Текст книги "Наследница Роксоланы"
Автор книги: Эмине Хелваджи
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Эмине Хелваджи
Наследница Роксоланы
© Григорий Панченко, 2015
© Книжный Клуб «Клуб Семейного Досуга», 2015
ISBN: 978-966-14-9288-11
Амасья – город старый, очень старый, помнящий понтийца Митридата, римлянина Лукулла… Страбон, гяур, живший тут в далекие времена, – тот вообще утверждал, будто бы заложила этот город царица амазонок Амазис. Ну, вообразить себе женщин, бегающих по огромной скале голышом и воинственно потрясающих копьями, правоверный, конечно, может, но делать этого не станет, если он воистину правоверный. А то вообразится еще, чего доброго, в таком виде почтеннейшая матушка твоей достойной супруги и окажешься потом в Бимархане – доме, где лечат скорбных разумом звуками воды и музыки… И кто сказал, что тебя там вылечат?
Милость Аллаха на Амасье – вот и все, что надо знать правоверным. Сколько народов живет здесь, а еще больше – по деревням, и все как-то уживаются. Не иначе милостью Аллаха, а как же еще? Мир огромен, людям в нем всегда земли не хватает, вот и воюют они раз за разом, а тут, в Амасье, грек и татарин, турок и армянин – все торгуют на одном базаре, все дышат одним воздухом. Ну а если случаются между ними драки, так это дело житейское: вот в Истанбуле…
Тут говорящий, даже не понижая голоса, рассказывал обычно очередную сплетню, а то и байку про хитрого вора или про гаремные дела, про роксоланку-Хюррем, с открытым лицом сидевшую перед художником-гяуром, или еще про какие каверзы, которые иблис будто из бездонного мешка высыпал на головы обычных жителей столицы. И слушатели соглашались – да, хорошо, что мы живем в благословенной Аллахом Амасье, а не там, где иблис давно уже смущает умы правоверных, и не сказать, что делает это безуспешно.
Почтенный Аджарат такие байки выслушивал довольно равнодушно. Дела, происходящие за пределами Амасьи, казалось, не трогали его вовсе, если, конечно, разговор не касался цен на зерно и грузоперевозки. Такие вещи всегда интересовали любого уважающего себя амасьинца, даже того, чье имя переводилось как «пришелец из дальних краев, бежавший от кровной мести», и, если вдуматься, именем не было вовсе… Но тем и благословенна Амасья, что тут не задают лишних вопросов. Особенно людям, носящим такие имена, которые в любом другом месте вопросы бы вызвали.
Но не в Амасье. Здесь хватает людей, подобных почтенному Аджарату, с именами, говорившими подчас куда громче, чем сам человек.
Аджарат приехал в Амасью не один, а с семьей. О его жене по имени Эдже известно было еще меньше, чем о нем самом: женщина почти не появлялась в людных местах, и ничего мало-мальски злого о ней не могли выдумать даже самые худые языки, как ни старались. Уже в Амасье Эдже-ханум родила близнецов, мальчика и девочку… Да нет же, почтенный рассказчик, ты ошибаешься, Эдже появилась тут уже с младенцами на руках… А вот даже и ты ошибаешься, не менее почтенный, не такими уж младенцами были эти близнецы: то ли около года им было, то ли даже двухгодовалыми их увидели здесь… Да и ладно. Об этих близнецах, носящих единое имя «Джан», то есть «душа», как раз многое можно было бы сказать, да только не болтали в Амасье о чужих детях. Вот вырастут, тогда будет о чем говорить, а пока малы еще для серьезных взрослых пересудов.
Впрочем, сам Аджарат тоже редко становился мишенью для сплетен. На острое словцо он умел ответить остротой, на почтительную речь – добрым словом, а подзуживать и стравливать людей между собой пришелец не любил, чем почти сразу снискал меж соседей расположение. Поселился он в квартале тихом, пользующемся достойной славой, дом купил у человека достойного, да и сам ни в чем дурном замечен не был – что еще надо для амасьинцев, чтобы признать пришлого своим? Да почитай что и ничего!
И лишь когда случилось то, что случилось, поползли по Амасье слухи, обрастая по пути вымыслами столь удивительными, что даже шейхи среди рассказчиков, услышав подобное, утратили бы важный вид и залились бы горькими слезами, сетуя на злосчастную судьбу, лишившую их дара красноречия. И была истина в этих сплетнях погребена столь же глубоко, сколь личинка прекрасной бабочки погребается в коконе тутового шелкопряда.
Если же распутать нити этого кокона, то выйдет вот что…
* * *
Сейчас уже даже сам шахзаде Мустафа не мог с уверенностью сказать, что чувствовал и о чем думал, пускаясь в эту авантюру. Вспоминал ли о Гаруне-аль-Рашиде или просто оказался в чужом городе и решил развлечься? И не юнец же вроде бы, а вот поди ж ты…
Над Амасьей зажигался удивительный закат, каждый раз потрясавший шахзаде своей дикой, мучительной, почти первозданной прелестью. Краски его были горячи, как норов необъезженного жеребца, как споры ученых улемов – те, на которых вырывают друг другу бороды, как разнузданные женские ласки, о которых любят поговорить юнцы, не ведавшие еще любви. В Истанбуле не так. Впрочем, в Истанбуле все не так.
Там не удерешь из своего дворца, в котором ты то ли владыка, второй после отца, великого султана, то ли бесправный пленник… А здесь – запросто: иди себе по улицам, изображай беспутного гуляку, каковых хватает в любом городе. И Амасья не исключение.
Впервые в жизни шахзаде Мустафа шел по городским улицам.
Шел. Своими ногами. Один, а не в окружении свиты и охраны. Один-одинешенек, открытый всем ветрам, обряженный в спешно украденный (стыд-то какой, сладкий и жгучий одновременно!) у одного из охранников жилет-йелек, какой носил в Амасье едва ли не каждый первый мужчина. Шел и любовался закатом.
Семь мостов перекинуто через Ешиль-Ирмак, реку, разделяющую Амасью на две части. Одна прижалась к подножию горы Харшена, той самой, с которой, по старинной легенде, сбросился вниз прекрасный художник и архитектор Ферхад, узнавший о гибели возлюбленной своей Ширин. Жил ли тот Ферхад на свете, был ли только красивой легендой – эту тайну гора Харшена хранила свято, а вот каналы, якобы прорубленные сквозь скалу этим самым Ферхадом, стремящимся добиться руки возлюбленной, до сих пор поили водой половину города. Вторая часть Амасьи была попросторнее, улицы на ней немного пошире, но дома все те же: двух-и трехэтажные ялыбою теснились друг к другу, стремились прилепиться стена к стене, словно в городах гяуров. Да, многим, очень многим Амасья отличалась от Истанбула!
И все же прошли времена, когда город этот носил гордое прозвание «шехзаделер», то есть место, где обучались основам управления султанские сыновья, прежде чем занять высокий престол Оттоманской Порты. Теперь разве что старики рассказывали молодежи о тех славных деньках. Молодежь скучающе кивала – слышали, как же, слышали не раз и не два – и шла заниматься своими делами: ловить рыбу, плести сети, выращивать яблоки или варить черешневое варенье…
Ничего. Все вернется. Ведь имел же отец что-то в виду, отправляя своего наследника в эту глушь! Может, хотел, чтобы шахзаде своими глазами увидел, как живут люди, не связанные с гаремом ничем, кроме славных баек, которые хорошо травить на базаре или в чайхане.
Мысль о том, что отец просто сплавил неугодного роксоланке-Хюррем отпрыска куда подальше, Мустафа от себя честно гнал. Но даже если и так, даже если подумать о султане худое, разве не велел Аллах терпеливо сносить тяготы и всюду, где бы ты ни был, жить праведно? А там и вознаграждение не замедлит себя ждать. Да и какие тяготы, если Амасья столь восхитительно не похожа на Истанбул и ты можешь безвозбранно ходить по ней, улыбаясь в бороду и представляя ошарашенные лица охраны?
Солнце уже почти нырнуло за крыши домов, а гора Харшена из темно-серой с зелеными прожилками стала темно-фиолетовой, словно отчаянно желая хоть в сумраке слиться окраской с ночным небом, когда из-за очередного поворота вынырнула странная троица.
Случайными грабителями они не были – по крайней мере шахзаде Мустафа понял это сразу, стоило ему увидеть этих троих, закрывших лица черными платками. Шахзаде не слишком-то смыслил в грабителях, да и как же ему повстречаться с ними в Манисе, где за каждым шагом его бдительно следили если не янычары, так советники, а не они – так отцовские шпионы? Еще меньше шансов повстречаться с этими отродьями иблиса было в Истанбуле, где шахзаде вообще не покидал пределов дворца. Да, в грабителях Мустафа не понимал практически ничего. Но вот хорошо обученных убийц видел не единожды.
А охрана небось сейчас обыскивает дворец сверху донизу…
Звезды в безлунном небе давали мало света – окна соседних домов светились куда ярче. Но Мустафа готов был поклясться, что холодный блеск стали он увидел именно в блеске ярко сверкнувшей звезды.
От первого удара удалось отшатнуться, но дальше отступать было некуда. Стена ограждавшего дом глиняного дувала, о которую шахзаде чувствительно приложился, на ощупь оказалась шершавой и чуть теплой, будто не хотела отдавать ночному воздуху тепло, накопленное за долгий безоблачный день.
Следовало кричать, бежать, делать хоть что-то, но шахзаде молча стоял и смотрел, как убийца заносит руку для удара. В голове стремительной ласточкой носилась лишь одна мысль: только бы не отец. Пусть этих убийц пошлет не отец. Пусть Аллах убережет султана от такого греха, за который не расплатиться на том свете ни простолюдину, ни правителю.
Хюррем, братья, кто угодно – мало ли на свете заговорщиков? Но только не отец.
Семь мостов перекинуто через реку Ешиль-Ирмак. Жаль, побывать удалось лишь на четырех из них. Мустафа как раз направлялся к пятому. Ах, жаль.
Убийца сделал шаг – и вдруг рухнул, упал лицом вперед, так что шахзаде пришлось отпрянуть, дабы тело не свалилось прямо на него. Двое других обернулись – дружно обернулись, не сговариваясь, так слаженно, как и не снилось некоторым из охраны Мустафы. В тот же миг сталь звякнула о сталь, а шахзаде увидел своего нежданного спасителя.
По всей улице яростно взревели во дворах сторожевые собаки, но ни одна дверь не распахнулась. Трое танцевали друг против друга – на границе вечера и ночи, жизни и смерти; плясали молча, лишь их клинки изредка перекликались звонкими чистыми голосами.
Отсутствие оружия шахзаде сейчас ощущал как физическую боль. Но… у него ведь есть оружие, точнее, есть возможность его добыть – оружие его несостоявшегося убийцы, первого из троих!
Немощеная улица казалась сейчас рекой, до дна которой никакой свет не дотягивался: на уровне колен расплывалась густая тьма, мертвец канул в ней, оброненный им клинок (ятаган?) тоже. Мустафа торопливо зашарил в темноте, нащупывая невидимое. Эфес скакнул ему в руку, а мгновение спустя звенящая перекличка вдруг резко вскипела, как бывает перед завершением схватки… и шахзаде опоздал. То есть он стремительно шагнул к сражающимся, даже успел принять на ятаган качнувшуюся к нему черную фигуру, но этот удар был уже лишним.
Второй убийца качнулся в его сторону, не атакуя, а падая. Третий тоже оседал на землю – так, как падают не раненые, а убитые, тонул в потоке тьмы, таял в нем.
Шахзаде во все глаза смотрел на человека, рискнувшего вступить в схватку с тремя обученными убийцами, лишь бы защитить невинного прохожего, о котором и не знал-то ничего. А тот вытер саблю, кивнул коротко и собрался уходить, не желая награды и не спрашивая ни о чем.
– Погоди, воин. Как зовут тебя?
Незнакомец обернулся. Сверкнули в короткой улыбке зубы.
– Я не воин. И мое имя – Аджарат.
Чем-то странным дохнуло на Мустафу и от этого имени, и от всей этой сцены под звездным небом Амасьи. Чем-то, о чем ранее писали поэты, прославляя не дела любовные, но воинскую доблесть и честь, воздавая хвалу походам и битвам, в которых добывалось не признание чернооких красавиц, но зéмли и слава. Тогда, в те давние времена, подобные имена были в ходу, а вот, оказывается, не перевелись и поныне, и стоит перед Мустафой воитель из тех, о ком писали давние, канувшие уже в небытие сказители.
– Подожди, не уходи, Аджарат… Как-никак ты мне жизнь спас.
Человек, чье имя означало – шахзаде сосредоточился – «беглец от кровной мести», остановился, пожал широкими плечами.
– Мне ничего не нужно от тебя.
– А вот мне нужно. – Мустафа снова пришел в себя и стал деятельным государственным мужем. – У меня для тебя есть предложение, достойнейший Аджарат.
– Сзади!
Шаг вперед. Вес на правую ногу. Резкий уклон в сторону на случай, если невидимый враг сейчас использует оружие дальнего боя. Так и есть: почти одновременен тугой гул спущенной тетивы, короткий посвист стрелы и ее тупой удар, судя по звуку, в глиняную плоть дувала на противоположной стороне улицы.
Развернулся Мустафа уже с занесенным ятаганом. А не опустил его тут же с размаху, потому что не на кого было: стрелок, хрипя, бился на дне тьмы. Вот из ее бесплотного потока взметнулась его левая рука с коротким луком, все еще зажатым в окровавленных, судорожно стиснутых пальцах… А на его спине возился зверь.
Сперва шахзаде показалось, что это крупный пес, и, значит, нашелся все-таки в одном из соседних домов смельчак, спустил с цепи волкодава, да и сам вслед за ним выскочил на ночную улицу… Но голова, приподнявшаяся над поверхностью темноты, была не собачья, и не собачьи были движения лап там, в глубине чернильной мглы: когтящие четвертого убийцу, разрывающие его тело…
Того, кто стоял рядом со зверем, трудно было назвать «смельчаком», потому что слово это мужского рода, а в фигуре неуловимо, но безошибочно угадывалась кошачья гибкость женского тела.
Кошачья…
Аджарат, без всякой учтивости отпихнув спасенного – вот уже от четвертой смерти подряд! – наследника престола, склонился над лежащим. Почти сразу распрямился, и шахзаде понял, что последнего убийцу тоже не удастся допросить.
(Хвала Аллаху. Никто не скажет, что этих людей прислал отец. Ни из страха пытки не скажет, ни спасая свою жизнь. Все! Не отец их послал!)
– Это моя жена Эдже, – ответил Аджарат на незаданный вопрос. – И Вашак-Парс. Его не опасайся, путник. Ну, прощай! И будь осторожен, пока не вернешься под свой кров.
– Постой, многодостойный Аджарат…
Мустафе стоило изрядного труда собраться с мыслями. Все-таки число странных событий, которые обрушила на него эта ночь, превышало любое вероятие. Эдже, повелительница зверя, именуемого Вашак-Парс – «рысь-леопард»?
Как бы там ни было, он, шахзаде, санджакбей Амасьи, сейчас остался жив. Благодаря этим людям. И их зверю.
А еще он хорошо знает, что в Амасье не принято задавать определенного рода вопросов. Но за спасение своей жизни принято платить везде. Даже если это спасение бескорыстно. Особенно в этом случае.
– Постой… – повторил Мустафа. – У меня, как я уже сказал, есть для тебя предложение…
* * *
Сулейман Кануни охотиться любил, и сыновьям своим старался передать страсть свою. К стыду своему, Мустафа вынужден был признать: в этом деле он отца разочаровал.
Если, конечно, отцу вообще дело было до того, как его старший сын и наследник относится к охотничьим забавам.
Там, в Истанбуле, толпы охотников собирались в Топкапы, дабы составить великому султану компанию. Орты[1]
янычар отвечали за то, чтобы все ловчие звери были готовы выполнить любой приказ повелителя. Мустафа помнил, что шестьдесят восьмая орта янычар носила название «турнаджи», что значило «ловчие», и занималась дрессировкой охотничьих птиц. Ох, много птиц было у Сулеймана Кануни! Шестьдесят четвертая и семьдесят первая орты отвечали за собак, причем шестьдесят четвертая так и называлась – «загарджи», то есть «псари», а семьдесят первая натаскивала собак для охоты на медведей, и звались эти янычары «саксонджу», ибо именно из Саксонии привозили огромных тварей, которых и собаками-то язык не поворачивался назвать. Таким не страшны были ни медведи, ни барсы. Под стать своим питомцам был и начальник орты – саксонджубаши: огромный, заросший черной бородой, свирепо глядящий на мир маленькими темными глазами из-под нависших кустистых бровей… По крайней мере Мустафа запомнил саксонджубаши именно таким.
А еще люди, отвечающие за лошадей, за каракалов, за то, чтобы добычи всегда было вдосталь. И те, кто организовывает охоту – шикер-агалары, входящие в состав «людей внутреннего круга». И обслуга султанских охотничьих дворцов. И… О Аллах, да разве же всех упомнишь?
Четыреста человек в каждой орте. Несколько орт, а вдобавок охрана. Да, выезд на охоту султана Сулеймана всегда выглядел… впечатляюще.
Здесь все-таки не столь пышно, тем не менее приличия нужно соблюдать. Султан обязан охотиться, ибо так поддерживает воинскую форму в мирные дни, – и наследник ни в чем не должен уступать отцу. Ни в чем… но кое в чем просто обязан.
Достаточно и того, что сидит шахзаде Мустафа в Амасье, а не в Манисе и даже не в Кютахье. А ведь известно, что чем ближе сын находится к Истанбулу, к султанскому сердцу и султанскому трону, тем вероятнее он станет наследником…
Пока перст Судьбы указывал на Селима. Но Судьба переменчива, а Селим, как говорили Мустафе доверенные люди, увлекся винопитием, причем далеко не вчера. Простит ли Сулейман беспутного сына?
Мустафа устало покачал головой. Не его это дело – гадать об отцовском сердце. Просто нужно быть достойным, и тогда Аллах вознаградит за труды.
К сожалению, «быть достойным» означало охотиться не реже одного раза в несколько месяцев.
Выезд шахзаде Мустафы можно было, не кривя душой, назвать достойным, почти ничем не уступающим султанскому. В этом «почти» скрывалась та тонкая грань, переходить которую не следовало ни в коем случае, но и отходить от нее далеко – тоже. Свиты… ну ладно, не почти столько же, а значительно меньше, чем у Сулеймана Кануни, но все-таки хватит для того, чтобы даже у самого злоязыкого не хватило духу назвать выезд шахзаде бедным. Собак и соколов – почти столько же, сколько у Сулеймана во время не самой «парадной» охоты. Каракал, правда, всего один, но зато есть ли у Сулеймана зверь диковинной породы вашак-парс? Шахзаде сильно в этом сомневался. Ну а пышностью нарядов свита Мустафы вполне могла соперничать с придворными, наводнявшими Топкапы во время султанской охоты. И пусть некоторые из этих нарядов носили еще во времена предыдущего султана, стоит ли заострять на этом внимание? Есть ведь волшебное слово «почти»…
И хвала Аллаху за это волшебное слово.
Взгляд Мустафы вновь пробежался по пестрому сборищу, выхватив на миг рыжевато-пятнистую шкуру пардовой рыси. Кто сейчас с ней рядом, Джанбал или Джанбек? А, оба… Мустафа не слишком одобрял Аджарата, откровенно попустительствовавшего дочери, разрешавшего ей расхаживать повсюду с открытым лицом, в мужской одежде, ничем не отличавшейся от одежды брата. А ну как вскроется, кто потом эту несчастную замуж возьмет? Впрочем, в Амасье, вполне возможно, и отыщется пара-тройка безумцев. Это ведь Амасья.
Но одобрять – не одобрял.
Хотя и помалкивал. Султанский сын властен в жизни и смерти верных ему людей, а вот в семейные дела таких странных людей, как Аджарат, лучше не вмешиваться. Иначе верность может… куда-нибудь деться.
В теперешней верности Аджарата Мустафа не сомневался. Наветы на нового телохранителя, конечно, слушал, но куда же без наветов, если ты стоишь за плечом шахзаде? Слушать – слушал, а всерьез не воспринимал. Незачем Аджарату изменять. Нет у врагов Мустафы ничего такого, ради чего Аджарат предал бы своего повелителя.
Шахзаде, несмотря на относительную молодость, в людях разбирался неплохо. Аллах дал ему этот дар, а почтенная матушка научила им пользоваться. О, если б не вспыльчивый характер, Махидевран-султан и до сих пор бы… впрочем, зачем думать о несбывшемся и несбыточном? Людей шахзаде знал, пускай даже и хотел временами ошибаться. Знал о том, что предают те, кому не хватает чего-то в жизни. Те, кто мечтает о несбыточном, или те, чьи желания окружающие почитают пустяком, глупой безделицей… Аджарату нечего было желать. Он любил жену, любил детей, а к самому шахзаде относился ровно и приветливо. Не боготворил, не считал единственным и неповторимым – просто служил тому, кто дал ему шанс возвыситься. Мустафе такие нравились. Они мало лгали (и в основном лгали о своем прошлом, а потому о прошлом шахзаде старательно не спрашивал) и почти не предавали.
Почти, да. Поэтому наветы шахзаде все-таки выслушивал, не прерывая тех, кто нашептывал ему в уши всякие гнусности. Мало ли…
* * *
Вашак-Парс выступал гордо, чувствуя себя звездой нынешней охоты. Конечно, порезвиться вдоволь ему не дадут: люди вообще плохо понимают в истинной охоте, с этим грациозный зверь смирился уже давно. Вот и сейчас – да разве ж это охота? Даже на гору никто не поднимется. Примостятся на берегу реки, лениво постреляют куда-нибудь вдаль и примутся чесать языками, услаждая напитками и яствами слабые тела…
Когда Вашак-Парса дернули за ошейник, он лишь лениво пошевелил ушами. Повторный рывок заставил его сесть и широко зевнуть, обнажив острые белоснежные зубы.
– Вот же ленивый сын ишака! – беззлобно ругнулся подросток, державший поводок.
– И верблюдицы! – усмехнулся второй подросток, похожий на первого, словно… нет, две капли воды были похожи все-таки значительно сильнее, чем эти двое. Словно колеблющееся в слегка волнующемся озере отражение, когда непонятно – то ли ты смотришь сам на себя из подернутой легкой рябью воды, а то ли уже и кто-то другой.
– А дед его был бесхвостым петухом!
– А бабка… бабка – каркающей вороной!
– Джан, ну ты…
Огромный кот благосклонно слушал болтовню подростков, время от времени поводя пушистым ухом, словно отметая всякие сплетни и нелепицы, которыми люди любят обмениваться, попусту сотрясая воздух. Что птицы, что люди – все одинаковы, все любят галдеть почем зря.
Но вот до чутких ноздрей рыси донесся запах, так же сильно отличимый среди прочих, как запах вонючей паленой тряпки отличается от аромата луговых цветов. Так пахнет беда – черная, вязкая, гниющая от собственной мерзости.
Вашак-Парс, которого иногда (только в кругу близких ему людей, никак иначе!) называли Пардино, приподнялся и встревоженно огляделся. Близнецы как по команде прекратили перепалку, в две пары глаз следя за действиями своего зверя.
Медленно, то и дело пробуя ноздрями воздух и временами подрагивая хвостом, огромный кот шел туда, где пахло бедой.
Туда, где сидела единственная и неповторимая его хозяйка.
* * *
Румейса-султан любила поболтать с Эдже-ханум на роксоланском наречии.
Пускай и велено было забыть маленькой Наде, кто она и откуда, когда попала в гарем шахзаде, пускай говор у Эдже не тот, на каком говорят в родных сербских селениях, – а все веет родиной, ее протяжными напевами, ее гордыми людьми, которых ломала-ломала османская плеть, да не доломала. У жены шахзаде изменилось имя, изменилась походка, наряды теперь совсем другие, да и лицо матери вспоминается уже с трудом – но разве саму Надю Франкос изменили, назвав ее Румейсой, а позже прибавив к имени пышное и ничего в ее ситуации не значащее «султан»?
А может, и изменили. Иисус стал пророком Исой, крестик с груди давно уже снят – кто ты, маленькая Надя? Где ты, в какую пропасть канула, какие воды шумят над тобой и памятью о тебе? На каком языке ты думаешь теперь, какие песни поешь в одиночестве, о чем видишь сны?
Эдже понимала. Роксоланкой ли была новая подруга Румейсы, из иного ли народа, но главное, ту суть, о которой даже не говорят, она ухватить могла. А потому беседы их на роксоланском наречии были ни о чем – и об очень многом.
Даже с мужем, бывает, о таком не поболтаешь, что уж о служанках говорить, о каждой из которых знаешь, кому она еще служит, и больше чем о половине – сколько за это получает. Здешний гарем не только из рук Румейсы-султан ест, ну да так оно и везде было. Даже в Истанбуле, и тем более в Истанбуле.
При мысли о той, которая сейчас плетет паутину, сидя в султанском гареме, привычно сжалось сердце. Сжалось – и отпустило: Эдже подбросила очередную шуточку насчет неповоротливого Йылдырым-бея, которого родители не иначе как под водительством Иблиса назвали «молнией». Язык у Эдже-ханум всегда был острым, а шутки смешными. И видела Эдже-ханум многое, ох, многое…
Например, видела, что тучный телом Йылдырым-бей не умен, нет, но хитер, как хитры бывают лисы, убегающие от псовой охоты. И что сейчас он спелся с Тургай-беем, тающим от приторных улыбок, стоит ему бросить взгляд на кого-либо из семьи шахзаде, а за пазухой держащим даже не камень, а целую каменоломню. Так сказала Эдже, и Румейса еще долго не могла сдержать улыбку, представляя, как невидимые невольники вырезают каменные глыбы где-то там, за пазухой у Тургай-бея. Может, потому он такой тощий и жилистый, что все силы уходят на каменоломню?
А еще Эдже заметила, что рядом с Тургай-беем часто видят шахзаде Орхана. Даже обронила как-то раз в случайном разговоре (впрочем, с Эдже случайных бесед не бывает, особенно когда женщины переходят на роксоланский), не рано ли пасынок Румейсы-султан спутался со змеей? Тут ведь не разберешь, укусит или просто приползла погреться и молока попить…
Хотя о шахзаде Орхане Румейса не собиралась заботиться больше, чем обязывало ее высокое положение жены султанского наследника. Орхан был ей неприятен, и поделать с этим женщина ничего не могла. Хотя и старалась – Аллах ей свидетель! – делать это искренне, как велит Коран! Но парень, похоже, вообразил, будто Румейса – это вторая Хюррем-хасеки, будто она вышвырнула интригами его мать из сердца Мустафы, а теперь жаждет смерти пасынка. И сыном называет его только насмешки ради. Даже если делает это по воле отца.
Снова мысль о Хюррем обожгла сердце. То ли сказывалось влияние свекрови, ненавидевшей нынешнюю супругу султана истово и яростно, как и положено дочери гордого черкесского племени, то ли просто сердце чуяло беду. Ох, бедное сердце, зачем же ты иногда бываешь вещим?
Румейса сердито тряхнула головой, завела с Эдже ни к чему не обязывающий разговор о последних сплетнях, благо их в Амасье хватало. Перемыли косточки купцу по имени Ышик, решившему сменить вывеску на своей лавке, но не потрудившемуся закрепить ее как следует. Аллах милостив, и вывеска свалилась ночью, до смерти напугав соседского осла, чей рев разбудил три соседние улицы. Или четыре?
– Вот увидишь, госпожа, к завтрашнему дню рев этого воистину удивительного осла разбудит половину Амасьи и каждый базарный зевака клясться будет, что слышал его собственными ушами, – посмеиваясь, сказала Эдже. И без перерыва добавила на роксоланском: – Вашак-Парс беспокоится. Что-то неладное творится.
– Может, съел что-то не то? – отозвалась Румейса, все еще улыбаясь, представляя себе перепуганного ишака и толстого ленивого купца, чем-то неуловимо напоминающего Йылдырым-бея. А сердце уже затрепетало перепуганной птицей, забилось в силках страха.
– Вашак-Парс не умеет есть «не то», – с милой улыбкой ответила Эдже, наклонив голову. Встала, сделала пару шагов, безмятежно огляделась вокруг, будто просто устала сидеть и решила размять ноги.
В этот момент Вашак-Парс резким движением выдернул поводок из руки одного из своих вожатых и, оскалившись, прыгнул.
Прыгнул на шахзаде Мустафу.
* * *
О том, что случилось в тот день, шахзаде Мустафа вспоминать не любил. И знал, чуял просто, что ни дети его, ни самые близкие ему люди (среди каковых с недавних пор числился и Аджарат) тоже не хотели вспоминать день, когда, как написали впоследствии амасьинские поэты, безоблачное небо, излучавшее зной, потемнело от горя.
Не потемнело оно, Мустафа помнил это совершенно точно. Небо – ему не привыкать, оно видало и не такое. Что ему сделается?
Когда Вашак-Парс прыгнул, Мустафа не успел подумать ничего определенного. Мысль о том, как же просто организовать покушение даже тогда, когда шахзаде окружен стеной телохранителей, пришла позже. Да и прочна ли стена из тел человеческих? Дырявая она, честно скажем, эта стена.
Да, думал шахзаде потом, уже после. А тогда он просто попытался отпрянуть, уйти с пути зверя, понимая, чувствуя всем телом, что не успевает. И памятуя о судьбе того, кого послал не отец, но кто-то другой и кому не повезло оказаться на пути разъяренного Вашак-Парса.
Аджарат дернулся навстречу опасности – и застыл, даже, казалось, чуть расслабился. Это Мустафа тоже заметил. И не один он: долго потом в доносах наветчики ссылались именно на это обстоятельство, пытаясь очернить телохранителя шахзаде. Коротко вскрикнула женщина – Румейса ли, а может, Эдже-ханум? Обернуться и выяснить Мустафа тоже не успевал.
Охрану шахзаде составлял не один Аджарат, и кто-то даже успел выстрелить в обезумевшего зверя. Стрела просвистела мимо: Вашак-Парс был быстрее, намного быстрее. Как смазанная жиром молния, огромный рыже-пестрый кот упал на четыре лапы на стол перед шахзаде… перед ним, не на плечи! Не на беззащитную шею нацелились острые клыки, не в глаза метили смертоносные когти! Или промахнулся? Нет, Вашак-Парс никогда не промахивался. Мощная рыжая лапа смахнула со стола вазу со сладким шербетом, жалобно зазвенело стекло тонкой венецианской работы, разбиваясь о скальную породу. Затем Вашак-Парс мотнул головой, уклоняясь от очередной стрелы, и расселся прямо на столе, подвинув пару блюд, коротко мяукнув и принявшись сосредоточенно вылизываться.
Первым тогда недоуменно рассмеялся сам Мустафа. Рассмеялся, подавая остальным сигнал, расслабляя плечи и качая головой. Вот же шайтаново семя, глупый кот, лишай ему в неудобосказуемое место! И чем ему шербет так не глянулся?
Шахзаде тогда еще ничего не понял. Или не захотел понять? А ведь должен был, в конце концов, не в первый раз враги порывались отнять у него жизнь! Обернулся, чтобы отдать приказ Эдже-ханум унять зверя, раз уж ее дети не справляются… и натолкнулся на острый, как кинжал, взгляд мертвенно-бледной Румейсы.
– Проверить бы… – Жена произнесла эти слова едва слышно, но Мустафа угадал их смысл, увидел, как шевелятся губы Румейсы, пусть и закрывала лицо его супруга, как и положено правоверным мусульманкам… Увидел и прищурился недобро, понимая и принимая ее правоту. А рядом качнула головой Эдже-ханум:
– У Вашак-Парса тонкий нюх, мой господин. Может, учуял что?
– Может… – эхом повторила Румейса, становясь еще бледнее, хотя, казалось бы, и так белее мела.
И в этот миг к отцу подбежал шахзаде Мехмед.
Сын тоже был бледен – на миг Мустафе показалось, что Мехмед намазал лицо какой-то белой гадостью, но это просто кровь отлила от смуглых мальчишеских щек. Зрачки сына были расширены, а ресницы беспомощно трепетали.
– Отец… господин мой… С Орханом беда.
И тут же откуда-то слева раздались крики.
Мустафа повелительно махнул рукой, приказывая Румейсе подозвать служанок и дочерей.
– Уходи, – тихо произнес он, и супруга тотчас склонилась, признавая волю мужа. Не женское это дело – смотреть на смерть, особенно на смерть от яда.