Тут говорится, что вы построили мост.
– Небольшой мост, милорд. В поместье графа.
– В качестве украшения?
– В каком-то смысле… и эта сторона тоже присутствовала.
– И у вас есть опыт горных работ?
– Почти два года я провел на угольных шахтах Валансьена. Там у графа есть свой интерес.
– У графа во многих местах есть интерес, Баратт. Не получится наряжать жену в бриллианты, если не имеешь нигде интереса.
Похоже, министр изволил пошутить, и в ответ следовало бы произнести что-нибудь остроумное, но в то же время уважительное, однако Жан-Батист не думает ни о жене графа с ее бриллиантами, ни о его любовнице с ее бриллиантами. Он думает о шахтах Валансьена. Об особом роде нищеты – беспросветной, закутанной в пелену дыма, не знающей милости природы.
– Да и к вам тоже он имеет интерес, не так ли?
– Да, милорд.
– Ваш отец шил графу перчатки?
– Да, милорд.
– Может, он и мне сошьет парочку?
– Мой отец умер, милорд.
– Ах, вот как?
– Тому уже несколько лет.
– Отчего же он умер?
– От болезни, милорд. Он долго болел.
– Тогда не сомневаюсь, что вы хотите почтить его память.
– Хочу, милорд.
– И вы готовы послужить?
– Да, милорд.
– У меня кое-что для вас есть, Баратт. Дело, ведомое с необходимым умением, с необходимой рассудительностью, обеспечит вам неуклонное продвижение по службе. И позволит заработать имя.
– Благодарю вашу светлость за доверие.
– Покамест не будем говорить о доверии. Вы знаете кладбище Невинных?
– Кладбище?
– То, что у рынка Ле-Аль.
– Я слышал о нем, милорд.
– Оно пожирает тела умерших парижан с незапамятных времен. С глубокой древности, когда город едва распространился за пределы своих островов. Тогда это, вероятно, было еще терпимо. Так, кусок земли, вокруг которого почти ничего не было. Но город рос. И окружил кладбище. Потом построили церковь. Следом стену вокруг погоста. А за стеной – дома, лавки, таверны. Все то, что нужно живым. Кладбище меж тем стало знаменитым, прославленным, стало местом паломничества. Матушка-церковь получала немалые барыши за похороны. Побольше – за погребение в самой церкви, поменьше – за погребение в галереях. А вот похороны в общей могиле не стоили ничего. Нельзя же в самом деле требовать у человека плату за то, что его останки сложили поверх прочих, как слой бекона. Мне рассказывали, что во время одной эпидемии чумы на кладбище Невинных меньше чем за месяц похоронили пятьдесят тысяч покойников. Погребения шли без конца – труп на труп, телеги с мертвецами ждали своей очереди на Рю-Сен-Дени. Хоронили даже ночью, при свете факелов. Труп на труп. Невозможно и подсчитать. Целые легионы ложились в клочок земли не больше картофельного поля. Но, похоже, это никого не волновало. Никто не протестовал, не выражал возмущения. Возможно, происходящее даже казалось естественным. Но позднее, наверное, в прошлом поколении парижан, к нам пошли жалобы. Для некоторых, живущих вблизи кладбища, соседство стало весьма неприятным. Начала портиться еда. Свечи гасли, словно потушенные невидимыми пальцами. Люди, по утрам сходившие со ступенек крыльца на улицу, вдруг падали без чувств. Урон был также нанесен морали, особенно среди юношества. Молодые люди и дамы, до этого времени отличавшиеся незапятнанной репутацией… Была создана комиссия, дабы расследовать такое положение дел. Множество господ-специалистов написали множество слов по этому поводу. Были высказаны рекомендации, начерчены планы создания новых, не столь вредоносных кладбищ, которые будут вынесены за черту города. Но эти рекомендации не были приняты в расчет, планы оказались свернуты и отложены. Усопших продолжали привозить к воротам кладбища Невинных. Для них кое-как находилось место. Так бы и продолжалось, Баратт. Тут сомневаться не приходится. И продолжалось бы до Второго пришествия, если бы пять лет назад не прошли на редкость сильные весенние ливни. Подземная стена, отделяющая кладбище от подвала дома на одной из прилегающих улиц, не выдержала. И в подвал вывалилось все содержимое общей могилы. Можете себе представить волнение тех, кто проживал над этим подвалом, их соседей, соседей их соседей, всех тех, кто, ложась вечером спать, не мог выбросить из головы мысль о кладбище, напирающем, точно прожорливое море, на стены домов. Кладбище уже не желало оставаться при своих мертвецах. Вы могли похоронить отца, а меньше чем через месяц уже и не знать, куда девалось тело. Сам король был обеспокоен. Был издан указ о закрытии кладбища Невинных. И кладбища, и церкви. Без промедления. Ворота следовало запереть на замок. С тех пор, несмотря на просьбы Его Светлости епископа, все остается без изменений. Запертые ворота, пустота, тишина. Что вы об этом думаете?
– О чем именно, милорд?
– Можно ли просто оставить все как есть?
– Трудно сказать, милорд. Вероятно, нет.
– Оттуда идет зловоние.
– Да, милорд.
– Иногда мне кажется, что я чувствую его даже здесь.
– Да, милорд.
– Кладбище отравляет город. Если долго ничего не предпринимать, оно отравит не только местных торговцев, но и самого короля. Короля и его министров.
– Да, милорд.
– Его нужно убрать.
– Убрать?
– Уничтожить. И церковь, и кладбище. Нужно, чтобы это место перестало распространять заразу. Огнем, серой, чем хотите, только избавьте нас от него.
– А как же… обитатели, милорд?
– Какие обитатели?
– Покойники.
– Ликвидировать. Все до последней косточки. Здесь требуется человек, не страшащийся некоторых неприятных ситуаций. Который не побоится тявканья попов. Тот, кто не склонен к суевериям.
– Суевериям, милорд?
– Вы же не думаете, что такой погост, как кладбище Невинных, не оброс легендами? Говорят, там появляется существо, рожденное от волка еще в те дни – следовало бы сказать «ночи», – когда волки зимой приходили в город. Вы испугались бы такого существа, Баратт?
– Только если бы я в него верил, милорд.
– Вы, без сомнения, скептик. Ученик Вольтера. Насколько мне известно, он обращается именно к молодым людям вашего класса.
– Я… конечно, слышал…
– Да, безусловно. Здесь его тоже читают. И гораздо больше, чем вы можете вообразить. Когда речь заходит об остром уме, мы истинные демократы. Да и человек с такой кучей денег, как у Вольтера, едва ли так уж бесповоротно дурен.
– Да, милорд.
– Так значит, вы не шарахаетесь от призраков?
– Нет, милорд.
– Работа будет одновременно и щекотливой, и грубой. Вы сможете действовать от нашего имени. Получите деньги. А докладывать будете через моего агента месье Лафосса.
Министр смотрит через плечо Жан-Батиста. Тот оборачивается. На табурете за дверью сидит человек. Жан-Батист успевает заметить лишь длинные, тонкие пальцы, длинные, обтянутые черным конечности. И, конечно, глаза. Два черных гвоздя, вбитые в череп.
– Лафоссу будете рассказывать обо всем. У него есть свои конторы в Париже. И он будет посещать вас на работе.
– Да, милорд.
– Информацию о природе вашей миссии держите при себе как можно дольше. Человеческие пристрастия непредсказуемы. Они могут распространяться даже на такое место, как кладбище Невинных.
– Когда мне следует приступить, милорд?
Но министр вдруг перестает его слышать. Потерял интерес. Он переворачивает страницы и тянется рукой к небольшой рюмке, которую слуга, обойдя стол, вкладывает в его раскрытую ладонь.
Лафосс поднимается с табурета. Из глубин своего одеяния он извлекает листок сложенной и запечатанной бумаги, а потом кошелек. Передает их Жан-Батисту. Тот кланяется Лафоссу, потом отвешивает более глубокий поклон министру, отступает назад, к двери, и, повернувшись, выходит. Того человека, который ждал вместе с ним, уже нет. Был ли он тоже инженером? Тем Жан-Мари Лестенгуа, чье имя назвал министр? А если бы желтоглазый слуга взглянул на того человека первым, не ему ли теперь поручили бы уничтожение кладбища?
Жан-Батист берет свой редингот, висящий на спинке стула. На полу собачий ручеек, истратив первоначальный импульс, впитывается древесиной паркета.
Глава 3
Минуя пару коридоров и крыло здания, Жан-Батист понимает, что движется по кругу. Он проходит мимо окон, таких огромных, что через них можно провести лошадь или даже слона. Спускается по винтовым лестницам, вдоль которых висят гигантские аллегорические гобелены, дрожащие на осенних сквозняках и наверняка искалечившие зрение не одной дюжине мастериц, что идеально ровными стежками выткали на них в мельчайших деталях цветы у подножия Парнаса, полевые французские цветы: маки, васильки, живокость, ромашки…
Дворец похож на игру, но он устал в нее играть. В некоторых коридорах темно, как в сумерки, другие освещены расходящимися ветвями тающих свечей. В этих последних он наталкивается на суетливые группки слуг, однако когда пытается спросить дорогу, его либо не замечают, либо указывают в четырех разных направлениях. Один парень кричит ему вслед: «Идите, куда нос укажет!» Но нос указывает ему лишь то, что дерьмо властей предержащих мало чем отличается от дерьма бедняков.
И везде, в каждом коридоре, двери. Следует ли открыть какую-нибудь из них? Может, именно так и находят выход из Версальского дворца? Хотя двери здесь, как и всё прочее, подвластны законам этикета. В какие-то положено стучаться, а в какие-то легонько скрестись. Кузен Андре объяснил это ему, пока они ехали в Ножан. Кузен Андре, правовед, который, хоть и младше его на три года, уже обладает светской изворотливостью, завидными познаниями в области законов придворной жизни.
Жан-Батист останавливается перед одной из дверей, той, что почему-то кажется ему более внушающей надежду, чем соседние. К тому же не чувствует ли он прохладный ветерок, что тянет из-под нее по ногам? Он проверяет, нет ли на древесине следов от ногтей, и, не найдя таковых, тихонько стучит. Никто не отвечает. Повернув ручку, Жан-Батист заходит. За небольшим круглым столиком сидят двое и играют в карты. У них большие голубые глаза и серебряные кафтаны. Мужчины говорят, что они поляки, что они во дворце уже несколько месяцев и почти позабыли, зачем приехали.
– Вы знаете мадам М.? – спрашивает один.
– Боюсь, что нет.
Поляки вздыхают, и каждый переворачивает карту. В глубине комнаты на шелковой обивке оттоманки две кошки проверяют остроту своих когтей. Жан-Батист с поклоном извиняется за беспокойство. А не угодно ли ему остаться и немного перекинуться в карты? Пикет, как ничто другое, позволяет скоротать время. Жан-Батист признается, что пытается найти выход.
Выход? Они смотрят на него и смеются.
Снова оказавшись в коридоре, он останавливается при виде женщины со взбитыми лиловыми волосами, которую в горизонтальном положении проносят через дверь. Ее голова оборачивается, черные глаза внимательно смотрят на него. У таких дорогу не спрашивают. По винтовой черной лестнице, каменной и узкой, Жан-Батист спускается на этаж ниже. Здесь на скамьях отдыхают солдаты, молоденькие ребята в синей военной форме дремлют, свернувшись, на столах, под столами и на диванчиках – везде, где нашлось место. Дюжина девушек бегут прямо на него, почти ничего не видя перед собой из-за охапок грязного белья в руках. Чтобы не оказаться сбитым с ног, он отступает (без стука и царапанья) в ближайшую дверь и оказывается в просторном помещении – большом, уходящем вдаль зале, где в огромных терракотовых горшках стоят миниатюрные деревца, наверное, целая сотня. Хотя он и северянин, истинный северянин, он уже знает со времен службы у графа С., что это лимоны. Их покрыли соломой и мешковиной в преддверии наступающей зимы. В воздухе витает легкий аромат, нежно-зеленый свет льется сквозь ряды арочных окон. Жан-Батист открывает одно и, взобравшись на бочку с водой, выпрыгивает наружу. Позади, во дворце, бесчисленные часы отбивают еще один час. Он вынимает свои. Это, как и костюм, подарок, только на этот раз от мэтра Перроне – по случаю окончания учебы. На крышке изображено масонское всевидящее око, хотя Жан-Батист не масон и неизвестно, масон ли сам мэтр Перроне. Когда стрелки указывают ровно два, часы начинают слегка вибрировать на ладони. Захлопнув крышку, он кладет их в карман.
Впереди, между подстриженными боскетами, слишком высокими, чтобы можно было взглянуть поверх них, бежит дорожка из светлого гравия. Он идет по ней, ибо больше идти некуда. Проходит мимо фонтана, в его чаше уже нет воды, зато полно палой листвы. Жан-Батист замерз и неожиданно чувствует усталость. Натягивает редингот. Дорожка раздваивается. Теперь куда? Между дорожек стоит небольшая увитая зеленью беседка с полукруглой скамьей, а над скамьей каменный амур, покрытый пятнышками лишайника, целится стрелой в того, кто сядет под ним. Жан-Батист садится. Снимает печать с бумаги, которую дал Лафосс. Там записан адрес дома, где ему надлежит снять жилье. Развязывает кошелек и высыпает на ладонь несколько тяжелых монет. Сто ливров? Или чуть больше. Он рад – чувствует облегчение, – ибо уже несколько месяцев живет на остатки своих скудных сбережений, задолжав матери и кузену Андре. В то же время он понимает, что эта сумма не свидетельствует об особом расположении министра. Ясно, что все просчитано точно. Это плата человеку, которым он теперь стал – подрядчику, государственному наемному работнику, разрушителю кладбищ…
Кладбище! Он все еще не вполне опомнился. Кладбище в центре Парижа! Этот жуткий погост! Бог знает, чего он ожидал по дороге сюда, работу над каким проектом предполагал получить – может, надеялся что-то построить в самом дворце, – но такое даже в страшном сне не приснится! Можно ли было отказаться? Это не приходило ему в голову, такого ответа для него просто не существовало. А что до того, каким образом выкапывание костей соответствует его положению, а также достоинству, присущему выпускнику Королевской школы мостов и дорог, ему придется научиться думать об этом поручении в более… абстрактном смысле. В конце концов, он человек, имеющий идеи и идеалы. Не столь уж невозможно воспринимать такую работу как дело важное и достойное. Осуществляемое для общего блага. То, что одобрили бы и авторы Энциклопедии.
К скамье слетелось около дюжины воробьев, распушивших на холоде свои перышки. Он смотрит, как они, мохнатые, прыгают по камням. В одном из карманов редингота – достаточно поместительном, чтобы отправить туда всех этих воробьев, – осталось немного хлеба, который он ел на завтрак в потемках, сидя верхом. Он кусает хлеб, жует, потом отрывает корочку и крошит ее большим и указательным пальцами. Склевывая крошки, птички словно танцуют у него под ногами.