412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эммануил Казакевич » Звезда. Весна на Одере » Текст книги (страница 12)
Звезда. Весна на Одере
  • Текст добавлен: 14 января 2026, 15:30

Текст книги "Звезда. Весна на Одере"


Автор книги: Эммануил Казакевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)

– Пошли, – сказал Лубенцов, обращаясь к разведчикам, – надо доложить комдиву обстановку, – он дружески пожал руку Чохову на прощанье и опять сказал:

– А парторг ваш – молодчина! Настоящий коммунист…

Разведчики вскоре скрылись из виду, а Чохов еще некоторое время постоял в траншее, думая о Лубенцове с внезапной симпатией.

Чохов был храбр и знал это, но он не мог не отметить про себя, что храбрость Лубенцова более чистой пробы.

Лубенцов не красовался своей неустрашимостью. В траншее он стоял не потому, что хотел показать людям, на что способен, а потому, что ему это нужно было для дела. Чохов заметил любовь к Лубенцову разведчиков. Солдаты второй роты уважали Чохова, но в их отношении к нему не было той сердечности и почти слепого доверия, каким, очевидно, пользовался гвардии майор у своих солдат.

Чоховым овладело свойственное очень молодым людям желание походить на поразившего его воображение человека. Однако он тут же поспешил «осадить себя». Ему показалось унизительным это чувство.

Гвардии майор на обратном пути в штаб думал о Чохове и, по правде сказать, не так о нем, как о связанной с ним позавчерашней и, видимо, последней встрече с Таней.

XVIII

Недоброжелательность по отношению к Тане, сквозившая в обращенных к Лубенцову словах медсестры, не была случайной. Люди медсанбата с недавних пор осуждали Таню, которая вначале всем очень понравилась.

Дело в том, что уже с месяц, как один из корпусных начальников, полковник Семен Семенович Красиков, стал оказывать Тане особое внимание. Это был человек вдвое старше ее, внушительного вида офицер, известный в дивизиях своей строгостью и личной храбростью. Все знали, что у него есть взрослая дочь чуть ли не Таниного возраста.

Если бы товарищи по работе относились к Тане равнодушно, их бы, вероятно, не тревожила эта история. Но они полюбили Таню, и им было досадно разочаровываться в ней. Особенно негодовала лучшая подруга Тани, Мария Ивановна Левкоева, командир госпитального взвода, узкоглазая, высокая, говорливая брюнетка с татарскими скулами и пышной грудью. Правда, она вообще относилась исключительно недоверчиво к мужчинам. Тех медсестер, у которых были «симпатии» среди солдат и офицеров, она без конца укоряла.

– Вы думаете, это так пройдет? – говорила она. – Не беспокойтесь, война ничего не спишет! Вы думаете, не узнается? Приедете, мол, домой и начнете новую жизнь? Дудки! Мир тесен, уважаемые девушки! Уж поверьте мне!

Неизвестно, следовали ли ее советам девушки медсанбата. Что касается Тани, то она напрямик заявила Маше, что не желает слушать нотации, и в ответ на гневные речи подруги только заливалась своим тихим смехом.

Этот смех обезоруживал Машу. Вообще всем становилось хорошо на душе от Таниного смеха: столько чувствовалось в нем душевной доброты. Он сразу менял все представление о ней. Когда она была серьезна и на ее лбу между темными бровями обозначалась строгая вертикальная морщинка, многие считали ее суровой, недоступной и даже немножко злой. Но стоило ей засмеяться, как тотчас становилось ясно, что душа у этой стройной и строгой женщины нежная и прямая.

Раненые, не знавшие ее фамилии, так и называли ее: «Та врачиха, что хорошо смеется».

Перед отъездом Тани на совещание хирургов в санотдел армии Маша (в который раз!) попыталась поговорить с ней по душам.

Маша без стука вошла в Танину комнату, постояла с минуту у двери, почему-то шевеля руками в карманах шинели, будто лезла за словом в карман вопреки своему обыкновению. Потом она порывисто обняла Таню и даже всплакнула.

Слезы Маши обидели Таню. Она резко сказала:

– Чего вы меня оплакиваете? Почему вы лицемерно молчите, криво усмехаетесь? И вообще, кто вас просит опекать меня? Семен Семенович очень добрый и славный человек…

– Добрый! Знаем мы этих добряков! – вскрикнула Маша.

– Что за глупости у тебя на уме! – засмеялась Таня. – Для твоего успокоения могу тебе сообщить, что Семен Семенович относится ко мне просто как хороший товарищ.

– Не смейся, пожалуйста, – загородилась Маша рукой от Таниного смеха. – Что ты думаешь? Он тебя удочерить хочет? Пожалел сироту? Ну, как знаешь… Видимо, тебе льстит, что полковник увивается вокруг тебя, что со всеми он строг, а с тобой ласков, что он учит тебя водить машину… А мне это противно!

Она ушла, сердито хлопнув дверью.

Красиков нравился Тане. Действительно, ей льстило, что человек с большим жизненным опытом относится к ней дружески, предупредительно, а может быть, даже и любит ее. Ей необычайно импонировала его храбрость, о которой она много слышала. Правда, Таня довольно решительно отклоняла попытки Красикова заводить разговор на лирические темы и только отшучивалась.

Вернувшись с совещания хирургов, еще под впечатлением этой шальной поездки в карете и неожиданной встречи с Лубенцовым, Таня пошла к командиру медсанбата капитану Рутковскому. Сюда во время их разговора позвонил Красиков. Рутковский передал ей трубку.

– Вы уже приехали? – обрадовался Красиков. – Как съездили?

– Очень хорошо! – ответила Таня. – Оставила своих в Польше, а вернулась к ним в Германии… И знаете, каким образом я въехала в Германию? Никогда не угадаете! В карете! В самой настоящей, графской!

– Когда же мы увидимся? – спросил Красиков. – Может быть, заедете ко мне? Ладно? Я пришлю за вами… Сегодня же вам делать нечего. Посидите за рулем…

Она согласилась, а пока что пошла обедать в дом, где разместилась кухня.

Обед уже кончился, и врачи разошлись. Повариха, маленькая черноглазая украинская девушка, подала Тане второе и стала возле нее, скрестив на груди смуглые руки.

Она сказала:

– Значит, скоро войне конец. Вы никогда не бывали в Жмеринке, Таня Владимировна?

Она всегда называла Таню этим странным именем-отчеством, и Тане нравилось это.

– Нет, – ответила Таня. – А что?

– Я из Жмеринки, – смущенно улыбнулась повариха, словно поделилась чем-то сокровенным.

– Захотелось домой? – догадалась Таня.

– Да.

Таня сказала:

– А мой город совсем разрушен. Юхнов. Маленький городок. Наверно, и не слышали про такой?

– Почему не слышала? Слышала. В сводках Совинформбюро.

Таня вышла из столовой. Машина уже дожидалась ее. Сыпал снежок, снежинки медленно падали на гладкую поверхность машины и медленно расплывались по ней. Шофер дремал за мокрым стеклом. Таня открыла дверцу и села рядом с ним. Он встрепенулся, поздоровался с ней и спросил:

– Сядете за руль, Татьяна Владимировна?

– Нет, ведите сами.

Рассеянно улыбаясь и глядя на голые деревья по краям дороги, Таня думала о Лубенцове и о своих двух встречах с ним. Но вспомнив, как они сегодня простились, Таня перестала улыбаться. Лубенцов простился с ней как-то уж очень холодно. Увидел машины из своей дивизии, заторопился, словно ему обязательно нужно было уехать именно с этими машинами…

В деревне, где размещался штаб корпуса, Красиков занимал небольшой домик за чугунной решеткой. В окне, в большой клетке, прыгал желтый попугай – наследие сбежавших хозяев. Попугай встретил вошедшую Таню пронзительным возгласом:

– Auf wiedersehen![23]

Семена Семеновича не было дома. Он вскоре позвонил по телефону. Обычно Красиков разговаривал властно и громко, смеялся раскатисто. Теперь он сказал быстрым шёпотом:

– Танечка, извините… Приехал генерал Сизокрылов, неожиданно…

– Хорошо, я подожду, – сказала Таня.

– Не-ет, – замялся Красиков. – Не стоит, я не скоро освобожусь… он добавил уже тверже и по-деловому, словно говорил с каким-нибудь штабным офицером: – Предстоит сложная операция. Надо готовиться. И вы своим передайте, чтобы готовились. До свиданья.

– Auf wiedersehen! – закричал попугай.

По правде говоря, Таня уехала с неопределенным чувством досады. Она не обиделась на Семена Семеновича, но ей не понравилось что-то в его тоне. Скорее всего, неприятно покоробил Таню страх Красикова перед членом Военного Совета.

Таня не ошибалась. Красиков действительно побаивался Сизокрылова. Требовательность и зоркое внимание генерала к недостаткам вошли в поговорку. Кроме всего прочего, Сизокрылов не терпел «походных романов». При каждой встрече с Красиковым генерал обязательно осведомлялся о здоровье его жены и дочери.

Не делал ли он это нарочно? Не прослышал ли об увлечении Красикова? Это было вполне вероятно: осведомленность генерала о работе и жизни офицеров часто удивляла их.

Сизокрылов заехал в штаб корпуса ненадолго. Он следовал в танковые войска по весьма срочному заданию Ставки. Его сопровождал генерал-танкист, командир прибывающего на фронт свежего танкового соединения. Комкор и его заместители были в штабе армии, поэтому член Военного Совета минут пятнадцать беседовал с Красиковым.

Сизокрылов относился к Красикову неплохо. Он ценил его за напористость, храбрость и несомненные организаторские способности. Правда, генерал считал, что Красиков не умеет мыслить самостоятельно. Зато он исполнял все очень точно.

Сизокрылова иногда раздражала эта механическая исполнительность. Проводя совещание или отдавая распоряжение, член Военного Совета жаждал возражений – возражений делового порядка, поправок, основанных на личном опыте подчиненных ему людей. Споря, он оживлялся, горячо доказывал и, наконец, учтя все мнения, принимал решение.

Генерал сидел напротив Красикова с суровым и непроницаемым лицом. Он выслушал доклад Красикова, дал ему указания об улучшении работы тылов соединений корпуса и предупредил насчет новых задач, встающих перед командованием в связи с вступлением на германскую территорию. Здесь нужно, сказал он, принимать жесточайшие меры в отношении нарушителей воинской дисциплины.

– Есть! – отвечал Семен Семенович.

Сизокрылов исподлобья оглядел его. Ему не понравилось то, что Красиков сразу и без раздумий согласился с ним. Он продолжал:

– После того, что немцы сделали на нашей родине, солдат не так-то легко удержать. Как вы думаете?

– Да, товарищ генерал, действительно.

– Тем не менее это необходимо. Надо им разъяснять подробно и терпеливо, а также принимать меры дисциплинарные и любые, вплоть до предания суду трибунала. Разгромив фашизм, мы даем возможность немецкому народу создать новую, демократическую Германию и собрать силы для борьбы против мощных финансовых олигархий – кстати говоря, не только немецких. Не все немцы – враги. Надо учиться их подразделять.

– Есть, товарищ генерал, – сказал Красиков.

– Хотя, – недовольно заключил генерал, отвернувшись к окну, – немцев нужно бы так проучить, чтобы их правнуки помнили о том, что с Россией, тем более с Советской, воевать нельзя.

– Ясно, товарищ генерал.

– Что вам ясно? – неожиданно спросил генерал.

Красиков смешался. Тогда Сизокрылов раздельно сказал:

– Вам надлежит не допускать нарушений дисциплины в вашем корпусе, невзирая на справедливую жажду возмездия, живущую в сердцах наших солдат. – Помолчав, генерал спросил: – Что вам пишут из дому? Жена, дочь здоровы?

– Так точно.

Генерал поднялся.

– Прикажете вас сопровождать? – спросил Красиков.

– Не надо.

Красиков, проводив генерала до машины, постоял руки по швам, пока машина и следовавший за ней бронетранспортер не потонули во мглистых вечерних сумерках.

Семену Семеновичу было немного совестно перед Таней и, несмотря на то, что очень хотел ее видеть, он не решился позвонить в медсанбат.

XIX

На следующий день, после марша, медсанбат обосновался в лесной деревне, затерявшейся в глубине шнайдемюльского штадтфорста. Утром развернули палатки. Начальник аптеки ворча распаковал свои тюки с медикаментами.

Таня на рассвете умылась, надела халат и пошла к себе в палатку. На ближнем перекрестке стоял Рутковский, а вокруг него сгрудились несколько стариков и старух, что-то лопотавших по-немецки. Оказывается, они спрашивали, можно ли им остаться в деревне или нужно выезжать, хотя их никто не выгонял.

Таня удивилась, увидя их.

Не то, чтобы она была настолько наивна, что не ожидала встретить в Германии обыкновенных стариков и старух. Но за четыре страшных года в ее душе накопилось столько ненависти к немцам, что она не могла так просто допустить в них присутствия чувств, мыслей и прочих человеческих качеств. Самое слово «немец» напоминало ей сожженные дотла города и села, в которых русские люди жили под землей, пулеметные очереди с черных самолетов по женщинам и детям, бомбежки санитарных поездов и, наконец, мужа, павшего на каком-то безыменном пригорке у великой русской реки.

Она холодно смотрела на плачущих старух и стариков. Слезы их казались ей бессовестными. Как смели они плакать, они, заставившие пролить столько слез!

Удивляясь тому, что в Германии такие же липы и дубы, как и в ее родном Юхнове, она удивлялась и тому, что здесь живут старики и старухи с обычными морщинами и обычными слезами. И только их чужой, непонятный говор подкреплял ее ненависть, – он-то хоть положительно доказывал: это немцы.

Но тем не менее это были люди. И в конце концов Таня пожалела их: уж очень они выглядели забитыми, какими-то сдержанно взволнованными, словно прислушиваясь оглохнувшими от грохота ушами к миру, ставшему для них суровым и враждебным. Один высокий лысый старик мял в руке фуражку и просительно произнес по-русски, обращаясь к Тане:

– Товарищ… Товарищ…

Где узнал он это слово? Может быть, он братался с русскими революционными солдатами в 1918 году? Неприятно было услышать родное слово из чужого впалого немецкого рта. Скрывалось ли за этим словом нечто большее, чем подобострастие и испуг?

«Поздно же вы вспомнили, что мы товарищи», – подумала Таня.

Стали поступать первые раненые. По характеру ранений можно было судить и о характере боев. То было наступление на сильно укрепленную, заранее подготовленную оборону противника. Преобладали тяжелые ранения конечностей – подрыв на минах.

Раненые при виде Тани почти сразу замолкали. Неудобно было мужчине кричать и стонать на глазах у молодой и красивой женщины. «Не слишком ли молода?» – думали те, что постарше и поопытнее. Они вначале даже принимали ее за сестру: такой юной выглядела она; в белом она казалась даже моложе своих двадцати пяти лет. Но нет, это был врач. Медсестры почтительно суетились вокруг нее, с полуслова, с одного взгляда понимая ее приказания. А в ее серых глазах была та спокойная уверенность, которая приходит только с уметем. И раненые смотрели на нее доверчиво, силясь даже улыбнуться, ища сочувствия и одобрения.

Она говорила:

– Молодец! Вот это солдат! Такой молодой, а такой молодец!

Или:

– Такой пожилой – и такой молодец!

Иногда она становилась разговорчивой: это бывало при самых трудных операциях.

– Что, больно, милый? – спрашивала она, улыбаясь даже несколько кокетливо. – Не смотри на свою рану, это не так уж интересно… Да и что ты понимаешь в ранах? Иная кажется большой и страшной, а на самом деле сущий пустяк.

Раненые всё прибывали. Рябило в глазах от окровавленных тампонов. Всегда веселые, бойкие, медсестры теперь сосредоточенно и бесшумно двигались вокруг Тани.

Лицо одного из раненых, мельком увиденное Таней в сортировочной палатке, показалось ей знакомым. Вернувшись к операционному столу, она некоторое время старалась вспомнить, где она видела это лицо, но не смогла.

Принесли человека с брюшным ранением, потом артиллериста с обожженным лицом. И над всем этим окровавленным мирком, полным стонов и вздохов, ровно и спокойно сияла пара больших серых глаз над белой марлевой маской и двигались две тонких, умелых руки в резиновых перчатках.

К ней то и дело подходили врачи и сестры, спрашивая, советуясь, прося помощи. Она медленно подходила к соседнему столу или просто издали, слегка вытянув шею, внимательно оглядывала рану, кивала или, наоборот, отрицательно мотала головой, говорила что-то негромко и возвращалась к своему столу.

Иногда в палатку забегала Маша. Она мгновение любовно глядела в Танину спину, погом возвращалась к себе и там говорила:

– Это будет выдающийся хирург! Если, конечно, не вскружат ей голову мужчины!..

Она разыскивала Рутковского и громко шептала ему:

– Вы заставьте ее хоть поесть, она с утра на ногах! Хоть чаю попить! Вы ее совсем измучаете!

Часа в два дня заехал Красиков.

– Ну, что у вас слышно? – спросил он у Рутковского.

Рутковский доложил о количестве раненых, обработанных и необработанных.

– Когда эвакуируете?

– К концу дня, товарищ полковник.

Красиков зашел в хирургическую палатку.

За работой он видел Таню в первый раз. Вначале он обратил внимание только на то, что в белом халате, перехваченном в талии, она очень стройна. Но, наблюдая ее точные, уверенные движения, слыша этот спокойный голос, полковник преисполнился чувства глубокого уважения к ней и – как ни странно – к себе тоже. Он думал с волнением: «Я не ошибся… Замечательная женщина…» Он долго смотрел на ее затылок, на мягкие волосы, чуть видневшиеся из-под белой шапочки, и, тихо ступая, вышел.

К Тане на стол положили того солдата, лицо которого показалось ей знакомым. Содрав пинцетом повязку с его правой руки, Таня увидела, что кисть придется ампутировать: она была раздроблена.

– Ничего, – сказала Таня, – потерпи. Тебе сейчас будет немножко больно, я тебе рану почищу. Потерпи, черноглазый.

– Я и то… – прошептал он.

И тут она узнала его. Это был «ямщик». Она вспомнила его молодецкий вид на козлах кареты, и у нее страшно забилось сердце.

Медсестра заметила ее внезапную бледность и сказала:

– Татьяна Владимировна, вам отдохнуть надо.

– Да, пожалуй, – согласилась Таня, думая о Лубенцове. «Только бы с ним ничего не случилось, с Лубенцовым!» – думала она.

Подавив в себе минутную слабость, она принялась за операцию. «Ямщик» мучительно засыпал под действием эфира, прерывистым голосом считая: «Двадцать один… Двадцать два… Двадцать три…»

Когда операция была окончена, в палатку тихо вошла Маша. Она сказала с деланным негодованием, прикрывавшим восхищение и сочувствие:

– Будьте любезны немедленно пойти спать. Раненых осталось мало. Без вас справимся.

Таня послушно вымыла руки, сняла окровавленный халат, надела шинель и вышла из палатки. Уже темнело. Резкий и холодный ватер бушевал среди темных домов. Она шла по улице, ни о чем не думая, и только у самой окраины деревни опомнилась, услышав позади себя голос Рутковского:

– Татьяна Владимировна, идите же спать, наконец.

Она пошла обратно, сказав умоляюще:

– Я сейчас вернусь. Дайте мне подышать воздухом немного.

Она направилась к дому, где разместился госпитальный взвод. Уже в прихожей были слышны стоны и тихие голоса. Дежурные сестры встали и доложили Тане о том, каково самочувствие раненых и кто из них плох.

Таня медленно шла вдоль коек, прислушиваясь к разговорам.

– Еще сопротивляется фриц, – сказал один из раненых, закручивая махорку левой рукой. Правая, раненая, была забинтована. Солдат сидел на койке. Лицо у него было покойное, и говорил он спокойно. – Да нешто против нас теперь устоишь? Против нас теперь никто не устоит.

– Он и на своей земле удирает, – сказал второй раненый. – Куда он дальше побежит? К американцам, что ли, прятаться?

– Ой! – застонал третий. Этот лежал. Тем не менее и он хотел высказаться и, ойкая и кряхтя, произнес: – Ежели подумать, так фашисту и вправду с ними сподручнее… Одним миром мазаны.

На одной из коек лежал «ямщик». Он был очень бледен. Его звали Каллистрат Евграфович, как он сообщил Тане; почтенное длинное имя совсем не шло к его молодому лицу.

– А вы меня не узнаете? – спросила она.

Оказывается, он узнал ее еще утром, но ему, по-видимому, казалось неудобным говорить ей об этом.

– Не думали мы тогда, что так вот случится, – сказал он тихо и, помолчав, робко осведомился: – Как моя рука? На войне я сапер, а вообще-то я плотник, мне без руки никак нельзя…

– Поправишься, – сказала она, избегая прямого ответа.

Хотя раненые стонали, как обычно, но Таня подметила у этих раненых, почти у всех, черту, не виданную ею раньше. Вместо некоторой доли удовлетворения тем, что они не убиты, а, слава богу, только ранены, они теперь испытывали горечь от того, что не удалось довоевать войну. До Берлина рукой подать, а они так оконфузились.

Издалека доносились орудийные выстрелы. Раненые прислушивались к этим выстрелам с какой-то мечтательной отрешенностью, как старики к рассказам о трудной, но золотой поре юности.

XX

На генерала Середу наседали со всех сторон. Комкор и командарм звонили по телефону почти ежечасно, запрашивая, долго ли он намерен возиться со Шнайдемюлем. Другие дивизии уже на подходах к Одеру, а Середа все еще никак не возьмет этот дрянной городишко.

Если раньше Шнайдемюль все по справедливости называли «крепость», то теперь командарм с подчеркнутым презрением именовал его: «городишко». Он даже – не без ехидства – посоветовал Середе почитать популярные книжонки об уличных боях в ряде городов, в частности в Сталинграде, во время ликвидации окруженной там группировки.

– Есть! – отвечал Середа. Его лицо пылало от обиды.

Генерал обосновался на той самой башне, которую выбрал для него в качестве наблюдательного пункта гвардии майор Лубенцов. Она торчала на окраине деревни, в полутора километрах от Шнайдемюля. С этой башни довольно ясно виден был в стереотрубу город, немецкие позиции среди разбитых снарядами домов, баррикады и надолбы поперек улиц предместья, большой мост и железнодорожная насыпь, в которой противник оборудовал пулеметные гнезда.

Слева виднелись корпуса завода «Альбатрос». Этот завод был основным узлом сопротивления немцев. Там засели пулеметчики и фаустпатронники. Из-за корпусов то и дело высовывались танки. Они выпускали несколько снарядов и снова скрывались, чтобы через несколько минут появиться, в другом месте.

Лубенцов находился на НП с комдивом. Здесь разместился обычный штат наблюдательного пункта – штабные офицеры, артиллеристы и связисты. Сюда привозили на подводе термосы с едой и московские газеты. Газеты эти были семи-восьмидневной давности, и Лубенцов, вспомнив читанные им вчерашние берлинские газеты, не мог не улыбнуться такой отрадной детали.

Генерал Середа, находясь на НП, обычно не мог усидеть на месте: то он наблюдал в стереотрубу за противником, то попрекал связистов неважной слышимостью и частыми порывами, то сам корректировал стрельбу артиллерии.

Теперь он неподвижно сидел перед картой возле сводчатого оконца башни.

Продвижение исчислялось метрами. Немцы контратаковали почти беспрерывно. На второй день осады одинокий немецкий самолет сбросил над городом листовки. Одну из них Лубенцов подобрал и принес генералу. Это был приказ гарнизону держаться во что бы то ни стало, «не сдавать большевикам ключи от Берлина», как именовался Шнайдемюль. «К вам идут на выручку танки», – под конец сообщалось в листовке большими торжественными готическими буквами.

– Вот бессовестные! – рассердился генерал. – Какие танки? Откуда? Ох, брехуны!

Плотников, подумав, сказал:

– Подожди, надо этим шнайдемюльским дуракам глаза открыть, я займусь этим. – Он обратился к Лубенцову: – Приготовь парочку пленных, да таких, знаешь, потолковее.

Вечером политотдельцы подтянули к передовой громкоговорящую установку. Оганесян отправился вместе с ними. Майор Гарин набросал воззвание к шнайдемюльскому гарнизону, и Оганесян долго пыхтел, переводя русский текст на немецкий язык. Наконец все было готово.

Лубенцов, придя этим вечером на передовую, нашел в траншее одного из батальонов всех участников радиовыступления. Оганесян сосредоточенно репетировал свой текст. Двое пленных получили карандаши и набросали на листках из полевой книжки Гарина свои речи. Оганесян прочитал, перевел Гарину и вступил в долгий разговор с немцами о подробностях. Немцы проявляли «здоровую инициативу», по шутливому определению Лубенцова. То один, то другой спрашивал, не следует ли добавить «то-то и то-то», «чтобы лучше подействовало».

Оганесян заговорил.

В глубокой тишине разнеслись немецкие слова. Приумолкли даже пулеметы. Затихли даже немецкие ракетчики.

Немцы начали проявлять признаки жизни только тогда, когда заговорил один из пленных. Квакающие разрывы мин огласили окрестность. Потом забила скорострельная пушка, как бы захлебываясь от желания заглушить все сказанное.

Тем не менее пленный в промежутках между стрельбой договорил свою речь.

Лубенцова вызвали на НП командира полка подполковника Четверикова, туда, оказывается, прибыл комдив для проверки готовности к утренней атаке.

Кроме Тараса Петровича и Четверикова, на НП находились еще майор Мигаев и командующий артиллерией дивизии, огромный и толстый подполковник Сизых.

Генерал спросил у командира полка, подтянули ли людей поближе к противнику для более короткого броска. Четвериков сказал, что подтянули.

– Пошли, – сказал комдив.

Он двинулся к передовой. Шли молча: впереди генерал, за ним Четвериков, Сизых и Лубенцов, а позади ординарцы. Майор Мигаев по приказанию генерала остался в штабе.

Генерал остановился на НП командира первого батальона. То была узкая, устланная соломой щель на невысоком бугорке. Комбат, худощавый, нескладный майор, не сразу заметил приход начальства. Он глядел в бинокль на уже ставшие неясными очертания домов и одновременно кричал в трубку телефона:

– Видишь белый домик возле красного корпуса справа? Там пулеметчик в подвале. Прошу тебя, дай ему разок… Ох, нахальный фриц! Дай ему разок, прошу тебя, как брата…

Заметив, наконец, генерала, майор бросил трубку, вскочил и отрапортовал:

– Товарищ генерал, первый батальон ведет бой за крепость Шнайдемюль. Докладывает командир батальона майор Весельчаков.

– Крепость, крепость… – пробормотал комдив. – Какая такая крепость? Городишко поганый. Почему не продвигаетесь?

Весельчаков стал объяснять, но генерал, казалось, не слушал. Он взял бинокль из рук комбата и начал смотреть. Комбат замолчал. Невдалеке бил пулемет.

Положив бинокль, генерал легко вскочил на бруствер, переступил через него и медленно пошел вперед. Вышли к небольшой, заросшей кустарником ложбине. Генерал сказал:

– Оставайтесь здесь. Я пройду до того домика, потом вы пойдете за мной, но поодиночке.

– Зачем же вам ходить на самую передовую? – сказал Сизых. – Комкор узнает, будут неприятности.

– Ладно, не расскажешь – он и не узнает, – ответил комдив.

– Снимите папаху, товарищ генерал, – посоветовал Лубенцов.

Генерал промолчал и двинулся медленной гуляющей походкой через открытое место к домику, где находился командный пункт одной из рот. Домик был весь прошит пулями. Командир роты сидел под прикрытием печки и что-то писал.

– Вольно, – предупредил комдив попытку лейтенанта вскочить. – Где ваши люди? Почему не продвигаетесь?

Лейтенант начал показывать на карте местонахождение своих людей, но генерал нетерпеливо сказал:

– Что вы мне там показываете? Вроде как в штабе армии… Идемте.

– Тут здорово стреляют, – испугался лейтенант за комдива, но генерал уже удалялся медленной походкой, и лейтенант пошел за ним.

Низко пригибаясь к земле, прошли два подносчика патронов, таща по земле ящики с патронами. Увидев генерала, они встали во весь рост.

– Вольно, – сказал генерал. – Из какой роты?

– Первой роты, – ответили подносчики.

– Где ваши люди?

– Вот там, на кладбище.

– Хорошее место выбрали, – усмехнулся генерал.

Вокруг посвистывали пули. Стемнело.

Вместе с лейтенантом и подносчиками генерал подошел к первой роте. Солдаты, спасаясь от сильного ветра, сидели и лежали в мелких окопчиках, спиной к ветру.

– Почему задницей к немцу? – спросил генерал.

Узнав комдива, бойцы стали торопливо подниматься.

– Лежите, – сказал комдив; он прислушался к посвисту пуль, потом спросил: – Далеко немец? Или задом не увидишь?

– Близко немец… Так и шпарит из пулемета.

– Как близко?

– Метров сто.

– Что ж, пойдем посмотрим.

Генерал и солдаты цепью пошли вперед. В сгустившейся темноте они прошли метров двести. Ветер дул в лицо. Генерал прислушался.

– Здесь, пожалуй, и окопаться можно, – сказал он. – Теперь немец от нас действительно метров двести, я думаю… Значит, бьет из пулеметов, говоришь? – спросил он у солдата.

Солдат смущенно молчал.

Бесшумно подошли Четвериков, Сизых, Лубенцов, комбат и командир роты. Генерал, не взглянув на них, пошел в обратный путь. Офицеры молча последовали за ним. Немецкие пулеметы зачастили: противник, видно, заметил в темноте какое-то движение, а может быть, услышал и голоса.

Вернувшись на НП командира батальона, генерал сказал:

– Завтра на рассвете вашему полку занять завод, мы обеспечим вам поддержку всей дивизионной артиллерии. Завод «Альбатрос» – ключ позиции. Его надо взять во что бы то ни стало. Артподготовка – тридцать минут. Или – для внезапности – тридцать три минуты. Тебе, – кивнул он Лубенцову, организовать разведку. Нужно разведать огневую систему немцев, да поточнее.

Они вышли из батальонного НП. Было совсем темно.

В штабе полка генерал, наотрез отказавшись от ужина, сказал с горькой усмешкой, обращаясь к Четверикову и Мигаеву:

– Разве это работа? А вы мне доносите: сильный, дескать, огонь. Ишь, удивили! Пехота, дескать, не может двинуться с места. А пехота что? Пехотой управлять надо. Командовать. Или вы забыли об этом? Само пойдет? Подернем да ухнем?

Приехав на свои наблюдательный пункт, генерал пропустил вперед Сизых и Лубенцова, вошел вслед за ними и плотно закрыл за собой узенькую дверцу. Потом он повернулся к артиллеристу. Его лицо сморщилось, как от боли. Он сказал:

– А знаешь, правильно думают солдаты. Война кончается, каждому хочется жить, уважаемый артиллерист! Каждому хочется придти домой, на родину, орденом похвастать, счастливую жизнь строить. Им и не к чему лезть на пулемет. И не надо. Понятно или нет? Не на-до! Нам люди нужны… Ты что думаешь: пехота-матушка все выдержит? Дудки! Ты огня им давай! Ты подави немецкие пулеметы, тогда пехота пойдет. Чего ты молчишь? Тебе на переднем крае, мол, все равно не бывать: дослужился до командующего артиллерией? Так, что ли? Предупреждаю: чтобы завтра был настоящий огонь, точный, по целям! И чтобы комбаты не просили по телефону огоньку… Командиры батарей чтобы были на переднем крае, вместе с командирами рот, понял? И ты чтоб был с Четвериковым! Помнишь, что сказал член Военного Совета? Нужно эту Германию по-великолуцки брать, завоевать ее нужно!

Сизых выскочил из каморки комдива красный и вспотевший и побежал отдавать распоряжения. Лубенцов велел Чибиреву седлать, с тем чтобы выехать к Четверикову в полк.

Генерал остался один. Посидев над картой, он внезапно почувствовал, что ему кого-то нехватает. И тут же понял кого – Вики. Она уже жила во втором эшелоне. Позвонить ей, что ли? Но час был поздний, и он не решился ее будить.

Минут через десять Вика позвонила сама. В ее голосе генерал тоже уловил тоску. Видимо, и она скучала без отца. Впрочем, девочка ничем этого не проявила. Называя, согласно правилам, отца «товарищ тридцать пятый», она спросила, как дела и взят ли уже объект 27 (завод «Альбатрос»). У генерала сжалось сердце от жалости и любви к ней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю