Текст книги "Аргентинец. Роман о русской революции 1917 года"
Автор книги: Эльвира Барякина
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Объяснять что-либо было бесполезно. Каждый раз, когда Любочка говорила, что она медленно погибает от нехватки нежности и тепла, Саблин приступал к работе над ошибками: выгуливал жену по Волжскому откосу, потом вез домой и старательно целовал в спальне. Этот нелепый фарс был еще более оскорбителен, чем его обыкновенная холодность.
Саблин видел, что у него ничего не выходит, страдал, уходил к себе в кабинет, а потом, сияющий, появлялся с толстым медицинским справочником, где были описаны симптомы меланхолии и рекомендованы надежные средства.
У него было полностью атрофировано чувство восторга перед женщиной, как у дальтоников атрофировано чувство цвета. Саблин был надежный и предсказуемый словно швейцарский будильник, и наивысшей добродетелью считал умеренность во всем, в том числе и в любви.
Иногда Любочка думала: может, это «осложнение» от профессии? Может, грех требовать чего-то от доктора, который каждый день видит раздетых женщин? Когда она спросила его напрямик, Саблин покраснел и долго не мог придумать, как вернее объяснить свои чувства:
– Когда пациентка ложится на операционный стол, нельзя быть мужчиной. Дамы по природе своей стараются выглядеть в наших глазах красивыми, а тут самый жалкий вид, нагота, болезнь… Понимаешь?
2.
В детстве Любочка ждала приезда Клима в Москву, как ждут подарка на именины. Взрослые вовсю пользовались ее страстью.
– Прочитай рассказ от сих до сих, – говорила гувернантка мадемуазель Эмма, тыкая холеным пальчиком в книжку из Bibliothèque Rose . – А то, боюсь, на каникулах тебе придется заняться чтением, а не ходить по театрам с кузеном.
Свободный, быстрый, умный, Клим был для Любочки причиной и самой бурной радости, и самых горьких слез.
– Мальчиком быть лучше, потому что есть вещи, которые девчонкам недоступны, – дразнил он Любочку.
Она не верила:
– Например?
– Вам нельзя ездить на втором этаже конки, потому что у вас юбка, а с юбкой на империал не пускают. Вам и в алтарь нельзя.
– Почему?
– Не положено. Кошке в церковь входить можно, а собаке нельзя. Женщинам нельзя в алтарь.
Любочка умолкала: аргументы были убийственными. Клим во всем превосходил ее: он не терялся, когда его отчитывали взрослые, и мог надерзить в ответ; он собирался воевать с англичанами за свободу буров , – и Любочка знала: протянись война подольше, он бы действительно отправился в Африку.
В последний раз Клим явился к ней в гости в визитке и полосатых серых брюках, с белым платком в нагрудном кармашке, с волосами, расчесанными на косой пробор. Это был уже не мальчик, а широкоплечий юноша… Любочка только-только вернулась из гимназии и еще не успела переменить платье. На ее правой ладони синело огромное чернильное пятно, поэтому она протянула Климу левую руку, за что ее потом долго ругала мадемуазель Эмма:
– Ну что это за манеры? Что Клим подумает о вас?
Вечером пришли подруги, и вся молодежь собралась в музыкальной комнате. Любочка исполнила свою любимую «Лунную сонату», потом Клим играл Листа. Девчонки восторженно аплодировали.
От гордости за него у Любочки перехватывало дыхание. Она глядела на отсветы ламп на откинутой крышке рояля, на смутные отражения лиц в черном лаке, на Клима. Он был серьезен, только раздувающиеся тонкие ноздри выдавала его волнение. Горячие карие глаза, длинная растрепавшаяся челка – Любочка обмирала и ужасалась своим мечтам.
Клим тоже заиграл «Лунную сонату»… Заиграл так, что из соседней комнаты вышли взрослые и столпились в дверях. Любочка не видела, чтобы мама слушала музыку с таким растроганным, восторженным лицом. Она поняла: никогда в жизни, разбейся она в лепешку, занимайся по десять часов в день, у нее не получится так, чтобы домашние, включая прислугу, побросали свои дела и прибежали слушать ее игру, чтобы в воздухе появилось нечто щемящее, дивное и неповторимое.
Когда Клим закончил, все захлопали, закричали «браво». А она, не помня себя, подбежала к роялю и разорвала ноты.
– Ты что делаешь?! – закричала мама. – Ведь он для тебя играл!
Зарыдав от унижения, Любочка умчалась к себе.
Клим постучался в детскую через пять минут.
– Она никого не хочет видеть! – запротестовала мадемуазель Эмма.
Но он все равно вошел, сел рядом на кровать и долго гладил Любочку по волосам.
Мадемуазель Эмма ахала за дверью:
– Он убил нашу девочку. Это было совсем не по-рыцарски – при всех показывать свое превосходство.
– Я больше никогда не буду играть, – сказал Клим.
Любочка так удивилась, что даже привстала:
– Почему?
– Я так решил.
На следующий день все сделали вид, что ничего не произошло. Клим уехал с отцом узнавать насчет поступления на юридический факультет, и Любочка до вечера промаялась одна, умирая от стыда, от любви и от того, что ей была преподнесена такая огромная и бессмысленная жертва. Из университета Роговы сразу отправились на вокзал, и больше они не виделись.
Когда мама рассказала, что Клим сбежал из дому, Любочка в течение нескольких недель ждала, что он приедет и заберет ее с собой. Она запрещала мадемуазель Эмме закрывать окно и всю ночь прислушивалась к звукам в саду. Клим так и не появился. Ей казалось, что виной тому злополучная выходка с нотами: она показала себя полной дурой.
Любочка думала: почему ее так влекло к Климу и почему он никогда не отвечал ей взаимностью? Он был способен на сильные поступки, которые вытекали из сильных чувств. А Любочке так долго внушали, что она должна быть сдержанной, не показывать своих эмоций, а желательно вовсе не иметь их, что она постепенно превратилась в идеальную барышню – совершенно невыразительную, то есть не доставляющую хлопот окружающим. Такие Клима не интересовали.
Любочка и мужа выбрала себе под стать, неосознанно потянувшись к человеку, который считался идеально порядочным, идеально уравновешенным, состоятельным и серьезным. Для Саблина сильные чувства были напрасной тратой времени и энергии. Заплывать в бурные воды? Нырять в глубину? А зачем? Ждать от него сильных поступков и вовсе не приходилось.
Любочка долго не признавалась себе в том, что ей скучно с Саблиным. Чтобы занять себя, она начала еженедельно собирать общество, стала великим посредником и устроителем судеб. Ей поверяли тайны, с ней советовались, а она, зная всё и обо всех, сводила людей, которые могли пригодиться друг другу. По четвергам мебель в ее гостиной сдвигали в сторону, освобождая место под танцы; гости ели холодную осетрину и заливное с оливками, а потом затевали бурные разговоры о политике и национальной идее. Пробки «Редерера» и «Вдовы Клико» взлетали в воздух.
– Господа, выпьем за прекрасную Любовь Антоновну!
Приятное тепло, временное облегчение – будто от горчичников, которые ставят как местнораздражающее и отвлекающее средство.
3.
Клим приехал – и все разломал.
Любочкины гости разглядывали его заграничные костюмы, запонки на манжетах, небрежно, но по-особенному ловко завязанный галстук. Усердные посетительницы премьер и вернисажей раскрывали перед ним богатый внутренний мир и одаривали сборниками поэзии с автографами и без оных. А Клим сваливал все под лавку в буфетной и навсегда там забывал.
Мужчины требовали, чтобы Любочка повлияла на кузена:
– Имея такие деньги, стыдно ничем не помогать народу!
Они искренне презирали Клима за свалившееся на голову незаслуженное богатство, за аргентинский паспорт, освобождавший от унизительных хлопот по поводу мобилизации, и едва подавляемые зевки во время споров о Корниловском мятеже .
Клим был вежлив с гостями Любочки, но она чувствовала, что ни они, ни вся ее насыщенная высоким смыслом жизнь не увлекают его. Ей нечем было привязать бессердечного и нестерпимого кузена: он, как и прежде, приехал всего лишь на каникулы.
Клим читал толстую книжку на испанском, пил через серебряную трубочку аргентинский чай мате – не из стакана, а из тыквенного кубка, оправленного в серебро. Из его карманов то и дело высыпались чужестранные монеты; он ловко жонглировал медицинскими банками, оставленными Саблиным сушиться на вате на подоконнике… И он действительно больше не играл на рояле.
– По-моему, это здорово – следовать дурацким мальчишеским клятвам, – сказала ему Любочка.
Именно этого ей не хватало в Саблине: иррациональных, красивых жестов, когда убеждение берет верх над выгодой, а эмоции – над расчетом.
– Тут нечему восхищаться, – рассмеялся Клим, – в быту это называется «неумением жить».
– Ничего подобного! Все самое лучшее в этом мире противоречит здравому смыслу. Ведь это невыгодно любить женщину или быть верным своему слову… Ты не понимаешь! – сердилась Любочка, видя его насмешливую улыбку. – Душевная щедрость – это очень красиво. Она в тебе есть и проявляется во всем, только ты ее не замечаешь, потому что она для тебя естественна, как воздух.
– Я перестал играть на рояле, потому что у меня не было рояля.
– Не ври, не из-за этого. Если бы ты хотел, ты бы нашел себе и рояль, и большой симфонический оркестр.
Они разговаривали как в детстве – шутками и дразнилками. Для Любочки так было проще – чтобы не думать о том, что Клим скоро уедет в свою Аргентину, не доводить себя бесконечными сравнениями: вот непотопляемый Саблин, а вот беспечный кузен, с которым не то что не бывает скучно – с ним некогда перевести дух.
Клим жил так, будто нет никакой войны: он слышать не хотел о карточках и велел Марише покупать самую лучшую провизию – пусть по безумным ценам. Он не экономил и тратил столько, сколько хотелось: водил Любочку по ресторанам и театрам, дарил Саблину наборы дорогих хирургических инструментов – просто так, из любви к искусству подарка. Он не интересовался ни новостями с фронта, ни политической чехардой в Петрограде; это выглядело и возмутительно, и здóрово – как будто бы внешние обстоятельства не имели над ним власти.
– У Клима все мысли не здесь, а в Буэнос-Айресе, – вздыхал Саблин. – Зачем ему к нам приспосабливаться?
В Аргентине его звали Клементе – «милосердный». Именно милосердие от него и требовалось: пусть поскорее уезжает.
4.
Саблин отказался ехать в ресторан с Любочкой и Климом: Медицинское общество планировало обсуждать фундаментальную статью в журнале «Внутренние болезни». Как такое пропустишь?
Любочка надела шляпку. Мариша побрызгала на нее духами.
– Теперь от вас как от пьяницы пахнет, – проворчала она, принюхиваясь. – А что вы кривитесь? Я правду говорю! В очередях всегда духами или одеколоном воняет: люди их вместо водки пьют.
Каждый день Мариша возвращалась домой после многочасового стояния в очередях, растерзанная и нагруженная слухами.
– Буржуев будут бить! – говорила она, смакуя новое, только-только вошедшее в моду словечко.
– Да за что же? – недоумевала Любочка.
– А они хлеб от народа прячут. Специально, чтобы нас голодом уморить.
Саблин утверждал, что власть Временного правительства подтачивается не в редакциях газет, не на митингах, на которые ходят одни и те же бессемейные бездельники, а именно в бесконечных, выматывающих нервы очередях. Здесь-то и зарождалась глухая ненависть к тем, кто «все это устроил».
Клим и Саблин ждали Любочку внизу: решено было взять одного извозчика, чтобы тот сначала отвез доктора в Медицинское общество, а потом Клима и Любочку – в «Восточный базар».
Она опять подметила неприятную разницу: вот небрежно-элегантный кузен, а вот стеснительный муж, глядящий на всех исподлобья, старающийся двигаться как можно меньше, чтобы лишний раз не показывать своей хромоты.
– Все мои друзья детства на фронте, – рассказывал Клим Саблину. – Стучишься в дверь – и гадаешь: убит? ранен? в плену? Встретил двух знакомых барышень, за которыми мы волочились всем классом. Обе старые девы, насквозь пропитанные волей к победе.
– Я считаю, каждый честный человек должен был записаться добровольцем, – твердо сказал Саблин и так посмотрел на Клима, будто осуждал его за то, что тот ходит по ресторанам, а не сидит в окопе по уши в грязи.
«Чего он от него хочет? – с досадой подумала Любочка. – Чтобы Клим отправился в воинское присутствие?»
Она подбежала, взяла его под руку:
– Пойдемте скорее, а то у нас столик заказан на девять часов.
Проходя мимо большого зеркала, она быстро взглянула в него. «А ведь мы с Климом – красивая пара!»
5.
На откосе, на самой высоте, – разноцветный терем «Восточного базара», лучшего ресторана в городе. На ступенях крыльца – красный ковер; швейцар кланялся, держа фуражку на отлете.
Охранники в черкесках с газырями, в высоких бараньих шапках и с кинжалами на поясах; на безопасном расстоянии от них – ребятня, сбежавшаяся поглазеть на чужое богатство.
Клим и Любочка прошли вслед за метрдотелем через сумрачный ресторан на увитую плющом веранду. За ширмой из тропических растений – оркестр; под горой – Ока, розовая в лучах заката; на другом берегу – пестрые крыши ярмарочных павильонов, а дальше сумерки, леса, сиреневая даль.
– Красота! – шепнула Любочка, садясь за столик.
Клим кивнул. Красота теперь стоила очень дорого. Направляясь в Россию, он гадал, как изменится его жизнь, когда он разбогатеет. Оказалось, что при деньгах можно выстроить себе пятачок ухоженной действительности, но чем уютнее в ней было жить, тем чудовищней казался контраст с внешним миром – с его войной и неясным предчувствием беды.
По журналистской привычке Клим постоянно отмечал факты, о которых надо бы писать в газетах, но он каждый раз одергивал себя: «Ты приехал в Россию не за этим. Твоя задача – быстро разобраться с делами и вернуться назад».
Продать дом на Ильинке было не так-то просто. Клим обошел чуть ли не все агентства – везде скука и упадок. Ему объяснили, что, несмотря на наплыв беженцев и высокие цены на аренду, никто не хочет покупать недвижимость: дом в любой момент могли реквизировать военные. К тому же страхование полностью развалилось: случись пожар – никто копейки не даст по страховому полису.
Гостей на веранде развлекали «Танцами воздушных змеев»: под звуки вальса в небе кружили два желтых ромба, разукрашенных лентами, на точном, никогда не меняющемся расстоянии друг от друга.
Посетители «Восточного базара» – юные, затянутые в шелка дамы и господа средних лет и крупных габаритов, кто во фраке, кто в гимнастерке: кто военный подрядчик, кто «вагонник», перегонявший продовольствие из губернии в губернию. В Саратове пуд баранок стоил двенадцать рублей, а в Нижнем Новгороде – двадцать три. «Вагонники» чихать хотели на указы правительства и, несмотря на хлебную монополию, торговали по свободным ценам.
На столах – тонко нарезанный балык, золотистые куропатки, фуагра с черносливом в крохотных фарфоровых чашках и шампанское в ведрах со льдом. Будто нет ни запрета на алкоголь, ни монополек, чьи прилавки осаждали, как крепостные стены.
Подлетел голубь-официант, с сизым чубом и беспокойными глазами, подал лососину под соусом «ремуляд», салат «Эскароль», брабри мандариновое, буше паризьен…
Клим и Любочка опять веселились и поддразнивали друг друга. Он рассказывал ей об игре футбол, захлестнувшей бедные кварталы Буэнос-Айреса, показывал фокусы с салфеткой и винной пробкой, которым его научили бездомные артисты.
– Глядя на тебя, не скажешь, что ты водился с босяками, – сказала Любочка.
– Почему? – удивился Клим.
– У тебя слишком ухоженный фасад.
Он рассмеялся:
– Просто я насквозь пропитался духом Сан-Тельмо – я там живу. Некогда это был престижный район, но из-за эпидемии желтой лихорадки все богачи съехали оттуда и сдали свои дома эмигрантам. Там очень красиво: высокие окна с жалюзи, что ни дверь – то произведение искусства. Но народ, конечно, не шикует.
– Теперь ты уедешь оттуда?
– И не подумаю. В моем доме на первом этаже ресторан, на втором – итальянское семейство с шестью дочками на выданье и мамашей, которая заботится обо мне как о родном сыне. Я обитаю этажом выше, и у меня имеется прекрасный балкон с перилами в завитушках и мигающей вывеской сбоку: El palacio de la calabaza frita – «Дворец жареной тыквы». К тому же над моим окном есть лепной дворянский герб со стертой надписью на щите – так что я по умолчанию считаю его своим. Неужели такую прелесть можно на что-то променять?
Бумажных змеев унесли, и оркестр заиграл танго. Клим хотел позвать Любочку танцевать, но она вдруг увидела кого-то за его спиной:
– А ты тут какими судьбами?
Он обернулся и застыл в немом изумлении.
– Добрый вечер, – поздоровалась графиня Одинцова.
На этот раз она была не в трауре. Огоньки китайских фонарей отражались в синем стеклярусе на ее платье, темные волосы волнами расходились от пробора до пышного узла на затылке. Она медленно обмахивалась большим черным веером, и завитки страусовых перьев колыхались, как морская трава.
Принял за горничную… Болван, болван!
Клим поднялся, раскланялся. Смотрел на Нину Васильевну с еще не остывшим весельем, не зная, то ли извиняться за свою нелепую ошибку, то ли говорить комплименты, то ли со всевозможным почетом устраивать ее у стола, звать официантов, заказывать все, что она ни пожелает…
– Люба говорила, что вы учили ее танцевать аргентинское танго, – произнесла Нина Васильевна. – Может, и меня научите?
Клим покосился на побледневшую кузину:
– С твоего разрешения.
Подал руку графине Одинцовой и вывел ее на танцевальную площадку.
– Встать надо ближе.
– Так?
Клим положил ее ладонь себе на плечо, осторожно обнял за талию:
– Да, так.
– И что надо делать?
– Следовать за мной.
Она быстро взглянула ему в глаза. Ее легкий выдох пришелся ему на шею.
Ощущать твердость колец на тонкой руке, прикосновение бедра – через шелк юбок; нервное напряжение спины, движение лопаток и еще кое-что: интимный шов на сорочке под платьем, которого касаешься бессовестными, немеющими пальцами.
Танго сродни каллиграфии и живописи – это искусство письма во всех смыслах этого слова: система знаков, рассказ о том, кем ты был и кем надеешься стать.
Клим смотрел на склонившуюся к его плечу женщину, и от внезапного восторга и вдохновения у него замирало сердце. Вот оно – переливание священного огня, передача мысли на расстоянии…
ГЛАВА 4
1.
Матвей Львович Фомин, председатель Продовольственного комитета, стоял, опершись локтями на перила веранды, и смотрел на танцующие пары – весь сопревший, с горлом, стиснутым воротничком, с плечами, отдавленными заботами.
Край солнца просвечивал сквозь серые облака, как красная подкладка на взрезанной генеральской шинели. Матвей Львович поманил к себе метрдотеля.
– Кто это? – спросил он, не называя имен и даже взглядом не показывая на чужака.
– Он первый раз здесь. Пришел с Любовью Антоновной Саблиной.
– А где Любочка?
– Только что убежала. Сказала, что по счету заплатит ее кузен.
– Стало быть, это прокурорский блудный сын? Из Аргентины?
– Вероятно-с.
Так-так… Матвей Львович еще ни разу не видел Нину в бальном платье. Для него – тяжелого, сорокапятилетнего – она всегда была в черном. Она клялась, что никогда не снимет траур, но, кажется, графинечка передумала и решила отправиться на охоту за прокурорскими сокровищами.
Матвею Львовичу некогда было разбираться еще и в этом. Сегодня ехать в Питер – мрачный город, заваленный шелухой от семечек, загаженный солдатской толпой, бьющей витрины «для праздника». Немцы подступали, и Временное правительство затеяло «разгрузку Петрограда» – облегченный вариант эвакуации. Часть учреждений высылалась в Нижний Новгород: значит, будут казенные субсидии на продовольствие – главное, не упустить их.
Деньги для Продовольственного комитета надо было добывать под любым предлогом. Матвей Львович наверняка знал, что зимой в Нижнем Новгороде будет голод. Дурная хлебная монополия привела к тому, что крестьянам стало невыгодно продавать хлеб государству, и они перегоняли его на самогон.
Петроградские идиоты надеялись сбить цены, а в результате создали дефицит: если раньше хлеб был дороговат, то теперь он начал пропадать.
Все от безграмотности! После Февральской революции в органы власти набились бывшие политические эмигранты, ссыльные и политкаторжане, ни черта не смыслившие ни в экономике, ни в политике, ни в производстве. Орали на митингах – все партии разрешены, да здравствует сознательность граждан, свобода и социализм! Будет вам свобода, сукины дети, доиграетесь!
Дезертиры объединились вокруг большевиков – левой партеечки, про которую совсем недавно никто и не слыхал. Они засели в Петроградском Совете рабочих и солдатских депутатов и в открытую призывали к государственному перевороту: вот придем мы к власти, отберем у буржуев собственность, и сразу конец войне, конец безработице, и каждому булка с изюмом. С каких шишей? Кто за все это будет платить? Вы сами? Ваш ненаглядный рабочий класс? Ну-ну…
Марксисты-теоретики пытались разбить «старый мир»… Поздно, господа: его уже до вас разбил всеобщий паралич воли и разума. Матвей Львович знал это, но все равно спасал то, что можно. Хотя бы эту нежную, будто акварелью нарисованную девочку – Нину Васильевну.
2.
Он приметил ее два года назад в кафе «Палас». Матвей Львович ужинал в одиночестве – за любимым столом в глубине зала, откуда ему было видно всех и вся. Нина вместе с подругой заказали по лимонаду и растянули его на целый час – пили по глотку через тонкие соломинки.
Нина годилась Фомину в дочери, но была совершенно непохожа на его собственных краснощеких барышень, с начала войны обитавших с маменькой в Женеве.
В словах трудно описать, что в ней было такого, в этой Нине Васильевне. Юная прелесть, особая линия, контур – переход от шеи в плечо, глаза с графитно-серым ободком и светло-зеленой глубиной, губы сердечком… Все это дается от природы, ни за что – как пасхальная премия к молодости, и только года на два-три, не больше. Тем страннее и страшнее выглядело на ней черное траурное платье – как будто она носила на себе незаслуженное оскорбление.
Матвей Львович курил сигару и думал об этой девочке. Туфли ее были красивые, дорогие, но поношенные: признак истончившегося богатства. Локти слегка залоснились: траурное платье сшито давно. На руке – обручальное кольцо: значит, траур по мужу – какому-нибудь офицерику, павшему смертью храбрых.
Бедность и стремительное увядание – вот ее будущее. И жалко, черт возьми, и ничем не поможешь. Вторгнуться в ее жизнь – перепугать до смерти: немолодой, лысый, здоровый, как медведь… Хоть и занимаешься с гантелями каждое утро, но брюхо все равно выпирает из-под ремня.
Матвей Львович подозвал официанта:
– Сыщи корзину цветов и передай вон той, кудрявенькой.
– Какие желаете?
– Самые лучшие. – Матвей Львович не разбирался в растениях.
Когда приказчик втащил в кафе огромную корзину с красным бантом, Матвей Львович вышел из зала – пусть девочка не думает, что он станет навязываться. Цветы – просто знак того, что жизнь продолжается.
На следующий день он все-таки расспросил официанта, как она приняла подарок. Желая доставить удовольствие, тот принялся врать:
– Нина Васильевна изволили страшно обрадоваться! Вот ей-богу, чуть в пляс не пустились, когда…
– Как говоришь, ее зовут? – перебил Матвей Львович.
В следующий раз они встретились на благотворительном концерте в Дворянском собрании, который организовала ее свекровь – породистая дама, окаменевшая после гибели сына. Матвей Львович пошел слушать скрипачей только потому, что прочел на пригласительном билете: «Комитет графини Одинцовой».
Его встретили как дорогого гостя, усадили в первый ряд, он выписал чек, чтоб побыстрее отвязаться от длинной плоскогрудой девицы с сундучком для пожертвований. Нина присела через одно кресло от него, и Матвей Львович переменил местами именные карточки, лежавшие на сидениях, – чтобы быть к ней поближе.
Она слушала музыку, а он томился рядом и не смел повернуться в ее сторону, боясь окончательно расшибить сердце. Милая моя, ясноглазый олененок…
В антракте они вышли в коридор, и Нина первой заговорила с Матвеем Львовичем. Оказалось, это она надоумила свекровь пригласить его на концерт.
– Я все о вас узнала. Вы были главным инженером на Сормовских заводах и за три года полностью переменили там стиль работы: ввели строгую дисциплину и подняли качество продукции. В тысяча девятьсот третьем году ваш паровоз получил на Парижской выставке золотую медаль… – Она пересказывала как урок список его достижений: – Вы участвовали в слиянии в одно акционерное общество Коломенского, Ижевского и Выксинского заводов. Являетесь членом правления пароходства Меркуловых, владеете газетами в Москве и Петрограде… После революции разругались в пух и прах с председателем Временного правительства князем Львовым и приехали в Нижний Новгород, где стали заниматься продовольственной проблемой.
Матвей Львович не перебивал. Он смотрел на ямку между ее ключицами, и ему казалось, что он готов отдать все на свете ради возможности ткнуться своей обветренной рожей в эту полудетскую шею, прижаться к ней и замереть.
Нина придумала план – собственно, для этого ей и требовался Матвей Львович. Она оказалась на редкость смекалистой, бойкой и самонадеянной, но при этом поразительно дремучей во всем, что касалось денежных дел.
– По-моему, это отличная идея, – говорила она. – В Малороссии и на нашем юге испокон веков печи топят кизяком – это и дешево, и очень удобно: не надо везти дрова за тридевять земель. Вокруг Нижнего Новгорода все леса вырублены, транспорт дышит на ладан, и это означает, что многие семьи зимой останутся без дров.
Матвей Львович усмехнулся: «Многие семьи!» Все, милая, все останутся без дров, если не произойдет чуда.
– Вот я и подумала, – продолжила Нина, – а что, если собрать навоз, который извозчики скидывают у Ильинского оврага, и высушить его, как делают степняки? Это верное дело – только нужен начальный капитал.
Антракт кончился, из колонного зала доносились звуки скрипок. Со всей бережностью, на которую только способна человеческая душа, Матвей Львович объяснил Нине, что кизяка в Нижегородской губернии не высушишь: надо, чтобы лето было сухим и жарким, чтобы лошади питались не той дрянью, которую им отпускают извозчики, а степной травой.
Нина сидела перед ним, растерянная и несчастная, будто он только что растоптал ее последнюю надежду. Она хотела поправить прическу, но острый зубец на перстне зацепился за кудрявую прядь, и ей все никак не удавалось опустить руку.
– Я помогу вам, – проговорил Матвей Львович и, получив разрешение, несколько секунд наслаждался, касаясь теплого девичьего затылка.
3.
Нина оказалась графиней только по мужу – она родилась в семье мелкого лавочника, а Матвей Львович еще изумлялся – откуда у благородной дамы интерес к коммерции? От мужа Нине достались тысяча деся¬тин земли, усадьба на реке Керженец, а при ней – маленький льнопрядильный завод: бестолковое предприятие, которое покойный Одинцов учредил, чтобы «идти в ногу со временем». Он влез в долги и выписал из-за границы оборудование и управляющего-немца, который обещал наладить на заводе какую-то «эльзасскую систему». Как потом выяснилось, большую часть времени он занимался охотой и сочинением длинного трактата о глухарях.
В 1914 году крестьяне в патриотическом порыве изгнали его как «ермака» – гражданина «Ермании». Нина к тому времени уже овдовела и совершенно не представляла, что ей делать с заводом. Она попросила помощи у своего дяди, Григория Купина, который когда-то работал на Молитовской льнопрядильной фабрике; худо-бедно тот сумел наладить производство, но прибыли завод почти не давал: беда была и с сырьем, и с отгрузками, а главное – с рабочей силой. Мужиков чуть ли не поголовно отправили на фронт, а оставшихся сманивали соседи-помещики.
Через Военно-промышленный комитет Матвей Львович добыл для Нины государственный подряд на брезентовые изделия для армии. Она сразу повеселела, впрочем, Матвей Львович не питал иллюзий: этой девочке было двадцать лет, у нее перед глазами все еще стояло по-гвардейски мужественное лицо ее Володи. Она считала Матвея Львовича благодетелем, радовалась, когда он приходил в гости, и раздражалась, когда свекровь упрекала ее в легкомысленном поведении.
– Софья Карловна думает, что у нас с вами роман! – возмущалась Нина. – Мне с вами просто интересно.
Она не понимала, что ее слова ранили, как разрывная пуля. Матвей Львович задыхался, не спал ночами, клялся, что больше никогда не пойдет в кафе «Палас», где в семь часов его столик накрывали уже на двоих. Но отказаться было немыслимо: каждый день Нина прилетала, садилась напротив и, подперев подбородок рукой, напряженно расспрашивала:
– Вы считаете, что курс рубля продержится до зимы?
Матвей Львович старался не смотреть в ее внимательные блестящие глаза.
– Зачем вам забивать этим голову?
– Я хочу свободы, поэтому мне надо научиться зарабатывать деньги.
«Хочу свободы… от тебя» – вот что значили ее слова. Матвей Львович покорно рассказывал ей о том, что рубль до сих пор не обвалился только благодаря социалистам в правительствах Англии и Франции. Они надеялись, что Керенский сможет направить Россию в демократическое русло, но скоро кредиты иссякнут, и тогда…
– Мы все погибнем? – тихо спрашивала Нина.
Матвей Львович брал ее ладонь в свою большую медвежью лапу:
– Не все.
Через минуту она уже раскладывала на столе бухгалтерские книги и спрашивала о принципах двойной записи и подведения баланса. Нина носила их в большой папке, в каких юные художницы хранят акварели.
4.
Он заполучил ее в своем кабинете в бывшем губернаторском дворце, который теперь называли Дворцом свободы. Матвей Львович был взвинчен после очередного заседания в городской Думе, за день переругался со всеми, обещал уволить секретаря, не отправившего вовремя телеграмму в профсоюз железнодорожников…
Нина вошла, поставила мокрый зонт в угол:
– Ну что, едем домой? – Матвей Львович возил ее до дома на служебном автомобиле.
– Сейчас, сейчас…
Он рылся в бумагах, ничего не мог найти, чертыхался, закуривал папиросу, бросал ее в пепельницу… Нина стояла у окна и, заложив руки за спину, покачивалась с пяток на носки. Подол ее черной юбки был влажен и слева забрызган грязью – она не умела ходить аккуратно по лужам.
– Нина Васильевна…
– М-м?..
– Подойдите сюда.
Она приблизилась, и Матвей Львович, проклиная себя последними словами, усадил ее на колени.
Нина не вырвалась, не сказала ни слова, а ему хотелось смять ее, как мнут облигации прогоревшего банка. Все свершилось настолько сумбурно и глупо, что Матвей Львович ничего после этого не помнил, кроме того, что от боли глаза у Нины становятся сине-зелеными: странный, красивый, но жутковатый цвет.
Потом он застегнул штаны и сказал:
– Идите, мне еще надо поработать. Шофер отвезет вас. – Он не мог представить, как сядет с ней в автомобиль, как она будет молчать, отвернувшись к окну, и вытирать платком искусанные губы.