Текст книги "Звезда. Весна на Одере"
Автор книги: Эммануил Казакевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 32 страниц)
На улице ее охватил нервный озноб, и у нее застучали зубы так, что она, проходя мимо снующих по деревне офицеров, еле сдерживала дрожь. Хотелось где-нибудь посидеть одной, но во всех домах, вероятно, были люди.
Тут ее взгляд упал на какой-то странный сарай с двором, огороженным колючей проволокой. Там было темно и тихо. Она вошла и присела на солому, покрывавшую пол.
Зубы застучали еще сильнее.
«Не впадай в истерику», – сказала она себе. Она подняла голову и увидела на стене русские надписи углем и мелом.
«Мы здесь пропадаем. Прощай, родная Волынь!» – было написано на стене. «Дорогая мама!..» – начиналась какая-то надпись, но остальное было неразборчиво. И еще здесь много раз было написано разными почерками: «Сталин».
Это напоминание о бесконечных муках и надеждах тысяч людей подействовало на Таню с необычайной силой. Оно и ранило и облегчило ее душу. Она вышла и, медленно идя по улице, плакала горестными слезами, уже никого не стесняясь и не обращая внимания на удивленные лица прохожих.
XXIV
С трудом одолев два лестничных пролета, Лубенцов услышал внизу под собой голоса – мужские и женские. Он пополз быстрее, открыл какую-то дверь, очутился в темном коридорчике, открыл другую дверь. Перед ним была улица. То есть была комната как комната – с диваном, письменным столом, шифоньером, шкафом и стульями и даже с картинками на стенах. А дальше была улица, одинокое дерево и стоящий напротив разрушенный многоэтажный дом.
Передней стены в комнате не оказалось. На полу и на мебели лежали обломки кирпича и толстый слой пыли. Лубенцов вполз в это странное подобие жилья, как актер выходит на сцену.
Комната была почти невредима. Стена обрушилась не от попадания снаряда, а от воздушной волны.
Из дома напротив тянуло сладковатым трупным запахом. Далекие вспышки ракет время от времени освещали развалины, узоры комнатных обоев, фотографии пожилых немцев и немок над письменным столом и голую женщину на картине, висящей над диваном.
Лубенцов подполз к краю и выглянул на улицу. Внизу виднелись заложенные мешками с песком окна полуподвала. Напротив проходила каменная ограда, прилегающая к разрушенному дому, на сохранившейся боковой стене которого была нарисована огромная реклама обувной фирмы «Salamander» гигантская женская нога в туфле. Внутренности дома лежали в каменном скелете в виде огромной, доходящей до второго этажа кучи обломков с торчащими из нее ножками исковерканных кроватей.
Вдоль всей улицы проходила траншея. Во дворе противоположного дома видны были два хода сообщения, ведущие к центральному корпусу завода «Альбатрос», – Лубенцов узнал этот корпус по башенке с часами, увенчивающей крышу. По той же башенке он смог определить и свое местонахождение: он находился на Кверштрассе. Слева – Берлинерштрассе. На углу стояли два железных столба с разбитыми фонарями.
Улицы были пустынны. Изредка слышались шаркающие шаги проходящих где-то неподалеку немцев.
Лубенцов решил снять сапог и перевязать рану. Но снять сапог было невозможно: все слиплось от крови. Сапог следовало разрезать.
Лубенцов проковылял к шкафу. Тут висели какие-то мужские вещи, пиджаки, галстуки. Он перевязал себе ногу галстуком, наподобие жгута, и набросил на плечи какое-то пальто, чтобы согреться. Потом он улегся на диван. Перед ним прошел весь сегодняшний день. Не верилось, что все эти события произошли за один лишь день и что только сегодня утром он сидел в лощине, поросшей кустарником, рядом с Мещерским и Ворониным. Квадратное лицо Чибирева всего лишь несколько часов тому назад колыхалось возле его левого плеча. А теперь Чибирева нет и никогда не будет.
Какая-то темная маленькая тень мелькнула перед глазами. Одичавшая кошка взметнулась по водосточной трубе, по-человечьи разумно заглянула сверкающими глазами прямо в глаза Лубенцову и бросилась вниз.
Очень хотелось пить. Лубенцов подумал: «Неужели в этой квартире нет кухни? Должна же быть кухня в квартире». Огромным усилием воли он заставил себя встать и ползком, волоча раненую ногу, двинулся к коридору. Где он получил это ранение, он так и не мог припомнить.
В коридоре было совсем темно. Лубенцов зажег спичку – и желтый огонек осветил темные стены, сундуки, шелковый цилиндр, стоявший на полочке вешалки, и блестящую ручку зонтика, солидно висевшего на гвозде.
Действительно, здесь была маленькая третья дверь, сразу вправо от входной. Он толкнул ее, она не поддавалась. Он толкал ее сильней и, наконец, чуть-чуть приоткрыл. Верно: кухня, но она была сплошь в обломках. Потолок, наполовину проваленный, висел, обнажив погнутые железные балки. В полу зияла черная дыра. Из отверстия слышались тихие голоса.
Он бесшумно подполз к дыре и посмотрел вниз. В полуподвале сидели люди. Горела коптилка. В кресле-качалке согнувшись сидел совершенно лысый, худощавый, длинноносый человек. Немка в очках лежала на кушетке. Рядом, на узлах с подушками, спали дети.
Стараясь двигаться как можно осторожней, Лубенцов тщательно обследовал кухню. В шкафчике стояли банки с застывшими на стенках остатками соусов и варенья. Возле шкафчика Лубенцов нащупал кран. Водопровод не работал, но в кране и ближних трубах скопился небольшой запас воды, хотя и наполовину смешанной с песком. Все здесь было смешано с песком и кирпичной пылью и отдавало известкой.
Вернувшись в комнату с диваном, Лубенцов прилег и стал почему-то думать о своем родном крае, о деревне Волочаевке, где он родился. Он вспомнил знаменитую сопку Июнь-Корань, под сенью которой прошло его детство.
На сопке стоит школа, где он учился, и каменный человек со знаменем. Этот человек со знаменем, видимый со всех сторон далеко в тайге, на болотистых падях и лесистых рёлках, был первым ярким воспоминанием детства.
Лубенцов так привык к его виду, к его постоянному порыву вперед, что словно перестал замечать совсем. Но, должно быть, глубоко сидел в душе этот образ, этот памятник в честь славного сражения за Дальний Восток, если теперь, оторванный от тех мест двенадцатью тысячами километров и от всей той жизни – линией фронта, он вдруг вспомнил именно его, человека со знаменем, водруженного на далекой сопке.
Сон ли это, или так оно было на самом деле?
В черном бревенчатом доме сидела мать, вся в морщинах, добрых у глаз и горестных вокруг рта, в платке, завязанном под подбородком. Бесшумными шагами, обутый в мягкие ичиги, ходил по двору отец, работавший бригадиром на ближней делянке леспромхоза, старый партизан и охотник. Он часто брал с собой в тайгу сына Сережу, младшего отпрыска семьи Лубенцовых. Они вместе бродили по нехоженым тропинкам, старый и малый, седой и русый, расставляя силки на енотов и стреляя фазанов.
Семья Лубенцовых давала Дальнему Востоку лесорубов, охотников, старателей и плотогонов, а позднее, после революции, – также и капитанов амурской флотилии, пограничников, механиков и даже одного народного комиссара. И то, что отец его, Лубенцова, дрался здесь против японцев, отстаивая Советский Дальний Восток, и то, что Лубенцовы были разбросаны по городам и весям гигантского края, и то, что один из них был наркомом в Москве, – все это наполняло детскую душу Лубенцова хозяйским чувством по отношению к окружающему миру.
Любой непорядок в школе, леспромхозе, районе и во всем мире он принимал близко к сердцу, как личное дело. Чей-нибудь нечестный поступок, мокнущий под осенним дождем неубранный колхозный хлеб, фашистские злодейства в Германии и линчевание негров в Америке вызывали в нем безмерное негодование и страстное желание немедленно, как можно скорее поправить дело, наказать виновных, восстановить справедливость.
…Ночь тянулась ужасно медленно. Голова кружилась, и в ушах стоял какой-то назойливый протяжный крик. «Генерал, конечно, считает, что его разведчика уже нет а живых. Ничего подобного, Тарас Петрович! Неужели его, Лубенцова, так просто убить?»
Лубенцов слабо улыбнулся этим мыслям. Слышал ли Мещерский последние слова по телефону, насчет того, что наступать нужно одновременно на всех участках? Понял ли он важность этих слов?
Еще раз в сознании Лубенцова медленно проплыли видения сегодняшнего дня, лица разведчиков, раненых солдат, убитых связистов и, наконец, лицо Чибирева – последнее виденное им человеческое лицо. И не так его лицо, как крик. Именно этот крик, оказывается, все время стоял в ушах, подобно испорченной граммофонной пластинке, беспрерывно повторяющей одно и то же.
Вспышки ракет то и дело освещали комнату слабым светом. Кто-то шаркал по мостовой… Кто-то плакал невдалеке. Кто-то кричал гортанно, по-немецки…
Лубенцов забыл о боли и о жажде, когда утром загрохотали наши орудия. Снаряды рвались возле главного корпуса и на Семинарштрассе, где с грохотом осел один дом, изрыгая обломки и языки пламени.
По ходам сообщения напротив забегали немецкие солдаты, то и дело показываясь в проломе каменной стены, под которой проходила траншея.
В траншее показался офицер. Он очень суетился. Солдаты же при каждом разрыве снаряда останавливались и прижимались к земле.
Потом на мгновение стало тихо. Тишина эта, к которой Лубенцов прислушивался с бесконечным вниманием, вскоре прервалась новой канонадой: сухой гром, свист снаряда, а потом дальний разрыв. Это стреляли немцы. Затем раздалось тарахтение моторов. У самого дома, почти рядом с Лубенцовым, остановился немецкий танк. Он стал быстро, как будто в страшной спешке, выпускать снаряд за снарядом. Картина в темно-красной раме, изображающая голую женщину, зашевелилась и упала на пол.
Система немецкого огня вырисовывалась как нельзя лучше. На перекрестке, через два дома от Лубенцова, из подвала бьет, как бешеный, один, как видно крупнокалиберный, пулемет. Второй работает с углового дома Семинарштрассе. Танки в условиях городского боя придерживаются такой же тактики, как тот, что только что стоял здесь: постреляв, он убрался в укрытие, за красный дом на Семинарштрассе.
Полжизни за телефон или рацию!
На улице показался немецкий отряд человек в шестьдесят. Это были пожилые люди и мальчишки с красно-черными повязками на рукавах, одетые в штатскую одежду, но вооруженные винтовками. Винтовки были разные, и эти люди ростом были разные и выглядели каким-то нелепым тыном из разных палок. Они взволнованно галдели, как утки на болоте.
Шедший впереди офицер вдруг обернулся к своему воинству, что-то процедил сквозь зубы, и они запели. Нестройно, жалко, от детского до старческого дисканта, и среди визгливых голосов дрожащие басы. Боже, что за песня! Волосы становились дыбом от нее. Что касается слов, то они были страшно воинственны. Это была фашистская песня «Хорст Вессель», сочиненная в мюнхенских пивных.
Снова ударили наши орудия, и немцы, не слушая команды, попрыгали в траншею, давя и пихая друг друга.
Лубенцову показалось, что он слышит отдаленные крики «ура». Немецкие пулеметы захлебывались от бешенства. Заработал еще один пулемет, с Берлинерштрассе. По траншее снова побежали немцы с других участков, направляясь к главному корпусу. Из-за красного дома выдвинулись три танка и в страшной спешке начали стрелять картечью.
Стало тихо. Лубенцова лихорадило. Холодное солнце висело над головой.
Из какого-то переулка показалась группа офицеров. Впереди шел высокий худощавый эсэсовец, в черном мундире, в черной фуражке и в черных дымчатых очках. Он шел твердой походкой, остальные следовали за ним в некотором отдалении.
Навстречу приближалась другая группа: несколько солдат с винтовками вели двух безоружных солдат.
Эсэсовец в дымчатых очках, остановившись возле этой второй группы, что-то прокричал. Один из арестованных, толстый немолодой человек, без шапки, упал на колени. Второй, высокого роста, мальчик лет пятнадцати, заплакал. Его лицо было окровавлено.
Их поволокли к перекрестку. Поднялась возня, возле железных фонарей на перекрестке появились столы и лестница.
Эсэсовец махнул рукой, и на фонарях заболтали связанными ногами двое повешенных. Затем один из солдат сел за стол под повешенным мальчиком и стал водить вечной ручкой по белой бумаге. Его рука дрожала. Другой солдат тяжело влез на стол и прикрепил бумагу с надписью на грудь висящему мальчику. Потом он перенес стол ко второму фонарю и повесил такую же бумагу на грудь толстому человеку. Потом все постояли минуту и ушли. Вскоре из подвалов высыпали немцы и немки. Они подошли к повешенным, постояли, почитали и молча разошлись.
Снова опускался вечер. Предстояла бессонная ночь в ожидании: «Неужто и завтра наши не придут?»
Лубенцов впервые подумал о том, что – чем чёрт не шутит! – он может и не выбраться из этого Шнайдемюля. Но он тут же себя одернул. Ведь наши завтра обязательно придут. Ведь, наверно, и комкор, и командарм, и маршал Жуков негодующе запрашивают: «Долго вы там будете возиться со Шнайдемюлем?»
Как ни незначителен в масштабе всего огромного фронта Шнайдемюль, но у Сталина ведь и этот городишко на карте. И вероятней всего, что и он, великий вождь, Верховный Главнокомандующий, запрашивает по телефону у командующего и члена Военного Совета – так, между прочим, в связи с другими, неизмеримо более важными делами:
– Как у вас дела с осадой Шнайдемюля?
Прошла ночь. Настало утро. А вокруг царила почти полная тишина. Напрасно вслушивался Лубенцов в окружающий мир. Наша артиллерия молчала. Движение на улицах оживилось. Немцы шли во весь рост, разговаривали громко и вели себя так, словно все самое страшное для них уже позади.
XXV
К вечеру над Шнайдемюлем стали появляться немецкие транспортные самолеты «Ю-52». Немцы высыпали из подвалов и подворотен на улицу и приветливо махали платками. С самолетов, кружащих над городом, стали отделяться десятки парашютов, белых и красных. Они спускались все ниже, трепеща в порывах холодного ветра. К парашютам были подвязаны ящики по-видимому, боеприпасы и продовольствие осажденному городу.
Было совсем тихо. Деже пулеметы замолчали. И Лубенцову, дрожавшему в болезненном ознобе, пришла в голову странная мысль: «А что, если наши вот теперь, к ночи, снимают осаду?» Сам не зная, по какой ассоциации, он вспомнил промелькнувшее недавно перед ним обросшее худое лицо. Того человека, кажется, звали Швальбе. Да, Гельмут Швальбе, обер-фельдфебель 25-й пехотной дивизии. Это он говорил тогда, при допросе, низким сумасшедшим голосом:
– В темных шахтах куется тайное оружие, которое спасет Германию.
– Глупости, – произнес Лубенцов вслух. И в наказание себе за минуту слабости решил ночью подняться куда-нибудь повыше. Не может разведчик лежать в трушобе, не видя и не зная, что творится вокруг!
Он пересчитал свои гранаты. Их было четыре. В пистолете семь патронов. Прекрасно. Одной из гранат можно будет, в случае необходимости, подорвать себя. Он выбрал эту, предназначенную для себя, гранату. То была меченая граната – на ее деревянной ручке когда-то торчал сучок. Теперь все гладко обстругано, но остались коричневые кружки, напоминающие о том, что такая смертельная штуковина когда-то была зеленеющим деревом. Гранату эту он положил в карман, отдельно от других.
Когда стемнело, Лубенцов слез с дивана, накинул на плечи немецкое пальто и пополз. В коридорчике он снял с вешалки зонтик: пригодится вместо палки. Прислушавшись к неопределенным шумам, он отпер и открыл выходную дверь. Тихо, темно и мокро. Он полз по лестнице вверх очень медленно – не столько из осторожности, сколько от боли и слабости.
На третьем этаже Лубенцов увидел над собой ночное небо: пол-этажа было вырвано снарядом. На лестнице недоставало ступенек, а вверху и вокруг висели железные двутавровые балки с насаженными на них огромными кусками стен. Это препятствие он преодолел с трудом, ухватившись за одну из балок.
Четвертый этаж весь скрипел и стонал. В комнатах без стен стояла какая-то мебель: кресло, детская коляска. Вспышка ракеты осветила куклу в голубом платье, зацепившуюся косичками за карниз.
В конце коридорчика оказалась распахнутая дверь на балкон. Лубенцов шагнул туда и увидел железную пожарную лестницу. До крыши оставалось добрых два метра. Лубенцов стал взбираться, цепляясь за мокрое железо почти окостеневшими руками.
Крыша здесь была невредима. Подальше темнел провал. Гудел ветер. Лубенцов встал во весь рост у дымохода, силясь что-нибудь увидеть или услышать. Но кругом стояла полная тишина. Хотя бы одна очередь трассирующих пуль, хотя бы один пушечный выстрел. Ничего.
Лубенцов сел ждать, пока рассветет. Кровельное железо чуть подогнулось под ногами, и Лубенцов вспомнил, как он любил мальчишкой взбираться на крышу, весело тарахтя железом, воображая себя разведчиком и партизаном, прячась за дымоход и медленно выползая из-за него…
Лубенцов сидел, ожидая рассвета. Минуты тянулись очень медленно. Однажды из-за туч появилась луна, но она тут же спряталась. Пошел гнилой снежок. Где-то обрушилась часть стены. Перекатываясь по глухим полуразрушенным закоулкам, гул замер в отдалении. Лубенцов сидел неподвижно, почти ни о чем не думая, а только ожидая. Становилось все холоднее. Где-то внизу кто-то тяжело кашлял. Потом небо начало чуть-чуть бледнеть, а ночная темнота – уходить в темные закоулки, все более сгущаясь там, в то время как остальное словно линяло и предметы становились всё выпуклее. На восточном горизонте, за лесами, там, где находилась Таня, показалась длинная, тяжелая оранжевая полоса. Запад еще был погружен во тьму, а на востоке оранжевая полоса становилась всё больше и светлее, понемногу теряла свою мрачную окраску, желтела, теплела.
Солнце заиграло на шпилях немецких кирх. Лубенцов сидел неподвижно, ожидая, пока станет светло на западе. Понемногу начал проясняться и западный горизонт.
Лубенцов встал. В первый раз приходилось ему видеть советские позиции с такой высоты со стороны противника. Траншеи тянулись по склону небольшой возвышенности. Среди самых крайних корпусов завода сновали, как муравьи, маленькие люди. Лубенцов не различал лиц и даже одежды, но он сразу почувствовал, что это свои. Он увидел водокачку, поврежденную немецкими снарядами, и ему показалось, что он уловил в лучах восходящего солнца блеск стекол стереотрубы.
Лубенцова била жестокая лихорадка, и раненая нога, казалось, мучительно сжималась и разжималась. Но он уже не чувствовал этого. Он был во власти других, более могучих сил. Он уже не был одинок и потерян среди врагов. Он ощутил дрожь восторга и гордости за свой народ, за его вождя, за выкованную им непобедимую силу. И Лубенцову в лихорадочном полубреду представилось, что он находится не на крыше разбитого немецкого дома, а на дальней сопке Волочаевки, и что именно он и есть тот человек со знаменем, стоящий там в вечном порыве.
Советские солдаты на руках катили орудия, деловито подтягивали пушки почти вплотную к заводским корпусам, Сверху казалось, что солдаты заколдованы и что их кто-то заговорил от смерти. А пулеметный и орудийный огонь немцев становился все сильней. И вот наши солдаты падали, но снова поднимались. Поднимались не все, но этого Лубенцов не видел сверху. Они черными точками возникали то здесь, то там, перебегали, упорно ползли, упрямо продвигались вперед, исчезали, снова появлялись из воронок, из-за штабелей кирпича, пропадали в домах, выскакивали в самых неожиданных местах и в самые неожиданные моменты.
Упали фонари с повешенными, сбитые снарядом.
Из всех звуков боя – лая фаустпатронов, взрывов, грохота обвалов, кашля минометов – особенно близко и резко отдавался в ушах Лубенцова звук надрывающегося пулемета, того самого, крупнокалиберного, который, как Лубенцов заметил вчера, установлен в подвальном этаже на перекрестке, метрах в двухстах от дома, где находился гвардии майор.
Тем же путем, каким он пробрался на крышу, Лубенцов начал спускаться вниз. В самом доме было еще темно. И казалось, что находишься в глубоком трюме во время свирепствующей кругом сокрушительной бури.
Лубенцов сунул в карман свою пилотку, надел и наглухо застегнул немецкое пальто и, опираясь на зонтик, спустился по лестнице и вышел во двор.
Мимо него пробежала молоденькая девушка с узлом на плечах. Она что-то сказала ему, но он прошел мимо. Девушка исчезла.
Он шел хромая и, сжав зубы, перелез через какую-то ограду и очутился в другом дворе, где тоже суетилось несколько немцев, большей частью стариков и старух. Он прошел мимо них. Опять кто-то обратил внимание на то, что он сильно хромает, и спросил его о чем-то. Он молча прошел мимо немцев и, на виду у них, не спеша перелез через следующую ограду, помогая себе зонтиком и крепко сжав зубы.
Это и был тот самый двор с пулеметом.
К улице здесь выходил палисад, вдоль которого была вырыта траншея. От траншеи во двор вел ход сообщения, уходящий затем влево и пропадающий в садике. В ходе сообщения стояли два немца. Они тащили какой-то ящик, по-видимому с патронами, и теперь остановились отдохнуть. Что-то в лице этого хромающего человека в наглухо застегнутом пальто, без головного убора и с растрепанными русыми волосами, обратило на себя их внимание. Они пристально посмотрели на него. Он прошел мимо, не остановившись ни на мгновение, и только когда солдаты оказались позади него, подумал о том, что через разрез пальто можно увидеть советские форменные брюки. Поэтому он заставил себя идти медленнее.
Он медленно шел по двору с застывшим лицом, чуя на своем затылке холодок от взглядов немецких солдат. Нет, они ничего не заметили и не окликнули его.
Тут, на счастье, кругом начали рваться снаряды. Все попрятались кто где мог, потом солдаты побежали: видимо, русские были близко. И только этот человек, с растрепанными русыми волосами, медленно шел по двору к раскрытой двери черного хода.
Войдя в дом, гвардии майор сразу же увидел перед собой один лестничный марш, ведущий наверх, и другой, слева, ведущий вниз. Дальше дверь налево вела в полуподвал. Там, внизу, задыхался от ярости пулемет. С потолка сыпалась штукатурка.
Лубенцов открыл дверь, прикрыл ее за собой и оперся о косяк, чтобы отдышаться и дать передохнуть ноге. Потом он вгляделся в полутьму. На фоне окна полуподвала четко вырисовывались силуэты двух солдат над пулеметом. Лубенцов двинулся вправо вдоль стены, опираясь на нее спиной, и потом, остановившись, приготовил гранату. Пулемет клокотал. Полуподвал дрожал мелкой дрожью.
Лубенцов бросил гранату и лег плашмя на пол. Взрыв потряс весь дом, отбросил самого Лубенцова в сторону и оглушил его. Опомнившись через минуту, он приготовил вторую гранату и пополз к окну. По перекрестку метались немцы, удирающие кто куда. Он бросил в них одну, потом вторую гранату, затем подумал мгновенье, вынул из кармана последнюю, меченую, и тоже швырнул ее на улицу в кучу бегущих немцев…
Капитан Чохов, пробираясь со своей ротой по дворам к Берлинерштрассе, увидел разрывы гранат и ревниво подумал о том, что вот, кто-то ухитрился раньше него ворваться в город. Он тем не менее не преминул использовать эту неожиданную помощь и бросился вперед. Рота захватила перекресток и продвинулась дальше, на прилегающую улицу.
В подвале одного из домов солдаты обнаружили начальника разведки дивизии, гвардии майора Лубенцова, пропавшего без вести три дня назад. Он был ранен и очень ослабел. Возле него валялись два убитых немца и разбитый немецкий пулемет.
Принесли носилки.
– Выздоравливайте, – сказал ему на прощанье Чохов. – Очень рад, что вы живой.
Бой за город длился еще двое суток. К вечеру второго дня стрельба утихла. Появилась группа немецких транспортных самолетов, сбросивших вниз на парашютах груз масла и сыра, к немалому удовольствию солдат.
Вечер выдался на удивление теплый. У Гинденбургплатц произошло соединение с дивизией, штурмовавшей город с юга.
Среди солдат этой дивизии, показавшихся из-за громады собора, Чохов узнал рыжеусого сибиряка, своего попутчика по карте. Рыжеусый тоже сразу узнал капитана и отдал ему честь.
– Жив еще? – спросил Чохов.
– А как же? – ответил рыжеусый, улыбаясь и вытирая рукой потный лоб. – Нам теперь умирать уже поздно. На Берлин пойдем, что ли?
– Подожди на Берлин. Сначала Шнайдемюль возьми.
– А что Шайдемуль? Шайдемуль, почитай, уже взятый…
И, присоединившись к своим, он исчез среди развалин.
Часть вторая
БЕЛЫЕ ФЛАГИ
I
Притихшие немецкие города и селения встречали русских солдат белыми флагами. Белые флаги трепетали на окнах, балконах и карнизах, обвисали под снегом и дождем, призрачно светились в темноте ночей. Германия еще не сдалась, но каждый немецкий дом в отдельности капитулировал, словно отстраняя от себя карающую руку, словно говоря: «С нацистами делайте что угодно, но меня не трогайте!..»
Чем дальше на запад, тем оживленнее становились дороги Германии.
Навстречу советским войскам шли колонны поляков и итальянцев, норвежцев и сербов, французов и болгар, хорватов и голландцев, бельгийцев и чехов, румын и датчан, словаков, греков и словен.
С велосипедами и тачками, с рюкзаками и чемоданами шли мужчины, женщины и дети, старики и старухи, девушки и парни. На пиджаках, на разномастных мундирах со споротыми погонами, на куртках и плащах, на платьях и кофтах были нашиты цвета всех национальностей мира. Люди пели, кричали и разговаривали на двунадесяти языках, пробираясь в разных направлениях, но в одно место: домой.
Уже издали, при приближении наших солдат, заслышав гул краснозвездных танков, чехи начинали кричать: «Мы чеши!», французы; «Francais! Francais!» – и все остальные, каждый на своем языке, провозглашали свою национальность, как знак братства и как щит.
Даже итальянцы, венгры и румыны, недавние гитлеровские союзники, виновато, не очень радостно, но все же поспешно сообщали свою национальную принадлежность. Европа ликовала, почувствовав себя свободной, и гордилась тем, что ради ее освобождения пришли сюда советские дивизии, неудержимым потоком устремившиеся по всем дорогам Германии.
Но вот за поворотом показалась толпа людей под красным флагом.
Это были русские. Бывшие военнопленные на костылях, женщины и дети, молодые ребята из Смоленска, Харькова, Краснодара, девушки в белых, завязанных под подбородком косынках.
Всё остановилось. Солдаты окружили их, начались объятия и поцелуи, полились слезы. Молодая регулировщица опустила флажок, застыв на месте с мокрыми щеками.
Пошли торопливые расспросы: кто смоленский, кто полтавский, кто донской. Нашлись земляки, почти родичи, «седьмая вода на киселе». Русские люди, так давно оторванные от родины, с удивлением ощупывали солдатские и офицерские погоны, мальчики любовно гладили стволы советских автоматов, смущенной краской заливались девичьи щеки под восхищенными взглядами солдат.
И каких только не бывает чудес на свете! Из грузовика, за которым тащилось огромное орудие, спрыгнул пожилой сержант. И тут же к нему бросилась молоденькая русая девушка, словно она только этого и ждала. Весь артполк остановился как вкопанный, и над отцом и дочерью, упавшими в объятия друг к другу, раздалось громогласное «ура».
Около этой группы ходила другая девушка, смуглая, красивая, с белой косынкой, упавшей на плечи, и говорила, говорила безумолку:
– Яке щастя, яке щастя! А мого батька тут немае?
Она бегала вдоль колонны, заглядывая в лица артиллеристов и пехотинцев и все спрашивала:
– А мого батька тут немае?
– А жениха не треба? – спросил какой-то молодой голос с машины, и из-под брезента высунулось красное смеющееся лицо с веселым веснушчатым шелушащимся носом, носом добряка и балагура.
Движение прочно застопорилось.
В этот момент к перекрестку выехала машина с бронетранспортером. Из нее вышел генерал. Пробравшись через толпу к регулировщице, он строго сказал:
– Забывать о деле нельзя.
Многие офицеры узнали генерала. Это был член Военного Совета. Все притихли. Сизокрылов обратился к освобожденным:
– Не задерживайте солдат, товарищи. У них много дела впереди. Командиры частей, ко мне!
К члену Военного Совета подбежали командиры – пехотинцы и артиллеристы. Он сделал им строгое внушение по поводу непорядка.
– Где командир артполка? – спросил он.
Кто-то побежал искать командира артполка. Генерал отошел в сторону, предоставив офицерам навести порядок.
Послышалась команда:
– Становись!
– По машинам!
Всё медленно тронулось. Посреди дороги остались только отец с дочерью. Он беспомощно и нежно отталкивал ее от себя, что-то говорил ей тихим голосом и тревожно поглядывал на генерала.
– Почему остановился полк? – спросил Сизокрылов у подбежавшего полковника-артиллериста.
Полковник ответил:
– Виноват, товарищ генерал.
– Что вы виноваты, я знаю, – холодно возразил член Военного Совета. Мало того, что вы сами задержались, но еще и создали пробку. Грош цена такому командиру!
Подъехало несколько легковых машин с генералами – командирами соединений, шедших по этому пути. Генералы попытались было отдать члену Военного Совета установленный рапорт, но Сизокрылов не стал их слушать. Он подошел к пожилому сержанту, стоявшему с дочкой на дороге, и сказал:
– Что, повезло солдату? А довоевать войну все-таки надо?
Сержант торопливо приложил руку к пилотке и, в последний раз взглянув на дочь, полез в машину. Одновременно под брезентом скрылся и веселый нос.
Перекресток опустел, и как раз вовремя. В небе появились немецкие бомбардировщики, которые, правда, сбросили всего две бомбы, так как советские истребители тут же прогнали их.
Член Военного Совета обратился к генералам и политработникам:
– Быстрота теперь важнее всего. Вы обязаны точно выдерживать график движения. Репатриируемые должны следовать по обочинам дороги, не мешая движению войск. Политотделы частей отвечают за работу с репатриантами, организуют митинги. Но все это должно делаться не в ущерб продвижению частей к Одеру.
После того как член Военного Совета уехал, офицеры и генералы постояли, посовещались и, по правде сказать, при этом покачивали головами: «Ох, строг! Ничем его не проймешь!..»
Прибыв в Ландсберг, генерал Сизокрылов вызвал к себе по телеграфу полковника – начальника отдела репатриации. Тот прилетел на самолете. К генералу он не вошел, а вбежал. На его сияющем лице было написано, как он горд и счастлив, что на его долю выпала такая историческая роль: отправить на родину освобожденных советских людей.
Член Военного Совета сказал:
– Я расспрашивал репатриантов, куда они следуют. К сожалению, не все знают свои сборные пункты. Некоторые из них не получили причитающегося им пайка. Между тем у вас достаточно офицеров, средств и транспорта. Взглянув на полковника с некоторым презрением, Сизокрылов повысил голос: Ваши офицеры, полковник, слишком умиляются. Простите, я бы деже сказал глупо умиляются. Солдаты могут себе в данном случае позволить проявить свои чувства: вполне естественно, что советские люди счастливы, выполняя свою историческую миссию. Большевистским руководителям умиляться нечего, нужно руководить делом, которое поручено нам партией. Организуйте дело так, чтобы освобожденные из лагерей люди были сыты, довольны и твердо знали, что будут вскоре дома. И чтобы они при этом не мешали военным действиям, от которых зависит быстрейшая ликвидация бедствий войны.







