355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эля Каган » Свежее сено » Текст книги (страница 1)
Свежее сено
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:59

Текст книги "Свежее сено"


Автор книги: Эля Каган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Эля Каган
Свежее сено
Рассказы


В моем зеркале


1. Радуга

Небо рассыпается крошками. Падает первый снег. Снег белый. Снег ясный. Своим белым холодом проникает он в сердца. Холод пропадает, белизна остается.

И поэтому я чувствую себя легким, невесомым, как ребенок после купания. Я иду по улице, я иду и скольжу, и радость переполняет меня.

Издали я замечаю черную копну волос и стройную фигуру. Да это моя знакомая девушка! Я подбегаю.

– Рейзеле!

Гляжу: девушка чужая. Но что с моими глазами? Она, эта девушка, отразилась в них, и мои глаза еще никогда не перекликались улыбкой с такими глазами. В ее взоре, в волосах, в лице я увидел все цвета радуги и еще несколько цветов. Голосом свежим, тихим, мелодичным, словно золотые рыбки выплывают из прозрачной воды, она сказала:

– Вы, наверное, ошиблись!

И она скрылась, как монета в снегу, оставив глубокий след.

Я растерянно пошевелил губами, будто извиняясь, и стремительно побежал. Но и дома я не переставал думать о девушке, которая оставила такой глубокий след в моем сердце. Странное желание овладело мной: еще хоть раз увидеть ее, еще раз услышать ее голос.

* * *

Я встретил ее в тускло освещенном вечернем городе. Она, оказывается, живет недалеко от меня. Ее дом принадлежит тому же домоуправлению, что и наш, и отец мой управляет этими домами.

Она стояла у ворот. Кругом – мягкий снег, жемчугом переливающийся под луной. А у нее – широко открытые, круглые, как две луны, глаза, и вокруг множество снежных звезд.

Точно льдина во мне начала таять.

Я быстро прошел мимо и словно нечаянно задел ее:

– Ах, простите!

И я услышал:

– Не толкайтесь и не извиняйтесь.

Обычный ответ обыкновенной девушки.

Но я увидел ее глаза – глаза как витрины. В них все выставлено. Даже и то, чего в магазинах нет. Я знаю: такие глаза часто обманывают.

Однако тогда я об этом не думал. Я беспокоился только, что вот-вот разговор прервется… и все… и этим кончится…

Но мы все-таки разговорились… Я мимоходом обо всем рассказывал – и о том, что зовут меня Вели Йодер, и что я молодой еврейский литератор… Да, да, писатель…

– О, тогда вы обо мне напишете!

– Конечно, я опишу и ваше лицо, прекрасное как детский сон, ваши удивительные глаза, глубокие как жизнь…

Какие глупые комплименты. Какие странные сравнения. Но она это восприняла как умное, весьма умное…

Расстались мы как старые друзья; как старые товарищи, пожали друг другу руки.

Ее зовут Матильдой. Ничего себе имя – Матильда! У еврейских девушек нет таких красивых имен.

– Вы серьезно? Ну конечно, зайду.

* * *

Люблю детей, я люблю их, как жизнь. У моей соседки есть девочка – Бебинкой ее зовут, – у нее голубые глаза, и она мне напоминает Матильду. Когда я разговариваю с Бебинкой, я не задумываюсь, говорю ли я умно или глупо, и она будто все понимает.

Ей ли я рассказываю? Нет! Это я рассказываю сам себе – о том, что я люблю взрослую девушку, но я не знаю, как нужно любить. Мое сердце не имеет такого опыта.

Я часто прихожу к Матильде. Когда я на нее гляжу, мне кажется, что, беседуя с ней, надо говорить одни только умные вещи, рассказывать словами, которые никогда еще не произносились, словами свежими, новыми… Мне кажется, что она самая чистая, самая красивая в мире. Разве можно с ней болтать о пустяках? И я сижу и молчу.

Но она недовольна моим молчанием:

– Ну, что скажет молодой поэт?

А я растерянно отвечаю:

– Ну что может сказать молодой поэт?..

И я молчу…

– Скучно, молодой поэт.

– Да, – говорю я, – поэты – скучный народ.

И я начинаю что-то рассказывать. Она притворяется, будто не слушает.

А уйти мне тем не менее трудно. Может быть, мне не хватает смелости? Подняться и уйти – это слишком резко.

Я всегда чувствую себя неловко, когда мне нужно уходить. Я постепенно набираюсь мужества…

Но в конце концов я ухожу. Я иду домой.

Отец мой уже знает о ней. Мои прежние товарищи-сапожники (я вместе с ними когда-то учился в профшколе) ему рассказали:

– Ну и втюрился же ваш Веля!

У сапожников на это особое чутье. Они сразу разнюхают.

Мой отец улыбается. Он современный. А все же мне он говорит:

– Не лучше ли еврейка?

Мне-то она нравится, какое же кому дело, что она русская? У меня такое чувство, будто мне нужно подставить скамеечку, чтобы дотянуться до нее, – она такая стройная, такая удивительно красивая.

А я…

У меня черные глаза, но они не могут выдержать ее взгляда, и они закрываются, стыдливо жмурятся. У меня любящее сердце, но оно уж слишком чувствительное, и всегда оно следит, как сыщик, за другим сердцем.

Я знаю – я от этого страдаю, потому что меня слишком занимает, что другой думает обо мне, мне всегда кажется, будто он умнее, чем на самом деле.

Короче, мне кажется, что я что-то теряю в глазах девушки.

Чем дальше, тем реже я хожу к ней. Она хорошо знакома с моей подругой Рейзеле, часто передает, чтобы я заходил.

Но я все реже прихожу. Меня влечет к ней, но я не хочу вконец надоесть ей.

Пусть не поминает меня лихом девушка, у которой в глазах все цвета радуги и еще несколько цветов.

2. И дождь не смыл

Идет лето, зеленеют деревья, благоухают цветы, и мне не хочется больше прислушиваться к глупому биению моего встревоженного сердца.

Дождь, первый летний дождь. Он все смоет, он и сердце мое промоет. Я выхожу на улицу, на свежевымытую улицу. И вот сад. Зеленая шевелюра земли как бы причесана. Все в порядке, все хорошо.

Но на небе радуга. Две радуги. Одна светлей другой.

И мне вспоминается девушка, у которой в глазах все цвета радуги и еще с избытком.

Не помог, значит, дождь.

Бейся, глупое сердце, бейся!

В один из субботних вечеров я прихожу домой и застаю своих прежних товарищей – сапожников и заготовщиц. Меня встречают громкими приветствиями:

– Ну, как она, жизнь, Екл-береб-флекл?

Такое у них для меня прозвище: «Екл-береб-флекл».

И Зимка-«поэт» поет мне песенку:

 
Ах, Екл-береб-флекл,
Увы, он слаб, он хил.
Гвоздочком деревянным
Он сердце занозил.
 

Кто-то предлагает прогуляться в парке, и меня тащат.

Зимка уговаривает меня:

– Жмет, да? Надо походить – разносится. Пойдем, брат.

Вдруг он спохватывается:

– Да, только что заходила сюда Рейзеле. Она говорила, что ты ей очень нужен, чтобы ты непременно зашел к ней в десять часов. Шевелись, брат, уже три четверти десятого.

– Нет, быть не может, – говорю я, – на что я ей понадобился.

Я иногда захаживал к Рейзеле. Я заставал у нее не раз Матильду. Но вот уже долгое время я не был у Рейзеле и редко ее встречал.

– Не веришь? Лопни мои глаза, коли вру!..

И все подхватывают и подтверждают.

Я не верю. Я отказываюсь идти. Они, должно быть, обманывают меня. Они хотят, чтобы я вызвал Рейзеле погулять с ними.

Сапожники делают вид, что им это безразлично, а заготовщицы обижаются.

– Что мы станем тебя обманывать?.. Мало ли на что ты ей можешь понадобиться.

Я верю и не верю. Я не могу представить себе, чтобы я зачем-нибудь мог понадобиться Рейзеле…

Вдруг словно молнией проносится у меня в голове: «Может быть, Матильда… Может быть, она сидит у Рейзеле и ей вдруг захотелось повидаться со мной».

Матильда послала за мной. Куда делась моя мнительность?

Я иду к ней. Она, как всегда, красива, красивее всех.

Я жму ей руку. Она радостно пожимает мои руки.

Какой же я был олух! А я-то думал, что ее маленькие отточенные пальчики слишком священны, чтобы она разрешила мужским жилистым рукам пожать их. А как охотно она это делает!

Я произношу глупые слова, как при первой нашей встрече. А она говорит, что это умно, очень умно. Я целую ее, и она целует меня. Ах, как она целует! Она собирает губки колечком.

Я говорю глупости, потому что я большой дурак! Ведь я ее обожествлял.

Волшебная шелковая завеса, которою я мысленно отделял ее от себя, теперь порвана, но ничего, Матильда мне теперь еще дороже. Она теперь земная девушка, совсем, совсем земная.

Она хочет, чтобы я ее еще раз поцеловал…

Она считает, что я сделался совсем другим человеком… Как все люди, и даже еще лучше…

– Раньше, – говорит она, – ты был каким-то странным человеком. Ты целовал только глазами. Но этого мало…

И я счастлив, счастлив, что у меня самая красивая девушка. Счастлив, что я как будто вновь родился. Красивая Матильда, прекрасная Матильда! Теперь она больше не небесная девушка, от взгляда которой невольно немеешь. Прекрасная Матильда теперь приложение к товарищу Веле Йодер, который сам себе цены не знал, а теперь он понимает, что он что-нибудь да значит.

Как мне хорошо!

Спасибо моим товарищам-сапожникам, не мала их заслуга в этом…

Нет! Оказывается, сапожники ни о чем таком не думали. Они просто хотели, чтобы я пошел позвать Рейзеле погулять. Им лень было или неудобно. Матильды у Рейзеле не было. Это все только моя разыгравшаяся фантазия!.. Ну что ж, спасибо и ей, фантазии моей!..

3. В темную ночь я прозрел

За дверью стоял человек. Он стоял и прислушивался. Чаще всего его большие уши воспринимали отзвук легких поцелуев, тонкий звон, будто маленькие птички чирикают.

Стоявший за дверью человек – отец Матильды. У него привычка подслушивать. При этом у него мечтательное лицо. Он, очевидно, вспоминает, что и он когда-то целовался.

Я его ненавижу, отца Матильды. Если б не она, я давно плюнул бы ему в лицо.

Я постоянно у Матильды. Я перестал писать, я не посещаю ячейку. Я оторвался от своей работы, от своих товарищей, оставил их ради девушки, которая меня одурманила.

Уйдет она на минуту, и я немножко очухаюсь, и мысли, как комары в жаркий день, нападают на меня: «Вели Йодер, ты сам на себя не похож, ты увязался за девушкой, дочкой спекулянта… И ради этого человек бросает свою компанию, свою работу, с ума сходит? Уцепился за девушку, и сам обабился. Это, брат, собачья жизнь».

В такие минуты я вдруг вскакиваю со стула, взмахиваю руками, как будто хочу от чего-то оторваться, за что-то ухватиться, но я тут же вновь опускаюсь бессильно.

Она это замечает. Она жалуется. Она наклоняется ко мне и говорит:

– Ты опять тоскуешь, молодой поэт?

Она еще ближе наклоняется и целует меня.

И однажды, когда она наклонилась низко-низко, я вдруг заметил у нее серебряный крестик на толстой серебряной цепочке. Я никогда до сих пор его не замечал. Серебро отсвечивало и слепило мои глаза. Перед моими глазами пронесся образ: Матильда в церкви, она стоит на коленях перед старым попом, целует ему руку и исповедуется…

Да! Мне никогда не мешало, что она русская… Но то, что она носит крестик…

Я пробую успокоить себя: ведь это мелочь. Возможно, она даже в церковь не ходит. Возможно, что это просто украшение. Но кто-то во мне смеется: ха-ха-ха, она целует попа!..

Сердце мое всполошилось.

«Крестик, – клюет мне в мозг, – религиозная, мелкобуржуазная дочь нэпмана, и я… комсомолец, пролетарский писатель. До чего ты дошел, Вели Йодер? У тебя, может быть, родится ребенок, и она его будет кропить святой водой, а ты совершишь над ним обрезание?..»

Серебряный блеск крестика – он режет глаза!..

И сердце царапает, и в ушах звенит, и во рту горчит, и ноги тяжелеют, как камни…

А руки?..

Я не знаю, куда деть руки, только что обнимавшие Матильду.

Осенне-дырявые дни. Холодные дожди насквозь промыли раскаленную, распаренную землю.

На улице ветер свистит, как сирена, гасит желтые огненные листья, которые, как тонущие челноки, плавают по дождевой воде без руля, без цели.

Осенью все без цели.

Почему я теперь хожу к Матильде?

Потому, что осень на дворе. Потому, что осенние тучи камнем ложатся на сердце. Потому, что я ногами ощущаю сырость.

Проносятся воспаленные мысли. Я не знаю, люблю ли я ее. Я не знаю, ненавижу ли ее. Но меня влечет к ней.

Я хожу к ней, как старик, влачащий свою жизнь безотчетно, потому что он привык, что он должен жить. Есть еще какая-то любовь, но не живая. Крестик повис над нашей любовью.

Мысли мои прерывает отец Матильды. Он всегда врывается как-то внезапно. И я его не понимаю. Я ничего не могу вычитать в его водянистых глазах.

– Молодой человек!

– Вам что угодно?

– Насколько я понимаю, вы наш друг, – говорит он с водянистой улыбкой.

Я не отвечаю. Друг я ему? Я его ненавижу. Я не люблю его развязности, его скрытности, его водянистых глаз, они как-то всегда гасят мой взгляд. Я его ненавижу, потому что в нем есть нечто подобное карикатурам на нэпманов.

– Вы можете, молодой человек, сделать нам одолжение. Ваш отец – председатель правления жилкоопа. Меня как нетрудящийся элемент выселяют из квартиры. Я думаю, что вы можете повлиять на вашего отца.

Он это говорит твердо, отчеканивая каждое слово.

Меня бесит его откровенность, его убежденность, что он может мне, комсомольцу, так просто и открыто предложить, чтобы я помог ему – нэпману, врагу.

Я отвечаю твердо:

– Я ничем вам помочь не могу.

Его лицо мутнеет. Глаза мрачнеют, и губы у него трясутся. Он с силой разжимает их и сквозь узкое отверстие процеживает:

– А я-то думал, что вы нам поможете. Вы, я вижу, часто приходите к моей дочери.

Его ехидные слова бесят меня. Он, пес, недвусмысленно намекает, что я должен платить за то, что прихожу к его дочери.

Я отвечаю:

– Так что же из того, что я прихожу к вашей дочери?

– Значит, вы неблагодарны, молодой человек?

Меня задевает и то, что он говорит таким приличным языком, меня задевает и то, что он все время прибавляет «молодой человек», и я отвечаю ему уже совсем грубо:

– Я не знаю, за что я вам должен быть благодарен.

Его явно злит, почему я не считаю, что обязан ему. Он отдает мне, комсомольцу, свою плоть и кровь, свою родную дочь, а для меня это ничто.

Он, как все откормленные господа, или слишком приличен, или слишком груб. Теперь он вовсю открывает рот и бросает жесткие слова, слова как чурбаки:

– Не только неблагодарность, это просто свинство…

Во мне что-то взорвалось. Слова я выговаривал из стиснутых зубов, и выходили они, слова, надкусанными, злобными:

– Скотина, если ты хочешь сохранить целыми свои копыта…

Больше мне говорить не к чему было. Он уже был за дверью.

Я больше не хожу к Матильде. Да и к чему?…

Я сижу теперь целыми днями дома. Я играю с детьми, с девочкой соседки. У нее голубые глаза, и она напоминает мне ту, которую я уже, кажется, не люблю, но я еще не могу ее выбросить из сердца. Это мне сделать трудно. Трудно, как матери выбросить пеленки, оставшиеся после только что умершего ребенка.

Сегодня ночь темная, густая, с какой-то липкой чернотой. Я иду, руки у меня в карманах, и мне кажется, что если вынуть их, то они будут черными и их нельзя будет отмыть.

Вдруг в темноте я увидел два огонька. Это глаза Матильды.

Она шла мне навстречу и притворилась, будто не видит меня. А может, в самом деле не видит?

Я окликаю ее:

– Матильда!

Она останавливается и смотрит на меня притворно чужими глазами.

– Матильда, ты забыла, кто такой Веля Йодер?

Она сердится, кривит рот:

– Я не хочу говорить. Ты обидел моего отца, моего дорогого папашу. – И отрывисто, во весь голос: – Вы поступили как хулиган.

Во мне взбунтовалась каждая кровинка: Матильда берется защищать своего отца!

И я отвечаю ей четко:

– Твой дорогой папаша ни гроша не стоит, твой дорогой папаша – просто пес.

Лицо Матильды исказилось. Она заметалась и начала истерически выкрикивать какие-то слова, слова необдуманные, слова бессвязные.

А я стоял себе, и слова до меня не доходили. Какие искалеченные слова! Меня они не трогали. Странное дело: мне не только не обидно было, что это красивое лицо исказилось, мне даже его не жаль было.

Этой ночью я вымел любовный мусор из моего сердца, и этой ночью родилась у меня ненависть, неизбежная ненависть, которая следует за минувшей любовью точно так же, как ночь следует за днем.

В эту ночь я понял, почему я так легко влюбился: в пустоту легче всего падать.

В эту ночь я радовался, что я очистился, что глаза мои раскрылись.

В темную ночь я прозрел.

4. И снова падает первый снег

На сердце так хорошо. Я снова спокоен. Я снова живу… Я снова пишу.

Я пишу теперь о том, как я черт знает как влюбился в русскую девушку, нэпманскую дочку, как безумно влюбился молодой еврейский пролетарский писатель.

И я влюбляюсь – на то ведь я молод…

И я не считаюсь с тем, что она русская, а я еврей…

Но меня отталкивает ее мелкобуржуазность. На то ведь я пролетарский…

И я пишу ей письмо, такое письмо – на то ведь я писатель.

И теперь я сижу и пишу. И хочется мне, чтобы испарилось все. Ненависть тоже лишнее, она только выдает, что вначале была большая любовь… А мне хочется все вычеркнуть, все забыть.

Я пишу, и рука не успевает записывать. Мысли и чувства набегают с такой быстротой, что ей никак за ними не угнаться.

Я бы теперь писал и писал. Но мне мешают. Дети во дворе настолько привыкли ко мне – и я их очень люблю, – но теперь они мне мешают писать.

Открывается дверь, и брат мой пропускает девочку соседки. Хорошая девочка, умная, но плохо воспитанная.

У нее свой вопрос:

– Ну, красавчик, где ты ночевал?

Я очень сержусь, что мне теперь мешают, и я начинаю кричать на ребенка.

Девочка расплакалась. И брат начинает меня упрекать:

– Когда ты сидишь и пишешь, так на тебя находит мания, что ты настоящий граф, вот это и есть графомания!

Я пишу дальше, и мне становится обидно: я ее люблю, соседкину девочку, у нее голубые глаза, но она мне напоминает ту, чье имя я не хочу упомянуть.

Я беру девочку на руки и говорю не совсем понятными словами:

– Не плачь, дитятко, не плачь, глупышка, плакать некрасиво! Слезы, скажу я тебе, ничего не стоят. Слезы и смех, хотя, казалось бы, они – самое сильное выражение чувства, на самом деле ничего они не стоят. Потому что их можно вызвать искусственно: пощекочи тебя – и ты засмеешься, поешь луку – и у тебя потекут слезы. Ничего они не стоят – ни слезы, ни смех. Сильнее всего чувство, которое не показывается на поверхности.

Я говорю и знаю, что говорю я только для себя. Мне не с кем слова сказать, а поговорить охота.

Я слишком расчувствовался, на глаза навернулись слезы.

Мне становится стыдно перед маленькой девочкой, и я улыбаюсь.

А она, малютка, перестает плакать, и она смотрит на меня такими понимающими кошачьими глазами и улыбается.

И мне становится смешно, что я ее утешаю, а у самого глаза на мокром месте, я чувствую, как это смешно, и мне хочется посмеяться над самим собой.

– Знаешь что, – говорю я ей, – когда-нибудь и тебе паренек поранит сердце, и ты, наверно, возьмешь его в мужья, но если он будет такой же, как я, сапожник, то не дай ему хотя бы сделаться писателем.

Матильда меня больше не интересует, но если вам любопытно, то я все равно немного сумею рассказать о ней. К ней я больше не хожу. Но стороной я слышал, что она чувствует себя неважно, что арестован ее отец.

Так ему и надо!

Обычно происходит так: вначале зима, весна, потом лето, осень, а за осенью опять приходит зима.

По расчету, значит, теперь опять зима, прекрасная белая зима.

Белое небо рассыпается крошками. Падает первый снег. Снег ясный, снег белый. Ясный и белый снег. Кажется, не ново, но все же это так.

Своим белым холодом проникает он в сердце.

Холод пропадает, а белизна остается. Я чувствую себя легко, как ребенок. В голове легким ветром проносятся крылатые воспоминания. Я иду по улице, иду и скольжу, и радость переполняет меня.

Издали я замечаю черную копну волос и стройную фигуру. Да! Это Матильда, моя давняя знакомая. Теперь я ее не узнаю, я прохожу мимо.

Над самым ухом звучит голос:

– Веля!

Я обернулся и тихо сказал:

– Вы, наверное, ошиблись.

Она растерялась. Краска залила ее лицо. Но в глазах уже не было всех цветов радуги и еще с избытком. Цветов теперь было гораздо меньше. И казалось мне, что они, эти цвета, словно намазанные, наложенные.

И голос тоже хотя и тихий и мелодичный, но уже нет в нем тихих всплесков золотых рыбок, выплывающих из воды.

– Веля, ты забыл, кто такая Матильда?

Я молчу.

И она вновь говорит:

– Веля, дорогой, что же ты молчишь? Ты меня разбудил. Я всегда любила только тебя. Ты вывернул мое сердце наизнанку, а теперь ты меня оставляешь. У меня теперь нет никого, отца нет, я пойду с тобой, я могу пойти за тобой в комсомол.

Странные, отрывистые слова.

А я стою и смотрю на нее. Моя старая зарубцевавшаяся сердечная рана вновь открылась. И я подумал: кто постигнет девичье сердце? Может быть, она изменилась. Я разбудил в ней любовь, и эта любовь заполнила пустоту…

Она наклоняется и целует меня.

И что-то вдруг сверкнуло мне в глаза.

Это снова сверкнул крестик, серебряный крестик на ее шее.

Я отстранил ее от себя и ушел.

Падает первый снег. И если мне так страшно обидно, то это лишь оттого, что у меня глупое, жалостливое сердце.

Вас это не должно трогать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю