Текст книги "Мелодия для сопрано и баритона (Русский десант на Майорку - 1)"
Автор книги: Элла Никольская
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)
Никольская Элла
Мелодия для сопрано и баритона (Русский десант на Майорку – 1)
ЭЛЛА НИКОЛЬСКАЯ
Русский десант на Майорку
криминальная мелодрама в трех повестях
Повесть первая.
МЕЛОДИЯ ДЛЯ СОПРАНО И БАРИТОНА
От автора. Я не открою ничего нового, если скажу, что одно и то же событие может выглядеть по-разному в зависимости от того, кто о нем рассказывает. Предложив слово двум главным героям этой истории – пусть сами, на два голоса, по очереди изложат свои версии, – я и не ждала полного совпадения; уж очень не "совпадают" сами они, их характеры и взгляды, воспитание, возраст, наконец. Лучше бы им и вовсе не встречаться – но, как известно, у жизни свои причуды. Зачем-то она свела этих двух неподходящих людей, соединила семейными узами, протащила недолгое время по ухабистой дороге – и бросила, будто уронила невзначай, развалив нескладную упряжку и предоставив каждому выпутываться, как умеет.
Это случилось давно, четверть века назад, пора бы и забыть – да вот беда: прошлое не исчезает насовсем, прорастает сквозь годы, дотягивается до нас, ходит рядом...
ГЛАВА 1. ФАМИЛЬНЫЙ ПОРТРЕТ НЕИЗВЕСТНОЙ
Сегодня днем посадил я их в сухумский поезд, на работу уже не вернулся, смысла не было – конец рабочего дня, – подумал, подумал, куда бы это пойти, и пошел домой, в пустую квартиру. Если бы кто-нибудь пару лет назад сказал мне, что я стану домоседом – не поверил бы. А теперь вот извольте полюбоваться – явился домой, съел в кухне ужин, заботливо приготовленный для меня ещё с утра и оставленный на плите, и даже чуть не включил телевизор. Но во время заглянул в программу: футбол, старый фильм спасибо, не надо. Тут читать не успеваешь...
Взял я последний номер "Нового мира" и расположился в кресле. И тут же мысленно оказался в купе сухумского поезда. Где они сейчас? Тулу проехали... А что делают? Хорошо, что удалось взять СВ, они вдвоем, никто не мешает. За окном темнеет уже, наверно и спать легли, что ещё делать в поезде?
Может, стоило все же снять дачу под Москвой? Хлопотно, конечно, ездить с работы и обратно в электричке, возить продукты. Нудные дачные дожди, комары, сырые простыни... Но зато близко, вместе...
Портрет со стены напротив перехватил мой взгляд и подмигнул насмешливо: вот, значит, как! Скучаешь, а они ещё утром тут были! Кем же ты стал, убежденный холостяк, обаятельный молодой человек средних лет, эдакий плейбой отечественного разлива?
Как нередко бывало, я вступил с портретом в перепалку: ну и что такого, так всегда и происходит. Но тут же перестал оправдываться: женщину, особенно изображенную на холсте, не переубедишь.
У меня с ней давние и сложные отношения. Хранится портрет в нашей семье с незапамятных времен. Мама рассказывала со слов бабушки, что дама нам родственница и через неё мы состоим в родстве с весьма известным поэтом прошлого века. Лестное, конечно, обстоятельство, однако я полюбопытствовал, порылся в архивах и убедился, что дама эта действительно была известной петербургской красавицей, но к поэту имела отношение отдаленное. Числился среди её предполагаемых любовников не он сам, а его брат, прославившийся разве что мотовством и беспутством. Самое забавное, что и нам она оказалась не родней: воспитывалась в доме моей прапрабабки и удачно потом была выдана замуж за богатого старика. Ну а дальнейшие поиски привели и вовсе к неожиданному открытию: портрет никак не мог изображать ту особу, которую называла бабушка, поскольку год, стоявший под неразборчивой подписью художника в самом углу холста, был как раз следующим после того, в который она умерла. Словом, фамильный портрет неизвестной – вот это что такое. И тем не менее я его очень люблю.
Что уж точно – мои представления о женской красоте сформировались под его влиянием. Лицо на полотне не похоже на те, что смотрят со старинных музейных портретов. Нет в нем ни нежности, ни неприступности, не окутано оно и романтическим флером. Ни взбитых напудренных волос, ни тонкой любезной улыбки. Просто из темноты, скопившейся в углах рамы, выглянуло вдруг живое лицо, странно современное, с широким лбом, к которому прилипла рыжеватая прядка, с энергичным подбородком. Взгляд желтовато-карих глаз – в детстве я не раз влезал на стул, чтобы разобрать как следует их цвет пристален, настойчив и будто ищет ответного взгляда, а к тому же имеет свойство менять выражение. Мне случалось видеть его и насмешливым, и сердитым, и веселым, но никогда грустным. Должно быть, красавица не склонна была к меланхолии.
Когда-то давно, так давно, что кажется, не со мной это произошло, я привел домой одну девушку: только что познакомились в подъезде, забежали туда, спасаясь от весеннего ливня. Помню изумление на мамином лице и то, как она перевела взгляд с гостьи на стену, на портрет. Тут только и я заметил сходство, но почему-то ей мы ничего не сказали. Время было скорое, самый-самый конец войны. Через неделю я был уже женат на этой девушке, ещё через неделю ушел воевать, но до фронта не доехал: война кончилась.
Путь домой оказался однако длиннее, вернулся я только поздней осенью и узнал, что накануне моего возвращения жену мою сбил на улице возле самого дома грузовик. Так и оборвалась коротенькая жизнь, и ничего не осталось: ни письма, ни фотографии, даже родных её не удалось разыскать. Была она из Эстонии, в свои девятнадцать лет уже вдова – приехала к мужу в госпиталь, да не застала его в живых. Было у неё непривычное красивое имя и не умела она грустить. Вот и все, что запомнилось.
Тосковал я по ней сильно. Тогда и просиживал вечера в архивах: все казалось, будто между погибшей и её двойником на холсте есть какая-то связь, и если удастся обнаружить эту связь, то вновь я её обрету. Я-то как раз, как вы, вероятно, уже заметили, к меланхолии и разного рода туманным размышлениям весьма склонен. О чем, надеюсь, не подозревают коллеги и особенно подчиненные.
Итак, смотрел я, смотрел на бесконечно знакомое и все же незнакомое лицо, сидя один вечером в пустой квартире, а потом встал да и снял портрет со стены, где он провисел не знаю уж сколько лет. Дело в том, что мне пришла в голову одна мысль. Вот что я подумал: если бы мне надо было что-нибудь небольшое спрятать в квартире, то не найти лучшего места, чем резная деревянная рама, если она полая. И я решил это проверить. Неспроста: случилась у нас недавно одна пропажа и как-то надоедливо беспокоила меня, хотя я даже не очень о ней и задумывался. Просто в тот момент, когда я хватился маминых колец и золотых часов, на меня свалилось столько всяких событий, что не до поисков стало. А теперь вот я вспомнил и подумал: а что, если...
Я ещё немного посидел, размышляя и прикидывая: что же будет, если я найду то, что ищу? И кто-то внутри опасливо сказал: не надо, не буди спящую собаку. Все наладилось, разъяснилось, все хорошо, и разве обязательно искать два тоненьких стершихся колечка и поломанные часы? Память о матери да разве ты без них её не помнишь?
Но тут же поднялся, уронив с колен так и не раскрытый журнал, и шагнул к стене. Если даже я не сделаю этого сегодня, то завтра тоже будет вечер...
Прости, – сказал я женщине, смотревшей на меня со стены с напряженным ожиданием, – Придется тебя побеспокоить.
И, сняв тяжелый портрет, стараясь не стряхнуть пыль с верхней части рамы, я отнес его в кухню и положил вниз лицом на кухонный стол.
И тут как раз в дверь позвонили. Собственно говоря, ничего таинственного в этом не было: я так и предполагал, что он вечером забежит, разведав, что я один. И, направляясь к двери, подумал только: надо же, вот интуиция, которая помогает ему появиться всегда в момент, самый неудобный для других, но зато чрезвычайно интересный для него самого. Впрочем, подумал я, звонок раздался бы и в том случае, если бы мне вздумалось, скажем, выпить и я налил бы себе рюмку. Тут бы и звонок, уж непременно.
Я не ошибся – за дверью стоял он, мой бывший одноклассник Коньков. Сказал бы – школьный приятель, но в том-то и дело, что вовсе он мне не был приятелем. Наоборот, в те давние дни мы враждовали. Как теперь я понимаю, мы занимали две крайние точки в классной иерархии, и нас, пожалуй, одинаково не любили и даже презирали те контактные, общительные, хорошо понимавшие друг друга мальчики и девочки, которые составляли "коллектив". Я же, очкастый отличник, зануда-эрудит, вечно первым тянувший руку, прямо душа горела поделиться своими знаниями с учителем, и Митька-балбес, хвастун и трепач, в девятом классе прочитавший про Шерлока Холмса и заболевший идиотской сыщицкой лихорадкой, когда сверстников поумнее мучат проблемы бытия, – оба мы не пользовались, как принято было говорить, авторитетом среди товарищей. Меня, правда, любили некоторые учителя, но я их не понимаю. Будь я на их месте, я бы такого праведника и зубрилу просто терпеть бы не мог.
– Здорово, Фауст, – выкрикнул он с порога и шагнул в квартиру. Все это – и глупая школьная кличка, и манера ставить ногу за порог, как только дверь открылась (а вдруг не впустят? Посмотрят и не впустят.), вызвало во мне привычное раздражение. Но – делать нечего – я пошел за ним, потому что он сразу направился в кухню – учуял, где интересно, по-собачьи сделал стойку: замер.
– Слушай, Палыч, а чегой-то ты портрет снял? Думаешь, там есть что-то, а?
"Палыч" – это ещё хуже, чем "Фауст". Зовут меня Всеволод, точнее Всеволод Павлович, а он Дмитрий Макарович, годков-то нам уже по сорок с лишним набежало, можно бы и посолидней держаться. Да что с него взять? И я отозвался довольно кисло:
– Давай вместе поглядим.
Он тут же засуетился в восторге:
– А что, не исключено, рамочка будь здоров, целый клад упрятать можно. Раньше-то что ж мы, а? Пара колечек, говоришь, и часики. Золотые часики, а? Ножик давай, сейчас мы ее...
– Ты поосторожнее, может, там и нет ничего, – я достал из стола хлебную пилу и протянул ему, как обычно, уступая инициативу, – Зря раму не курочь.
Руки у него ловкие, ничего не скажешь. Через минуту задняя стенка рамы отошла, чуть треснув, и оказалась лежащей тут же, на столе, а мы, склонясь, уставились на то, что лежало в выдолбленном теле рамы. Что-то там лежало, завернутое в бумажные салфетки, несколько таких маленьких свертков, уложенных в желоб один за другим вплотную. Коньков осторожно подцепил пальцами крайний, вынул и развернул мягкую бумагу.
– Ну и ну, – только и сказал бывший одноклассник, – Ты такое видел когда?
Нет, не приходилось такое видеть. Это было вовсе не то, что я искал. Не пара стершихся золотых колечек, одно гладкое, а другое с зеленым камешком, которые носила мама, не её старые часики, а три перстня тяжеленькие такие на вид, потемневшего золота, с камнями, которые заблестели в свете лампы, засверкали, заиграли, забили в глаза тонкими, будто лезвия, лучиками. Старинные, бесценные.
– Гоголь, – произнес Коньков, подцепляя второй сверточек, – Николай Васильевич. "Портрет" помнишь?
Надо же, что припомнил бывший двоечник. Не иначе как от потрясения. Но я и сам был потрясен, из-под салфетки на сей раз явились на свет несколько обручальных колец. Откуда эдакое богатство? А приятель мой уже начал экспертизу.
– Работа-то свеженькая, – он трогал и будто обнюхивал раму, низко склонившись к столу, – Дерево не потемнело еще, клей надо в лабораторию снести, я щепотку отобью, а?
Я ему верил, он профессионал, что есть, то есть, всю жизнь в уголовном розыске. Но тогда – если тайник действительно недавний – тогда что же это? Значит, все сызнова...
– Все с начала начинать, – подтвердил он мои мысли, – Где-то мы с тобой напутали, Фауст, и уважаемые товарищи из вышестоящей организации тоже. Но где мы допустили неверное предположение и пошли не по тому пути, где же нас с тобой, брат, накололи, в заблуждение ввели, обманули таких старых и опытных сыщиков...
Он ещё что-то нес, я знал – это он так размышляет, за суесловием у него своя логика. И я понимал, что он имеет в виду. Только существовала между нами маленькая разница: для него неожиданная находка означала, что в проделанной ранее большой и сложной работе проскочила ошибка, из-за чего результат оказался неверным, но все ещё можно исправить, надо только вернуться и пройти заново по всем этапам, отыскать ошибку и с этого места двигаться сызнова... То есть, для него появилась новая возможность, и он уже горел, его уже начала бить сыскная лихорадка.
– Мы, выходит, задачку под ответ подогнали, а в учебнике-то опечатка, неправильный был ответ, – бормотал он. Но я его не слушал. Потому что для меня находка тайника означала нечто совсем иное: рухнуло мое маленькое благополучие, мой дом. Я был и остаюсь жертвой какого-то обмана, пешкой в чьей-то игре, и жена, мирно спящая сейчас с нашим сынишкой где-то под Харьковом в спальном вагоне – женщина, по которой я полчаса назад тосковал – на самом деле чужой человек, непонятный, скорее всего опасный, орудующий против меня со своими сообщниками. Оборотень...
Коньков собрался домой, я вышел его проводить. Не мог оставаться наедине со своими невеселыми мыслями, лучше уж его послушать – ведь он не последнее лицо в недавних событиях моей жизни, по правде сказать, без него и не знаю, как бы все обернулось и что было бы с нами – со мной, с Павликом, с Зиной... Она все ещё Зина для всех, хотя на самом деле имя у неё другое. Но так уж получилось, что после того, как это обнаружилось, я продолжал звать её по-прежнему. Чаще, впрочем, называл деткой, она моложе меня больше чем на двадцать лет, а выглядит и вовсе девочкой.
Проводив Конькова до автобусной остановки, я повернул назад и, дойдя до дому, по привычке взглянул на свои окна. Было уже одиннадцать. Дом спал, но майский вечер был светел и я отчетливо увидел незадернутые шторы и даже часть стены.
...А прошлой осенью – стоял ноябрь, я вернулся из недальней, подмосковной командировки где-то в девятом часу вечера. Позвонил домой с вокзала – длинные гудки, но я им не поверил, уж эти уличные автоматы. Однако невольно спешил, почти бежал и сразу от угла взглянул на окна четвертого этажа. У соседей слева за шторами светилось розово и уютно. У старухи справа окно приоткрыто, несмотря на холод, у неё астма, и в глубине комнаты едва заметен был свет – телевизор работал. А мои три окна чернели на черной стене. И это ужаснуло: слишком рано, чтобы жена могла лечь спать. Годовалый Павлушка не позволил бы. То есть, конечно, она могла его уложить, но свет во всей квартире не выключала бы: она же знала, что я приеду.
Помню, как бежал вверх по лестнице, а сам себя все уговаривал, что ничего не случилось, и сам себе не верил, и все видел черные провалы окон...
А потом – ключ в двери, два поворота и ещё чуть-чуть. Значит, дома никого, обычно мы просто захлопываем. Нестерпимый свет в прихожей, когда я щелкнул выключателем, беспорядок – я не сразу понял, в чем дело, а это мое теннисное снаряжение – туфли, ракетка и прочее прямо на полу. Ограбили нас, что ли?
В большой комнате все вроде прибрано, однако дверцы платяного шкафа настежь. Я заглянул внутрь, ожидая увидеть его пустым, а вещи на месте. Зато в детской полный разгром, будто искали что-то в куче вывернутых на пол ползунков и распашонок...
– Они в больнице, – догадался я и в ужас пришел. Что-то серьезное, срочное, скорая за ними приехала. Вчера днем я говорил с Зиной – все было в порядке. Значит, что-то с ней или с Павликом случилось вечером, ночью, сегодня с утра. Где-то тут, в этом разгроме должна быть записка. Если, конечно, Зина была в состоянии её написать. Но я представил лицо жены, её всегдашнее спокойствие, незамутненность, невозмутимость взгляда. Даже если ей было совсем плохо, она, конечно, подумала обо мне. Не могла она оставить меня в неизвестности.
Постепенно успокаиваясь, я обвел глазами комнату: сейчас найду записку и все прояснится. Маленькие дети часто болеют, а если Павлушку забрали в больницу, Зина, разумеется, с ним. И сейчас она позвонит, а пока где-то здесь есть от неё записка. Ага, вот же она, на самом видном месте пришпилена булавкой к спинке кресла, белеет листок на коричневом. Я аккуратно отцепил его и прочел... Вот что прочел: "Прости меня и не ищи. Ухожу с человеком, которого давно люблю. О сыне не беспокойся, ему плохо не будет. Еще раз прости". И каракулька вместо подписи, но почерк её нескладный, полудетский.
Вот так я и стоял с этим посланием в руках не помню сколько времени. Когда раздался звонок, бросился к телефону – так нелепо все казалось, похоже на розыгрыш. Зина позвонила, и все сейчас станет на свои места. Но телефон ответил долгим гудком – я сообразил, что звонят в дверь. Метнулся в прихожую, споткнулся о ракетку.
За дверью оказалась старуха-соседка, та, что с астмой. Я смотрел на неё с надеждой, а она все старалась заглянуть за мою спину, в прихожую.
– Ну, – сказал я наконец, – Что скажите?
– А Зиночки нету?
Я посторонился, приглашая её войти. И, едва она оказалась в квартире, поспешно захлопнул дверь. Несчастная старуха перепугалась:
– Я на минутку, вот Павлику...
Умоляющим жестом она протянула мне какую-то вещь. Вязаные башмачки, разглядел я. Но не взял.
– Я и днем приходила, их не было.
Она все ещё протягивала башмачки, сама, конечно, связала, она вечно приходит к Зине, о чем-то они шепчутся. Что она знает?
– Да вы проходите! – я, наконец, опомнился, взял подарок, – Проходите, пожалуйста, я как раз сам вас хотел спросить, куда они делись. Приехал – а дома никого!
Соседка озиралась с недоумением, заметила беспорядок.
– Но я не знаю. Вчера Зина с мальчиком садилась в такси, я видела в окно. Еще удивилась, что так поздно, хотя светло было, но уже вечер. Они что, не вернулись?
– Сами видите...
– Господи, твоя воля, – старуха перекрестилась, – А в милицию звонили?
– Сейчас позвоню. А вы мне расскажите, что видели.
– Да я в окно смотрела вечером, душно, знаете, я все у окна. Машина подъехала, Зиночка из подъезда вышла, Павлик на руках, и ещё мужчина с ними...
Она запнулась, глянула на меня боязливо:
– Таксист, наверно. Сумку помог донести. Зеленую такую. Сели и уехали...
Старуха ушла. Я поискал глазами свою спортивную сумку, с которой хожу на теннис. Ну да, ракетка и банка с мячами, теннисные туфли – все вытряхнуто поспешно. Как не похоже на аккуратную, обстоятельную Зину. Вот что любовь с людьми делает – пришла в голову идиотская мысль. Любовь. Таксист. Может, и не такси это было, не идти же уточнять к соседке. Какой смысл? Вообще какой смысл во всем этом? Жена сбежала с любовником кажется, это и раньше случалось. Странно только, что это произошло именно со мной. Но так думает каждый человек в несчастье.
Я пошел в большую комнату, сел в кресло, включил торшер. Напротив, освещенное светом лампы, выступило из рамы прекрасное лицо.
– Ну и что? – я спросил то ли неведомую красавицу, изображенную на полотне, то ли свою первую жену, давно умершую, – Что теперь делать мне? Главное – что с сыном будет? Вот, наконец, родился у меня сын. Павлик. А теперь что?
Такое у меня тогда было чувство, я точно помню. Чувство утраты. Нет, не о Зине я думал. Жену я однажды уже потерял. А вот сына – впервые. Так, перебирая в памяти все, что случилось недавно и когда-то, провел я ночь в кресле, и женщина все смотрела на меня, будто знала какую-то тайну.
А ведь она и вправду знала: когда же были спрятаны в раме портрета дорогие старинные перстни, кольца и монеты – они тоже оказались в одном из свертков? Надо думать – с самого начала, когда Зина только ещё поселилась в моем доме, или недавно, когда она вернулась?
Мысли мои трусливо шарахнулись от обоих предположений. Унизительно это, когда человек, которому ты веришь, устраивает свои дела за твоей спиной. Пусть Коньков разбирается, Коньков-Дойл, я ещё в школе придумал такое прозвище, оно ему, дураку, и поныне льстит.
...Кстати, на следующий день после того моего памятного возвращения из командировки мы с ним и повстречались – впервые после школы. А было вот как. Я все же тогда к утру надумал пойти в милицию. Ради Павлика. Ведь я имею права на сына. Пусть суд будет. Зину же искать, тем более возвращать я не собирался: уж больно заели слова "давно люблю". Той ночью припомнилось пророчество одной давней приятельницы: мол, рано или поздно почувствуешь ты, я то есть, что послужил для молодой жены всего лишь прибежищем, тихой пристанью после каких-то житейских бурь. Что-то такое прочитала она на светлом безмятежном лице моей невесты. А я-то уверен был, что это просто ревность в ней гадает. Прямо тогда же, ночью чуть было не позвонил ей: а знаешь, ты как в воду смотрела. А вернее, хотелось с кем-то близким поговорить, пусть хоть и злорадство в голосе услышать – да ведь поделом. Но нельзя было – дома у моей подруги муж, так что не стал я нарушать мирный семейный сон.
Рано утром отправился в милицию, в то самое отделение, где незадолго до описываемых событий прописывал молодую жену на свою жилплощадь...
Почему-то у нас суды и милиция ютятся в черт знает каких хибарах. И тут – домик, уцелевший от сноса посреди просторного двора, окаймленного новенькими небоскребами, приткнувшийся к гаражам, рядом с детской площадкой. Внутри всякий уют напрочь истреблен: темно-зеленые с коричневым стены, скамейки садовые, давно не крашеные. Какие-то люди в штатском, не разберешь, кто сотрудник, а кто посетитель. Один в форме попался, я к нему: можно мне к начальнику? Он на бегу рукой махнул: начальник в отпуске, а зам вон там. Дверь, на которую от махнул, стояла полуоткрытая, я и зашел тихонько. И застал такую картину. За столом человек в форме, звания я не разобрал. Лицо толстое, красное, сердитое. А перед ним, ко мне спиной штатский. Разговор, точнее – монолог звучал чисто по-мужски, не для посторонних. Тот, к кому он был обращен, видимо, проявил какую-то неуместную инициативу, навлек на коллектив вельможное неудовольствие, и теперь ему объясняли, кто он со своей инициативой и куда ему с ней пойти, и ещё раз кто он (посильнее) и как с ним будет поступлено в ближайшем будущем: с волчьим билетом пошел бы, тра-та-та, скажи спасибо, что в отделе профилактики место есть, а то ещё выдрючивается, сыщик эдакий, такой-то и ещё вот такой...
– В профилактику не пойду, – рявкнул вдруг тот, кого ругали, и круто повернулся к дверям. Тут-то сидевший за столом меня и обнаружил:
– Эт-то ещё кто, – угрожающе произнес он. – Почему входите не спросясь?
– А у кого спрашивать полагается? – поинтересовался я вполне миролюбиво. В самом деле – у кого? Вход в кабинет из коридора, предбанник и секретарша отсутствуют как таковые. Тут хозяин кабинета и вовсе озверел кому ж понравится иметь свидетеля не в меру пылкого монолога, произнесенного на рабочем месте в рабочее время? Словом, не сложились у нас отношения с заместителем начальника райотдела милиции. Я ему о своем, а он все насчет посторонних, которые ходят тут... Когда же, наконец, он уловил, о чем речь, воскликнул обрадованно:
– Да вы не туда обращаетесь, проявляете правовую безграмотность. Милиция розыском беглых жен не занимается. Может, вы её побили и она ушла к родителям? Имеет право, у нас не домострой. А насчет ребенка – это в суд. Не били? К другому ушла? Имеет право. В суд, в суд. Только шансов, имейте в виду, у вас мало. Никаких, практически...
Словом, плясал он по мне, как хотел. Наслаждался. Но приходилось терпеть.
– Как же я в суд обращусь, если не знаю, где она?
– Объявится, – успокоил он меня, – Брак оформлен? Значит, на алименты подаст. А паспорт она захватила, не поинтересовались? А то, если забыла впопыхах, – тут он ухмыльнулся – то объявится сразу, незамедлительно. Без документа ни развод оформить, ни на работу, сам знаешь. Опять же алименты...
От его житейского опыта меня замутило. Я вышел и постоял на крыльце домика – идиллическое такое крылечко, даже золотые шары в палисаднике растут, только повяли и почернели от осенних дождей. Стою. Дождь, кстати, идет, на доске: физиономии злоумышленников, которых должно найти и обезвредить. И мальчонка лет пяти на фото, в шапочке с помпоном. Подпись гласит, что в этой самой шапочке исчез он два года назад и если кто его видел или что-нибудь о нем знает... Подумал я: где-то сейчас мой Павлушка? И тут как раз сипловатый голос за моей спиной:
– Пальников Всеволод, он же Фауст, он же очковая змея, школа пятьсот вторая на Воронцовской улице...
Я обернулся – а это тот самый, инициативный. Но я его, убей бог, не помню.
– А я тебя сразу опознал, – ответил он на мой неузнающий взгляд, Память профессиональная, без неё где бы я был?
– А сейчас-то где? – осторожно осведомился я.
– Да здесь, в утро, – мотнул он головой на дверь, из которой вышел только что вслед за мной. – И черта с два он меня в профилактику упечет. Через неделю сам вернется, тогда будем посмотреть...
Вот тут-то я его и признал – по какому-то жесту, что ли, или по упрямству, какое в тот момент являла собою вся его фигура. Как в классе у доски: я учил, а вы как знаете, можете хоть кол ставить...
– А ты чего делаешь? – спросил он почему-то с видом превосходства, Защитился, небось?
Я ответил наскоро, он не особенно слушал. У меня появилась надежда, что сейчас мы расстанемся, скорее всего – навсегда. Но он сказал:
– У меня день свободный. Этот гад специально для накачки меня с отгула вызвал, представляешь? Отметим встречу?
– Да нет, мне на работу...
– Погоди, – не пустил он меня, – Поговорить надо, столько лет не виделись.
Я числился как бы в командировке, мог прийти на работу во второй половине дня. А было ещё утро, домой не хотелось, дождь накрапывал. В общем, пошли мы с Коньковым завтракать в диетическое кафе по соседству только оно и оказалось открыто. И он, жуя капустную котлету, изложил мне свои обиды, а их много набежало за годы моего отсутствия в его жизни. С юрфака выгнали – за что, я не понял. Вроде кто-то занимался фарцовкой, он их хотел разоблачить, а они его сами "под трибунал" подвели, фарцовку как раз и приписали, заодно связи с иностранцами. Из комсомола исключили, из института – уже автоматом.
Может, он и не соврал – больно уж не походил на фарцовщика, хотя бы и бывшего. Ни один из них не надел бы костюм столь явно отечественного производства. Обноситься до такой степени мог бы, но "фирму" носил бы, и галстук бы засаленный не повязал, и ботинки на черной микропорке ни в каких стестненных обстоятельствах не приобрел... И уж больно сам он подходил к этой одежке – лицо помятое, глаза выцвели – уже не голубые, а будто стекло на изломе, залысины до макушки, зубов недочет... А был ведь красивый малый, на Есенина смахивал.
Пьет сильно, – догадался я, – типичный же алкаш.
А он все повествовал, все делился горестями и взывал к моему сердцу. Несправедливость на несправедливости, приходят разные умники с дипломами, а что толку от тех дипломов? У них сердце холодное, а руки загребущие. Во обэхээсники – видал, какие молодцы? С какого такого жалованья машины покупают? Одному тесть подарил, другому в лотерею повезло. Знаем мы эти лотереи. Берут! И все знают, что берут – и хоть бы что. Делятся, стало быть. Потому и растут на работе. А его обходят. Ему уж не по возрасту в инспекторах ходить...
Морковных котлет на его жизнеописание не хватило, он готов был продолжать на улице, но дождь разошелся во всю. Пришлось зайти в кафе-мороженое. Выпили бутылку шампанского – повода не было, но там ничего другого не предлагают. С того и началось. Короче говоря, как начало темнеть, запаслись мы двумя бутылками водки, колбасой вареной, рыбными консервами и пошли ко мне. Это Коньков предложил:
– Пошли к тебе, у тебя ж дома никого...
– А ты откуда знаешь? – благодушно удивился я. К тому времени я уже был пьян, и вчерашнее происшествие не то чтобы забылось, но как-то отпустило сердце. Что, собственно, и требовалось и за что я был своему однокашнику в тот момент несказанно благодарен.
– А вот знаю! – подмигнул он, – Профессиональная привычка – под дверью начальственной постоять. Дай, думаю, послушаю, зачем это очковый змей к нам препожаловал.
– И все ты врешь, – вяло возразил я, – Никто меня змеем не звал.
– Звали – звали, – его голос звучал бодро, – У меня ж память...
Спорить не хотелось. По правде говоря, я уже готов был сам все ему рассказать, поплакаться, выслушать слова сочувствия – хотя какое там сочувствие...
– А с семьей у тебя как? – закинул я удочку, когда мы расположились со своим провиантом на кухне. На миг кольнуло: что сказала бы Зина, увидев на скатерти (это она такой порядок завела, никаких клеенок и пластиков, только скатерть и салфетки) – на белоснежной своей скатерти банку с рваными краями – кильки в томате, порезанную крупными ломтями колбасу и батон, который резать никто и не собирался, так ломали. Но Зины не было – в том-то и беда.
Спросил я Конькова о его семье, потому что ждал краткого ответа: такие, как он, всегда в разводе или в больших неладах. Был, конечно, риск, что и на эту тему затянет он длинный разговор, но я готов был послушать. Повторяю – я был ему благодарен, что сижу не один. Есть у меня и друзья, только ни с кем в тот день не хотел бы я остаться вдвоем в своем разоренном доме. Коньков же вроде случайного попутчика в вагоне – самый подходящий человек для душевных излияний. Через несколько часов расстанешься – и некого стыдиться за душевный стриптиз. Почему-то мне казалось, что непременно я с ним расстанусь: не видались же больше двадцати лет, он возник из небытия в странных обстоятельствах и так же внезапно исчезнет.
Так вот, спросил я его о семье и ждал ответа, чтобы в свою очередь приступить к рассказу, но он, вопреки моим ожиданиям, просиял:
– А я, брат, дважды дед Советского Союза. Дочка двойню в прошлом месяце принесла, два пацана. Они квартиру получили в Крылатском, баба моя там безвыездно, помогает.
При этих его словах заныло завистливо мое сердце. Живут себе в Крылатском два пацана под присмотром родителей и бабки, а мой-то где малыш, где его спать укладывают и чем кормят, и ведь забудет он меня скоро, если так дальше пойдет...
Может, это и странно покажется, что о молодой жене я думал только как о матери своего сына, как о хозяйке дома – и не грызли меня ревнивые видения, кто там и как её обнимает. По правде сказать, все это было ночью, было и сплыло, расстался я в мыслях и в сердце с нею, укротил взбунтовавшееся самолюбие. А с сыном проститься не сумел и отдавать его, жить без него дальше не собирался, хотя и не представлял себе, как его вернуть.
– Ну и что делать собираешься? – задал Коньков как нельзя более уместный вопрос, это с ним часто случается, теперь уж я знаю, – Ты хоть представляешь, с кем она ушла и куда?