Текст книги "Зимний лагерь"
Автор книги: Эмманюэль Каррер
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
– Напрасно я тебе сказал все это, – прошептал он. – Потому что теперь ты тоже в опасности. Ты стал для них мишенью.
Одканн улыбнулся своей неотразимой улыбкой с примесью иронии и вызова и сказал:
– Мы одной веревочкой повязаны.
И в эту минуту все встало на свои места, они опять поменялись ролями: Одканн снова стал старшим, которому младший доверил свои страшные секреты. И правильно сделал – он же возьмет все на себя и не даст его в обиду. Снизу, из зала, послышался звук отодвигаемых кресел, потом раздались голоса учительницы и тренеров, поднимавшихся по лестнице к себе в комнаты. Одканн поднес палец ко рту и скользнул под кровать. Через мгновение учительница распахнула приоткрытую дверь:
– Надо спать, Николя, уже поздно.
Николя сказал заспанным голосом: «Да-да», – и протянул руку, чтобы нажать на выключатель.
– Все в порядке? – спросила учительница.
– Все в порядке, – ответил он.
– Тогда спокойной ночи, – она вышла в коридор и там тоже погасила свет. Ее шаги удалились, послышался скрип двери, шум текущей из крана воды.
– Все, – выдохнул Одканн, залезая снова на кровать возле Николя. – А теперь надо выработать план действий.
21
Как только автобус остановился на деревенской площади под склоном, на котором проходили уроки катания на лыжах, Николя сразу же понял, что случилось что-то серьезное. Человек десять, мужчины и женщины, стояли у кафе, и даже издалека на их лицах читалось выражение боли и гнева. Исполненные враждебности взгляды следили за тем, как парковался автобус. Нахмурившись, Патрик сказал, что пойдет выяснить, что происходит, учительница велела детям ждать в автобусе. Ребята, только что певшие начатую еще в шале смешную песенку о детских лагерях, смолкли. Патрик подошел к группе, толпившейся перед кафе. Его лица не было видно, он стоял спиной, и волосы, собранные в хвост, развевались над капюшоном его куртки, зато видно было лицо человека, к которому он обращался с вопросами и который гневно отвечал ему. Две женщины стали кричать, одна из них, рыдая, потрясала кулаком. Несколько минут Патрик не двигался с места, в автобусе все притихли. Стекла начали запотевать, потому что, когда выключили мотор, перестал работать вентилятор, и, чтобы видеть происходящее на улице, дети терли их рукавами или ладонями. При этом все, как обычно, рисовали какие-нибудь фигурки или выводили буквы, но Николя вдруг заметил, что сам он старается этого не делать, а изобразил ничего не означающий круг, как если бы любые другие рисунки могли оскорбить людей, собравшихся на улице. Чувствовалось, что при малейшем жесте, который мог показаться им вызывающим, они были способны опрокинуть автобус и сжечь его вместе со всеми пассажирами. Наконец Патрик оглянулся назад. Его лицо было растерянным – оно было не гневным, как у жителей деревни, а потрясенным. Учительница сразу же вышла ему навстречу, чтобы узнать то, чего он не должен был говорить в присутствии детей. Тогда Одканн прервал молчание, сказав тоном, выражавшим не предположение, а уверенность, которую в глубине души с ним разделяли все:
– Рене умер.
Он сказал «Рене», а не «мальчик, который пропал», как будто все его знали, как будто он был одним из них, и Николя почувствовал, как его охватывает ужас, который до сих пор сдерживало ожидание развязки. Патрик и учительница вошли в автобус. Учительница открыла было рот, но вместо того, чтобы заговорить, закрыла глаза, прикусила губы, потом повернулась к Патрику. Он бережно взял ее за руку и сказал детям, подтверждая их догадки:
– Нет смысла скрывать от вас, случилось что-то очень серьезное. Страшное. Нашли Рене, того самого мальчика из Паноссьера, который пропал; его нашли мертвым. Вот так.
Патрик тяжело вздохнул, и было видно, насколько трудно ему было произнести эти слова.
– Его убили, – сказал Одканн из глубины автобуса, и опять это был не столько вопрос, сколько утверждение.
– Да, – ответил Патрик коротко. – Его убили.
– А кто – неизвестно? – спросил Одканн.
– Нет, неизвестно.
Учительница отняла ото рта носовой платок, который судорожно прижимала к губам, и ценой огромных усилий заговорила. Голос ее дрожал.
– Думаю, – сказала она, – среди вас есть верующие. Так вот, мне кажется, что они должны помолиться. Это было бы хорошо.
Все надолго замолчали, никто не решался пошевельнуться. Стекла так сильно запотели, что улицу больше не было видно. Николя сложил руки и хотел про себя прочитать «Отче наш», но не мог вспомнить слова молитвы, даже самое ее начало. Ему чудилось, что где-то очень далеко раздается голос матери, произносящей обрывки молитвы, но ему не удавалось повторить их за ней. Когда-то давно она преподавала катехизис, но после их переезда на новую квартиру с этим было покончено, с тех пор она не заставляла их с младшим братом молиться по вечерам. Он представил себе – хотя это было абсолютно невозможно, невозможно даже вообразить себе эти жесты, приводившие его в ужас, – что он подносит руку к карману своей куртки, достает листовку, которую ему дал жандарм, разворачивает ее – о, шуршание бумаги! – и рассматривает фотографию Рене. Он задумался о том, что станет делать с этой листовкой через несколько часов, через несколько дней, осмелится ли он достать ее из кармана, не выбросит ли ее, куда положит. Если бы у него с собой был сейф, он смог бы спрятать ее туда, а потом закопать сейф и забыть его секретный шифр. А что если кто-нибудь найдет листовку у него в кармане или застанет его врасплох, когда он ее разглядывает, и догадается, в какие игры они с Одканном играли прошлой ночью?
Их ночной разговор, свои собственные вымыслы теперь казались ему преступлением – постыдным, ужасающим соучастием в том, что действительно произошло. В памяти всплывало кукольное лицо Рене, его стрижка под горшок, слишком широко расставленные передние зубы, а может быть, просто один молочный между ними выпал. Наверное, он спрятал зуб под подушку и ждал, когда мышка унесет его и положит вместо него подарок. Его глаза за стеклами очков наполнялись страхом маленького мальчика, над которым склоняется незнакомый человек для того, чтобы убить, и Николя чувствовал, как лицо Рене сливается с его собственным лицом, как его рот растягивается в беззвучном крике, которому никогда не будет конца. В эту минуту он, наверное, предпочел бы, чтобы ему на плечо опустилась рука жандарма, пусть бы тот обыскал его и нашел в кармане куртки главную улику – объявление о розыске. Пусть это был бы жандарм или отец Рене, обезумевший от горя и теперь тоже готовый пойти на убийство, и он, безусловно, убил бы Николя, если бы только знал, чем они с Одканном развлекались. Находятся ли родители Рене в собравшейся на площади толпе, от которой дети теперь отделены непроницаемым барьером запотевших стекол автобуса? Стоят ли все они там по-прежнему? Что делает Одканн? Молится? Молятся ли вокруг него все оказавшиеся вместе в этой запотевшей часовне? Кончится ли когда-нибудь эта тишина, этот охвативший всех ужас – ужас, к которому он причастен, хотя никто об этом не знает?
22
Урок катания на лыжах отменили. Все вернулись в шале и старались провести день, как могли. Наверное, еще наступит время, когда снова можно будет вести нормальный образ жизни, думать о чем-то другом, но сейчас каждый понимал, что это время придет не скоро и, пока они находятся здесь, в зимнем лагере, оно не наступит. Однако не оставалось ничего другого, кроме как ждать его прихода. Играть было невозможно, поэтому учительница решила провести уроки – сначала диктант, потом упражнения по арифметике. Но до обеда все равно было еще далеко, а так как за время пребывания в зимнем лагере каждый из детей должен был написать хотя бы одно письмо родителям, то этим она и предложила заняться. Однако, раздав несколько листочков почтовой бумаги, учительница передумала.
– Нет, – прошептала она, качая головой. – Момент явно не подходящий.
Она стояла посреди зала, с такой силой сжимая в руках пачку бумаги, что суставы ее пальцев побелели, она выглядела совершенно обессиленной.
Одканн зло хмыкнул и бросил:
– А может, сочинение напишем: ваше лучшее воспоминание о зимнем лагере.
– Прекрати, Одканн! – сказала она и повторила, почти сорвавшись на крик: – Прекрати!
«Только у него одного из всех детей хватает смелости так разговаривать с учительницей, – подумал Николя, – он может себе это позволить, потому что у него нет отца». Потом, во время обеда, когда даже звон столовых приборов казался приглушенным, словно они были обернуты ватой, он спросил у Патрика, близко ли от шале нашли Рене. Патрик ответил не сразу, потом сказал, что нет, в двухстах километрах, в другом департаменте.
– Это означает, по крайней мере, одну вещь, – добавил он, – что…
Он еще немного помолчал:
– …что убийцы в этих местах больше нет.
– И еще это означает, – подхватила учительница, – что вам не надо бояться. Это было ужасно, страшно, но теперь все позади. Здесь вам ничего не грозит.
В конце фразы ее голос надорвался, жилы на шее вздулись и задрожали. Она посмотрела на сидящих за столами детей так, будто бросала им вызов: попробуйте только опровергнуть эти ободряющие слова.
– Но убили-то его в любом случае здесь, – настойчиво продолжал Одканн, – не мог же он уйти за двести километров один.
– Послушай, Одканн, – сказала учительница тоном, в котором одновременно были и мольба, и какая-то ненависть, – я хочу, чтобы разговоров об этом больше не было. Это случилось, тут ничего не поделаешь, ничего изменить нельзя. Мне ужасно жаль, что в вашем возрасте вы столкнулись с подобной историей, но теперь надо прекратить говорить о ней. Прекратить. Понятно?
Одканн только кивнул головой, и обед продолжался в полном молчании. Потом некоторые дети занялись чтением или рисованием, другие – настольными играми. Тем, кто хотел играть в прятки, было велено остаться в доме и ни в коем случае не выходить на улицу.
– А я думал, – с издевкой сказал Одканн, – что нам ничего не грозит.
– Хватит, Одканн! – крикнула учительница. – Я же просила тебя замолчать, а если ты не можешь сдержаться, то сейчас же марш наверх, в спальню, и я не желаю видеть тебя до самого ужина.
Одканн без лишних споров ушел наверх. Николя хотелось пойти следом, поговорить с ним, но, кроме того, что учительница все равно не позволила бы этого сделать, он побоялся выдать их сообщничество. Теперь каждый должен был выкручиваться сам. Николя остался сидеть в уголке, делая вид, что читает иллюстрированный журнал. Но каждый раз, когда он переворачивал страницу, ему мерещилось шуршание листовки в кармане своей куртки, которую он так и не снял, прикинувшись, что ему холодно. Закутанный так, он словно ожидал, что его окликнут, позовут уйти отсюда, чтобы уже никогда не возвращаться. В глазах у него стояло расчлененное тело маленького мальчика, расплатанное на снегу. А может быть, там, где его нашли, не было снега? Его здесь убили или там? Даже если его заманили подарками или обещаниями, как это делали, по словам родителей, те плохие люди, не доверять которым его учили все детские годы, вряд ли все-таки Рене дал увезти себя так далеко без всякого сопротивления. Мертвого или живого, его бросили, наверное, в багажник, и думать о том, что всю дорогу его везли живым, было даже страшнее. Закрыли на ключ в темном багажнике и увезли неизвестно куда.
Однажды отец рассказал Николя одну из тех ужасных больничных историй, которые он привозил из своих объездов; это была история про маленького мальчика, ему должны были сделать легкую операцию, но анестезиолог ошибся, и ребенка сняли с операционного стола безвозвратно глухим, слепым, немым и парализованным. Мальчик пришел в себя в кромешной тьме. Он ничего не видел, ничего не слышал, не чувствовал ничего даже кончиками своих пальцев. Погребен в вечной темноте. Вокруг него толпились люди, а он этого не знал. В совсем близком, но навсегда отрезанном от него мире убитые горем родители и врачи вглядывались в его восковое лицо, в полузакрытые глаза, не зная, может ли хоть что-то он чувствовать и понимать. Сначала он, наверное, подумал, что ему завязали глаза, может быть, наложили на тело гипс, что он находится в темной, тихой комнате, но что кто-нибудь обязательно придет, включит свет и освободит его. Он, наверное, надеялся, что родители помогут ему выйти отсюда. Но время шло, измерить его не было никакой возможности – минуты, часы, дни, недели проходили в темноте и тишине. Ребенок кричал и не слышал даже собственного крика. Его медленно охватывало невыразимое отчаяние, но мозг его работал, искал объяснений происходящему. Заживо погребенный? Но он не владел даже собственными руками, чтобы напрячь их и коснуться нависшей над телом крышки гроба. Наступила ли минута, когда он, наконец, осознал правду? А Рене, связанный и брошенный в багажник, догадывался о том, что с ним случилось? Он чувствовал дорожную тряску, скатывался на бок, больно ударялся об угол чемодана, кончиками пальцев дотрагивался до старого одеяла. Старался ли он представить себе профиль водителя, напряженно склонившегося над рулем? Думал ли о той минуте, когда, остановив машину в каком-нибудь затерянном бог весть где перелеске, человек выйдет из нее, хлопнет дверцей, подойдет к багажнику и откроет его? И вот, сначала показывается луч света, потом луч становится шире, лицо человека приближается, и тогда Рене понимает, совершенно отчетливо понимает, что сейчас начнется самое страшное и ничто уже его не спасет. Он вспоминает свое счастливое детство, любящих родителей, друзей, подарок, который ему принесла мышка, когда выпал передний зуб, и вдруг его охватывает ощущение, что жизнь остановилась в эту минуту, в эту ужасную минуту, которая была гораздо реальнее всей той действительности, все того, что было до нее. Все, что было до этого, казалось теперь только сном, и только сейчас наступило пробуждение, а с ним это темное пространство, в котором он лежал связанный, скрежет ключа в замке багажника и луч света, высвечивающий лицо человека, который убьет его. Только это мгновение и было его жизнью, единственной реальностью его жизни, и остается только кричать, кричать изо всех сил, понимая, что этот крик никто никогда не услышит.
23
После полдника Патрик решил организовать еще один сеанс расслабления. «Чтобы помочь вам забыться», – сказал он. Но Николя забыться не удавалось, и даже с закрытыми глазами он чувствовал, что у других детей это тоже плохо получается. Лежа на полу, раскинув руки и ноги в стороны, все они боялись быть похожими на мертвого ребенка. Как и в прошлый раз, Патрик говорил спокойным голосом, приказывал забыть обо всем, почувствовать себя тяжелыми-тяжелыми, врасти в пол, растечься по нему. Одну за другой он называл части тела, которые должны были отяжелеть, но на этот раз от одного только их перечисления детям становилось страшно, все они представляли себе, как увечат их органы. Когда Патрик говорил «рука», «икра», «позвоночник», «подошва», «ощущение тепла в кончиках пальцев», то произносил эти слова терпеливо и ласково, его голос обволакивал детей нежностью, тренер хотел ободрить их, убедить их в том, что все эти частички тела были их друзьями, способствовали их благу, но мускулы у ребят все-таки оставались по-прежнему напряженными, их тела были одеревенелыми, сжавшимися, съежившимися, такими, какими они бывают, когда опасность угрожает со всех сторон, даже изнутри тебя самого. Патрик велел дышать спокойно, глубоко, равномерно, дать волне воздуха наполнить живот, а потом выдохнуть его без остатка – вдох и выдох, – но Николя не хватало воздуха, потому что горло у него перехватило, как у задушенного ребенка. Кровь стучала в висках, пальцы впивались в пол. Странные, не совсем понятные звуки раздавались в ушах. Эти глухие удары и позвякиванья раздавались, наверное, в батарее, рядом с которой лежал Николя, но они были похожи, кроме всего прочего, на шум машины, проносившейся на слишком большой скорости по колдобинам или по «лежачему полицейскому». Отец Николя любил это выражение; его забавляла сама мысль о возможности переехать «лежачего полицейского», а рассмешить его удавалось не часто. Машина тряслась внутри Николя, продвигаясь сквозь этот темный, неровный ландшафт, полный подвохов и пропастей, в глубине которых плескались жидкости, выделенные мягкими железами, названий которых он не знал. Она прокладывала себе дорогу внутри его тела, резко поворачивала, словно неслась по извивающейся дороге между этими теплыми слизистыми органами, которые были в его животе, проезжала через перевал диафрагмы, которая почти невыносимой тяжестью приковывала его к полу, поднималась к горлу по глухим ущельям легких, должна была выскочить через рот, и он вот-вот должен был выплюнуть ее вместе с ужасным мотающимся из стороны в сторону грузом, брошенным в багажник. Лежа совсем рядом с окном, почти под раскаленной батареей, Николя слышал, как все громче и громче, все ближе и ближе раздается шум мотора. Он как бы видел приближение машины снизу, подобно тому, как это бывает на станции техобслуживания, когда автомобиль приподнимают на подъемном устройстве. Весь этот раскаленный от перегрева, побуревший металл должен проехать по нему, следы машинного масла и крови должны покрыть его тело, как те липкие выделения, которыми паук обволакивает свою еще живую жертву. И тут за окном раздался скрип снега под колесами, зажигание выключили, хлопнула одна дверца, потом другая. Патрик велел ни на что не обращать внимания, но никому это не удавалось, некоторые дети уже встали, терли глаза, как будто пробудились от кошмарного сна, и смотрели в окно на фургон, из которого только что вышли жандармы. А те уже стучали в дверь шале.
– Ну вот, подумал Николя, – это пришли за мной.
Он поискал глазами Одканна в безумной надежде убежать с ним вдвоем, пока их не поймали, но вспомнил, что тот наказан и сидит в дортуаре. А учительница уже идет навстречу жандармам, ведет их по лестнице в маленький кабинет, бывший во владении Николя до тех пор, пока его жизнь не разбилась на мелкие осколки. Оттуда она приглашает зайти Патрика и Мари-Анж, и Патрик берет с детей слово, что они будут хорошо себя вести в отсутствии взрослых. Никто и не думал о том, чтобы шуметь, каждый молча застыл на своем месте в той самой позе, в какой был, когда подъехал фургон. Все прислушивались, тщетно стараясь услышать то, что говорили в кабинете, дверь в который была закрыта – впервые после их приезда в шале.
– О чем они говорят, как ты думаешь? – спросил наконец кто-то неуверенным голосом.
Другой голос ответил с пренебрежением:
– Как о чем? Следствие ведут, а ты как думал?
После этого языки как-то сразу развязались. Максим Рибботон с важным видом сказал, что его отец – сторонник смертной казни для садистов. Один из ребят спросил, кто такие садисты, и Максим Рибботон объяснил, что так называют людей, которые насилуют и убивают детей. Это монстры. Николя не знал, что значит насиловать, наверное, не он один этого не знал; он не осмеливался спросить, но догадывался, что слово имеет отношение к тому, чему нет названия и что находится промеж ног, что речь идет о какой-то пытке – самой страшной из всех, заключавшейся, может быть, в том, чтобы отрезать это или оторвать. Он поражался той уверенности, с какой обычно вялый Максим Рибботон рассуждал обо всем, что связанно с этими вопросами. «Монстры!» – повторял он со злобной усмешкой, как будто один из монстров попался им с отцом и теперь наступила их очередь помучить его, прежде чем отрезать голову. В отсутствие Одканна и благодаря сложившимся обстоятельствам Максим Рибботон выставлял свою осведомленность напоказ, говорил громко, рассказывал разные истории об украденных, изнасилованных, убитых детях, которые он читал в газете своего отца, специальной, как было сказано, газете, в которой писали исключительно о подобных вещах. Дома у Николя об этих «злых людях» упорно говорили с тревогой, но уклончиво, никогда не уточняя, в чем проявлялась их злость; у Рибботонов же, казалось, это было главной темой разговоров, гораздо более частой, нежели Шуберт, Шуман или запятнанные брюки отца, и в тот день, когда эта тема, наконец, всплыла в разговорах учеников, Максим, лицемерный оболтус, торжествовал.
В течение всего разговора Николя держался в стороне, на пороге холла, и вдруг, к своему удивлению, он увидел Одканна, быстро сбежавшего по лестнице и устремившегося через холл к входной двери. Они встретились глазами, и Одканн посмотрел повелительным взглядом, как будто его жизнь и даже больше, чем жизнь, зависели от молчания Николя. Одканн выскользнул из шале бесшумно, так что, кроме Николя, этого никто не заметил. И как раз в тот же самый момент, когда вышел Одканн, дверь кабинета открылась и послышались голоса спускавшихся по лестнице жандармов, учительницы и инструкторов. Рибботон и все вокруг замолчали.
– Подобное следствие, – вздохнул один из жандармов, – требует кропотливой работы. А то ищут в неизвестно каком направлении, а находят чаще всего только потому, что преступник, потеряв голову от страха, делает какую-нибудь глупость.
У всех пятерых был подавленный вид. Проходя по холлу, они посмотрели на притихших детей, и тот самый жандарм, который в кафе не смог сдержать беспомощного гнева, когда говорил об исчезнувших детях, опять покачал головой и прошептал: «Такой маленький мальчик… Дева Святая, молись за нас». Учительница сочувственно кивнула головой, она стояла, закрыв глаза, плотно сомкнув веки – с сегодняшнего утра это вошло у нее в привычку. Потом жандармы ушли. Николя и все другие дети наблюдали в окно, как фургон разворачивается на заснеженной площадке и едет между соснами по дороге, ведущей к шоссе. Никто, кроме обитателей шале, по ней не ходил, но на повороте водитель все равно включил световой сигнал.