Текст книги "Мелодия для сопрано и баритона (Русский десант на Майорку - 1)"
Автор книги: Элла Никольская
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
Но она поведала такое, что снова ошеломило. В жутковатой действительности, отчасти знакомой мне из рассказа старухи-кореянки о прошлом немецкой семьи, сорванной с места и брошенной в чужие края, появилось ещё одно действующее лицо, подстать всем остальным. Аркадий. Кириллович Барановский, чекист, родной отец Маргариты, который стал законным мужем её матери Гизелы, когда дочери уже пятнадцать минуло. Как с неба свалился в кое-как устоявшийся к тому времени семейный мирок и против воли старого Хельмута забрал жену и дочку в Майск. Будто мало было этой семье разлук – временных и вечных.
– Ненавижу его, – выдохнула моя жена, – С самой первой минуты, как увидела.
– Могла бы и не ехать с ними.
– Я и не поехала. Но мама писала, просила. Одно письмо было такое – не знаю, как рассказать, много всего. Он её бил...
Грета закрыла лицо руками. Ну зачем я её терзаю, тороплю? У нас с ней впереди долгая жизнь, успеем поговорить...
– Ладно, детка, успокойся. Я пойму, я и сам многое узнал. Побывал у Хельмута, с Пакой познакомился, И лейтенант Еремин тоже про вашу семью рассказывал.
Она отняла ладони от лица, удивленно округлила глаза:
– Еремин – это кто?
Ну да, откуда ей знать его фамилию? Встретились, когда пылала, как костер, красильная фабрика, – крики, паника, и подруга там, в самом гибельном месте, в дыму и огне... В тот же вечер Маргарита уехала в Москву, а милиционер все захаживал по-соседски к старикам в надежде узнать что-нибудь о приглянувшейся блондиночке. Сначала ради этого ходил, потом поступил запрос из Майской милиции – пришлось нанести гражданину Дизенхофу официальный визит... Да, так за что же все-таки разыскивает её и родителей милиция? Дойдет и до этого черед...
Так вот, Барановский. Дочь так и не научилась звать его папой или хотя бы отцом, только по имени-отчеству: Аркадий Кириллович. Мама упрашивала, плакала даже – упрямица не уступила. Барановский бесился, угрожал – но ведь он просто на принцип шел, никаких отцовских добрых чувств у него и в помине не было...
– Тебе-то откуда знать? Может, если бы ты постаралась... От тебя тоже зависело.
– Ничего от меня не зависело. Он злой и жестокий, и прошлое у него злое, темное. Человек с темным прошлым...
Грета долго ломала голову, зачем они ему понадобились – она сама и её безответная мать... Когда-то в руках Барановского оказалась судьба Рудольфа – старшего брата матери. Сестра пожертвовала собой – так это выглядело в глазах жителей маленького поселка, где каждый на виду. А может, и не совсем так: он ведь хорош собою был, этот чекист, присланный откуда-то издалека, из "центра" разобраться в пустячном преступлении, совершенном подростками. Местные власти перепугались, вообразив "заговор репрессированных", вот он и прибыл на место. Может, не столь уж тяжела показалась жертва для романтической немочки Гизелы: чекист высок, подтянут, с густым русым чубом по тогдашней моде. В поселке молодых людей раз-два – и обчелся, да и те придавлены жизнью, глядят угрюмо...
Словом, теперь уж не узнать, как это было, как они сговорились и на чем поладили. Родившаяся беленькая девочка скорее походила на дитя любви, чем на плод насилия. Разное говорили – и до юных ушей Гретхен доползали сплетни, но спросить у матери она не решалась.
Впрочем, когда она приехала к родителям в Майск и стала жить с ними в стандартной квартире на окраине, многое прояснилось. К тому времени чекист был уволен из органов за какие-то неблаговидные деяния и обозлен на весь белый свет, перебрался не своей волей из блистательного Ленинграда в заштатный скучный Майск – подальше от старых знакомых, и пил по-черному. А под рукой всегда оказывалась тихая Гизела – было над кем куражиться.
Вот такую картину застала пятнадцатилетняя Маргарита, покинувшая, вняв материнским мольбам, уютный дом деда, в котором хозяйничала добрая, без памяти её любившая Пака. Ее приезд, на котором настаивал отец, ничего не улучшил. Дочь скандалила, ни в чем не уступая отцу, вмешивалась яростно, когда он обижал мать, до потасовок доходило. Жертвой по-прежнему оставалась Гизела. Она отстранилась от обоих, почти перестала разговаривать...
А вскоре выплыли и те самые неблаговидные деяния, что послужили причиной отставки Барановского – он сам все выложил в деталях, присовокупив, что еле ноги унес, спасибо одному приятелю, – устроил втихаря обмен ленинградской комнаты на это вот – пьяный тяжелый взгляд обвел стены.
Поспешный тайный отъезд. Тот же друг позаботился, чтобы никто его, Барановского не искал. Сыскать-то коллегам – раз плюнуть, профессионалы. Только не стали искать – забыли как бы... Благодетель получил кольцо с бриллиантом для супруги, золотой портсигар, да ещё мебель ему вся досталась, а ей цены нет, павловская, только мало кто в этом разбирается, супруга приятеля нос сморщила: старье...
Откуда эти вещицы, и мебель, и книги старинные, бесценные – их хоть продать удалось одному знатоку... Да уж не по наследству, какое там у Аркадия Барановского наследство? Чистый пролетарий, папа-сапожник сгинул в пьяной драке, про мать и вовсе он ничего не знал. Приютил его партиец из интеллигентных, из тех, кого позже стали величать "старыми большевиками", чуть ли не политкаторжанин. И жена ему под стать: с седой мужской стрижкой, в пенсне. Мальчишку, вшивого волчонка пригрели не из доброты, а ради идеи: растили из него борца за мировую революцию, за всеобщее счастье. Обращались сурово – приемная мать, поджав сухие губы, взглядом чаще всего изображала брезгливость, приемный отец в его сторону вообще редко смотрел, проходили у них дома какие-то партийные диспуты. Приемыш от попыток приобщить его к этим беседам уклонялся, однажды стащил у гостя-спорщика часы и сбежал. Было ему тогда лет двенадцать. Отыскали его на вокзале – куда он путь держит, объяснить не мог... Долго ему втолковывали, что как представитель революционной семьи он не должен унижаться до мелкого воровства. Он поклялся тогда, что все понял. Вырос, однако, вором и шантажистом логично, между прочим.
Прямая дорога ему была в органы – в чека, чтобы приемные родители, Бог весть как избежавшие ГУЛАГа, могли сынком гордиться... А, может, и не так все было, – все эти сведения почерпнула дочь из пьяных отцовских излияний, трезвый он все больше помалкивал. Но в органах Барановский действительно работал, это доподлинно известно, на том и свела его жизнь с многострадальным семейством Дизенхоф. И, безусловно, был он неплохо образован, Маргарита собственными глазами видела у него диплом Ленинградского университета, но не обратила внимание, какой факультет он закончил и какая профессия обозначена в дипломе: то ли юрист он, то ли искусствовед, а может, историк.
Распутав нити никогда не существовавшего заговора и обнаружив с помощью местной милиции украденные из школы приборы на одной из городских свалок – кто-то выбросил их, заметая следы, – отбыл он обратно в "центр", в Ленинград, где у него в то время была своя комната в коммуналке. Что сталось с его приемными родителями и их квартирой, Маргарита точно не знала: могло случиться и так, что умерли в блокаду, а дом разбомбили...
Я пытался связать концы с концами, слушая её невнятную, сбивчивую речь. Да, пожалуй, родителей Барановского не было уже в живых, вряд ли при них этот субъект решился бы на то, чем занимался. Все же этим старым большевикам, хоть и были они фанатиками, монстрами – как угодно назовите, все окажется по заслугам – присуща была некая честность, своего рода благородство. Кровь свою и чужую проливали, на каторгу шли, в лагерях мерли – все за идею. Ради неё и собственность чужую могли, не дрогнув, экспроприировать, но не просто же украсть, набить собственный карман. До этого, как правило, не опускались. Барановский – мародер и вымогатель – о мировой революции нимало не заботился, хоть за это ему спасибо.
Словом, у отца моей жены – у тестя, стало быть, была одна страсть: антиквариат. Собирал все – старинную мебель, картины старых мастеров, у него была большая коллекция фарфора, знал он толк в драгоценных камнях, а также в иконах – их ценил и берег особо. Сам Барановский ни в одной из своих пьяных исповедей не признался дочери, откуда все это взялось, однако Гизела и Маргарита между собой рассудили – и, пожалуй, справедливо, – что по крайней мере начало коллекциям положено было в блокаду. В выморочных квартирах неплохо можно было поживиться, кое-что купить у голодающих, а то и просто отнять.
Покидая поспешно северную столицу много лет спустя, Барановский прихватил с собою всего-ничего: несколько вещиц Фаберже, пару картин подлинники Тропинина и Поленова, столовое серебро с чужими, естественно, вензелями – и ещё горькие сожаления об утраченных ценностях. Почему приятель – тот, что спас его от верного трибунала – позволил мошеннику прихватить с собой и архив, понять трудно. Не мог он не знать о его существовании – но, может, просто не догадывался, сколько у Барановского документов, с помощью которых он шантажировал бывших чекистов – участников обысков, арестов и расстрелов. Может быть, Барановский и отдал приятелю часть архива – но, судя по дальнейшим событиям, многое сумел сохранить.
К тому времени, как он привез в Майск жену, ему удалось уже вовсю развернуться на новом месте. Да и само время играло ему на руку: репутация органов сильно была подмочена хрущевской оттепелью, сами чекисты и их осведомители норовили уйти в тень, отмазаться от недавних подвигов. Барановский ещё раньше, должно быть, получил доступ к святая святых архивам и, без сомнения, времени даром не терял. Пользовался же документами умело и хитро, разработал систему – в основе лежал постулат, что пострадавшие жаловаться не побегут, себе дороже...
Это ещё в Ленинграде – там был обширный "фронт работ". Но там-то система и дала сбой. Известный чекист, крупный по прежним делам начальник, которым к тому же заинтересовались поднявшие головы недобитые диссиденты статья появилась в центральной газете, – задумал сквитаться со своими врагами, а под руку попал как раз Барановский, мелкая сошка. Чекист всех бы поубивал к черту, и на хрена ему кольца да ложки, украденные ещё в двадцатые годы у тех, кого солдатиком простым арестовывать приходил, не сданные, как положено, в гохран, а припрятанные в бельишке, в портянках... Он как бы во всех буржуев этих недорезанных разрядил свой пистолет, и во врагов народа, и в диссидентов проклятых, и в свое начальство, и в Господа Бога мать – только мишенью стал мелкий жулик, шестерка, шавка, задумавшая припугнуть героя революции его геройским прошлым. Самое обидное пропуделял, глаза-то не те, слезятся, и руки дрожат. Пять выстрелов – и все в молоко, эх, пораньше бы чуток... На выстрелы сбежались соседи, милицию вызвали, бравого старикашку замели, но и Барановский уйти не успел...
Пожалуй, это был единственный раз, когда лицо его дочери просветлело. Рассказывая, она даже рассмеялась:
– Представляешь картину? Стрельба, в дверь колотятся, Аркадий Кириллыч как загнанный волк мечется, на балкон кинулся, а этаж-то пятый... Он как выпьет, так этого старичка поминает, зубами скрипит: жалко, придушить его не успел и про черный ход забыл... Там в квартире черный ход был, а он запаниковал, забыл. Трус, а строит из себя...
Я смотрел на нее, не отрываясь: ангельское личико, ясное, а сейчас этот злорадный, мстительный смех... Но мне ли её судить? Негодяй Барановский другого и не заслуживает...
За вагонным окном неслась черная, без огней ночь, мы отгородились от нее, опустив плотную, из липкой клеенки штору. Павлик спал неслышно, в соседнем купе кто-то бодро храпел с клекотом и присвистом, и осторожные шаги доносились то и дело из коридора. Мы с женой существовали будто вне времени и пространства – иначе, наверно, не мог бы состояться её фантастический рассказ-признание – непоследовательный, нелогичный, запинающийся.
В Майске Барановскому делать было в сущности нечего: убогий городишко, вроде того, где жил дедушка Хельмут, только в России. Какая тут клиентура? Систему пришлось пересмотреть. Теперь она включала визиты в Москву и Ленинград. На работу он устроился в ремесленное училище воспитателем воспитанники то на практике, то на каникулах, то на картошке... Должность неприметная, позволяла отлучаться на пару-тройку дней, никто и внимания не обратит... Самолетом в Москву или в Ленинград, там "явочные квартиры" хозяева и не подозревают, чем занимается их добрый знакомый, который всегда щедро платит за постой, и жена у него симпатичная, и дочка, и с подарками всегда... Сходили они скорей всего за обычных спекулянтов: в столице прикупят кой-чего, у себя в провинции продадут с наваром. Не зарываются, глаз никому не мозолят – пусть себе гостят...
Намеченную жертву Барановский обрабатывал заранее, с помощью писем и телефонных звонков. Вы такой-то? Выслушайте меня внимательно, не кладите трубку, это бессмысленно, вам же хуже. Знаю о вас кое-что о-очень интересное. Что именно, узнаете из заказного письма – на днях вам его принесут. Там будет копия одного документа – своими глазами убедитесь, что я располагаю сведениями, которые вам разглашать не с руки.
Иногда приходилось звонить дважды и трижды – клиенты попадались туповатые, принимались угрожать, швыряли телефонную трубку. Барановский терпеливо "дожимал", твердил свое: даю вам три дня, два, один... Передаю документы в газету, копии – по нескольким адресам сразу...
Когда на звонок в дверь в строго условленное время спрашивали: кто? отвечали Гизела или Грета. В том и заключалось усовершенствование "системы" – больше Барановский в одиночку на промысел не ходил. Роль спутницы была непростой: подстраховать шантажиста, понаблюдать за хозяином квартиры и его домочадцами – не двинулся ли кто звонить, не прячется ли где-то здесь нежелательный свидетель... Однажды хозяйка будто невзначай спустила на непрошеных гостей собаку. Огромный черный пес кинулся на оцепеневшую от ужаса Гизелу, водрузил ей на плечи железные лапы и жарко дохнул в лицо, но тут же лизнул её, продемонстрировав тем самым, что гостья ему мила ужасно, и вслед ещё скулил и рвался за ней в дверь, когда посетители с добычей поспешно покидали квартиру... Вообще, по словам главы семьи, присутствие дам смягчает нравы: и правда, реже шли в ход угрозы и проклятия, хозяева как-то легче расставались со своим имуществом. Словом, и тут чекист в расчетах не ошибся, проявил точное понимание людей.
– Но зачем твоей матери это было нужно? – не выдержал я, – И – прости, – как ты сама согласилась на такое?
– Но они-то кто? – запальчиво возразила рассказчица, а я её всегда смиренницей считал, – Они сами негодяи, палачи. Ты разве не знаешь, что они вытворяли? Они людей губили, а после обворовывали...
Да, Барановский кто угодно, только не дурак. Сумел убедить простые души, будто они служат орудием возмездия.
– Но грабеж всегда преступление. Чужого брать нельзя – это же так просто...
– Просто? А они? – Грета вся затряслась, – Значит, их не наказывать вообще? Их же никто и пальцем тронуть не посмел. Так и жили себе...
В полутьме купе – мы оставили всего одну лампочку, остальные погасили, чтобы Павлику лучше спалось – я едва различал лицо говорившей, и оно все больше замыкалось, становилось чужим:
– Ну как ты не понимаешь? Мы что, убили разве кого-нибудь? А они убивали. Мы отбирали то, что они сами украли...
Нет, глухо... Не время и не место читать мораль, после разберемся, логика Барановского уязвима. Я спросил только:
– Мама твоя тоже так считала?
– Не считала, мы с ней даже спорили. Она боялась всего на свете. Барановского боялась, и этих людей, к которым мы приходили, за меня боялась очень – что нас все же поймают. А ещё она жалела этих подонков представляешь, жалела... Она святая, а Барановский её юродивой зовет...
Выходит, все же спорили. Кто спорил – Грета с матерью, или они вдвоем с отцом шли против Гизелы? Этот вопрос и множество других так и вертелись у меня на языке, но Грета неожиданно соскользнула на пол, обхватила мои колени:
– Ты мне не веришь...
Мокрое от слез лицо ткнулось по-щенячьи в мою ладонь. Будто что-то поняв, ощутив какую-то угрозу, отозвался тихим всхлипом малыш. Я опомнился: довольно, довольно на сегодня. Безумный, бесконечный был день: только нынче утром приехали мы с Коньковым в этот город. Поездка на автобусе, визит в сумасшедший дом, мученическое запрокинутое лицо женщины, распростертой на больничной койке, и старушечий темный платок, соскользнувший со светлых волос моей жены, что рыдает сейчас, скорчившись на полу...
Я кинулся её поднимать, мы обнялись, будто только сейчас нашли друг друга, только что встретились... Да так оно и было – тогда в больнице кругом оказались люди, и Коньков с его прибаутками дурацкими, он все повторял самодовольно:
– Слушайтесь, зайчики, деда Мазая, и все будет окей...
И после тоже столпотворение, чужие лица, чужие голоса, споры, уговоры, выяснение обстоятельств... Особенно когда забирали Павлушку из дома ребенка. Жена отнесла его туда, как только ей удалось скрыться, сбежать от Вилли, договорилась, что временно, что скоро заберет мальчика. Ей не очень-то поверили: мало ли таких, оставляющих детей с обещанием вернуться... Чтобы заполучить малыша обратно, пришлось заполнять какие-то бланки и формуляры. Зина сидела за столом у директора, старательно выводила буквы, сверяясь с метрикой. Я стоял рядом, с нетерпением ожидая, когда, наконец, увижу сына, в кабинет то и дело заходили и заглядывали какие-то женщины, обозревали нас, разглядывали. Одна молодая, в белом халате фыркнула весело и унеслась в коридор, где её дожидались товарки... И все это чужое непонятное любопытство я ощущал как во сне, присутствие посторонних людей мешало нам с женой просто обхватить друг друга руками, прижаться, постоять молча, почувствовать каждой клеточкой своего организма: мы вместе, конец разлуке...
К чему в поезде, в ночном купе затеял я разговор о её прошлом? Прояснится со временем, вот и все. А пока успокоил я кое-как жену, напоил остывшим чаем, который ещё с вечера принес проводник, выпил и свой стакан. В пакете, что оставил нам Коньков, нашелся "гостинец" – пироги явно домашнего происхождения, длинные с капустой, круглые с картошкой и луком. Оказалось, мы голодны оба как волки – только сейчас и заметили.
Поели и погасили, наконец, свет... Какая узкая и жесткая эта вагонная полка, но как хорошо на ней вдвоем! Что бы там не говорила моя дрожащая, взволнованная спутница, что бы не приключилось с ней прежде – с этим покончено, она моя жена, мать моего единственного сына. Любимая, желанная, такая ещё юная, и мне надлежит беречь и защищать их обоих, это – главное дело моей жизни, сколько там ещё её осталось...
Та ночь в вагоне спешившего в Москву поезда – с неё и началась новая жизнь.
Со стороны она была совершенно как прежняя: я ходил на работу, Зина Грета (Винегрета – я придумал, а Конькову понравилось, так её и называл) оставалась дома. Проводив меня до дверей, возвращалась к сынишке, занималась им, готовила, стирала – словом, обычная домохозяйка. Соседи называли её Зиночкой, да и я тоже. Так я привык – "детка" или Зиночка.
По вечерам мы иногда выходили погулять все вместе или, поручив Павлика соседке, выбирались в кино, пару раз даже в театр. Ничего не менялось, разве что Павлик подрастал, да новый гость в дом повадился – Коньков. Как я уже говорил, жена его привечала, он же ей не доверял: все приглядывался, задавал ни к какому делу не идущие вопросы:
– А что, к примеру, немецкий язык, на котором здешние немцы балакают, – он сильно отличается от того, что в Германии?
Помню пространный ответ моей жены: немцы из Германии над нами посмеиваются, наш язык называют кухонным, примитивным, а сами-то чем лучше? Говорят все на разных диалектах, и баварец не понимает саксонца, самым же правильным считается "бюненшпрахе" – язык сцены, берлинский диалект... Помню, я даже удивился, откуда у неё такие познания, потом вспомнил: Вилли мог рассказать. Он, кстати, заварив всю эту кашу, заставив племянницу с сынишкой сбежать из Москвы – все ради продолжения выгодного, хотя и опасного "бизнеса", – не появлялся с тех самых пор, как лишился помощи этой самой племянницы. Одному вести дело оказалось не под силу, он и угомонился в своем Мюнхене, так я надеялся. Единственная с ним встреча не пробудила во мне родственных чувств: ведь это он набросился на меня в темном переулке неподалеку от дома старого Хельмута. Мы шли тогда по одному следу, оба искали Грету. Хельмута, своего отца он побаивался, пришел тайком, застал меня – Пака рассказала ему, почему я появился в их доме, да он и сам мог без труда догадаться. Про письмо и фотографию она тоже сказала – хитрый этот малый решил, что ни к чему мне располагать такими уликами. Кроме них, у меня ведь не было в тот момент доказательств, что моя жена на самом деле не Зинаида Мареева, а Маргарита Дизенхоф и, вздумай я куда-нибудь по этому поводу обратиться, ничего бы я не сумел подтвердить. Да, она безусловно не Мареева, поскольку та погибла, но почему я решил, будто беглянка именно дочь Гизелы Дизенхоф и Барановского? Пака от всего отопрется, к Хельмуту не подступишься... Тем временем Вилли, возможно, сумел бы разыскать племянницу, и они вдвоем, пока суд да дело, обчистили бы ещё пару-другую старых негодяев...
Такие я строил предположения, и Коньков со мной соглашался. Но его больше интересовал Руди – того тоже след простыл, но он мог оказаться неподалеку, в пределах досягаемости, и у него рыльце в пушку – помогал сбывать краденое, служил посредником между вором Барановским и контрабандистом Вилли. Сыщик, бывая у нас, как бы невзначай спрашивал мою жену о любимом её дядюшке: где сейчас играет и не давал ли о себе знать. Ответ всегда был спокойный, немного грустный: не в привычках Руди писать письма и звонить, уехал куда-нибудь в провинцию, объявляется всегда неожиданно, потому она и не беспокоится о нем... Вот так и прошел этот год – с виду спокойно и не без приятности, но под тихой водой на дне будто тина лежала, и что-то там двигалось, жило, вздыхало.
Я теперь часто ловил себя на том, что чересчур внимателен стал к жене, ищу скрытый смысл в каждом её слове, разглядываю её лицо, когда уверен, что она не замечает: оно вдруг представляется мне лицом незнакомки, от которой можно ждать чего угодно...
Другими словами, после двух лет брака жена моя интересовала меня куда больше, чем вначале. До женитьбы я видел в ней всего лишь молоденькую провинциалку, жалкую авантюристку из неудачливых, без полета: ну подцепила мужа на старый, как мир, крючок, однако и сама чуть не оказалась жертвой собственной хитрости. Я мог бы и не жениться, правда?
Тут все как-то сошлось: порядочный человек в таких случаях женится, а мне и время подоспело, а брак по большой любви – это в молодости хорошо, в моем же возрасте – акция не менее сомнительная, чем та, которую я совершил...
Может, блондиночка все это просчитала не хуже меня. Впрочем, порядочность – понятие старомодное, молодежь его редко в расчет берет. С другой стороны – уклад жизни в семье старого Хельмута был более, чем старомоден, однако это не помешало молодым представителям семьи нарушить все, какие есть, каноны...
Забавно, но многое в нашем доме оказалось наследием забытой, в воздухе растаявшей дворянской семьи, что искала спасения от большевиков сначала в Маньчжурии, а потом то ли в Австралии, то ли ещё где... Экзотическая их воспитанница и верная слуга Пака стала хранительницей традиций: многому научила Гизелу, потом Грету, и я не раз говорил себе, что маме непременно понравилась бы нарядная скатерть на кухонном столе взамен практичной клеенки, и накрахмаленное постельное белье, и привычка ужинать в комнате в кухне только завтрак. Заведен был сервировочный столик, иногда мы ужинали при свечах – тогда на столе появлялась бутылка вина или водка, перелитая в хрустальный мамин графин, и мамины хрустальные бокалы или рюмки. Мне приятно было снова видеть их.
Как-то я припомнил и рассказал жене, как мама принимала гостей. Приходили большей частью немолодые дамы – интеллигентные, немного жеманные. В большой комнате накрывался стол, красивая вышитая скатерть дореволюционная, монастырской работы – служила темой разговоров наравне с погодой. Мама сама разливала чай из большого фарфорового чайника – не эмалированного, сохрани Бог. О чашках гости тоже любили поговорить: на донышке дивная роза, как живая, по краю – золотой ободок, таких давно не делают, настоящий "гарднер", сервиз, к сожалению, не полный...
Маме удавалось вишневое варенье, а печенье она покупала "у Филиппова" – трогательная иллюзия, будто там продавалась не такая же дрянь, как везде...
И однажды, вскоре после этого разговора, Зина тоже пригласила гостей: это были три молодые женщины – Зина гуляла вместе с ними по соседнему бульвару, все были с колясками, вот и познакомились, вместе гулять веселей. И их мужья. На свет божий были извлечены и знаменитая скатерть, и гарднеровские чашки. И снова послужили началом разговора. Конечно, чаем не обошлось: обычаи уже не те. Засверкали всеми гранями графин с лимонной, домашней, настоянной на корочках, рюмки-баккара, появилось блюдо маленьких пирожков и ещё одно – с бутербродами, это уже не мамина манера, это Пакины дела. Я посмеивался, но в душе был тронут и вскоре сам пригласил кое-кого из сослуживцев на свой день рождения, чего много лет не делал. Стол был замечательный, а жена мило улыбалась, выслушивая похвалы, отвечала на вопросы дам, касающиеся кулинарных проблем, вела себя, как и подобает молодой хозяйке дома, скромно, но с достоинством, отдавая должное гостям: ученый люд, значительные персоны... Забавно, я не уставал наблюдать.
В следующий раз собрались у меня в ноябре – озябшие гости явились прямо с демонстрации, погода выдалась непраздничная, дождь лил с самого утра. Среди гостей я неожиданно увидел бывшую свою неземную любовь: не выдержала, явилась посмотреть, как я живу, благо визит состоялся экспромтом, шли всей компанией мимо, а не зайти ли к Пальникову, узнать, почему это он на демонстрацию не пришел?
Экспромт оказался удачным, сооружены были наспех бутерброды в изрядном количестве, спиртное тоже нашлось, и подано все было красиво и любезно. Отважная дама посидела вместе со всеми и со всеми же удалилась... Хотя какая тут отвага? Моя жена не из скандалисток, это сразу видно. После ухода гостей я ожидал вопросов – их не последовало, и впервые тогда я подумал: а ведь я ей абсолютно безразличен. Пожалуй, не совсем так: наша семейная жизнь нравится ей, иначе зачем бы так стараться, так ловить каждое мое слово, исполнять даже невысказанные желания? Вести дом, заботиться о сынишке, любить и ублажать мужа... Но почему тогда она плачет по ночам и не хочет, чтобы я её утешал, отговариваясь головной болью? Однажды сказала: сон страшный приснился, а глаза красные и подушка вся мокрая, что же это за сон такой ужасный?
Как-то я перехватил её взгляд, брошенный в спину суперсыщика – ого, какой убийственный гнев, прямо испепелила беднягу, имей такой взгляд материальную силу, на месте Конькова уже стояла бы урна с прахом... А за что, любопытно? Митька, бывает, и меня достает, раздражает, но ведь что правда, то правда – он нам друг и даже некоторым образом благодетель...
Словом, сомнения то и дело возникали, только я им ходу не давал. То есть, по выражению все того же Конькова, прятал голову под крыло, наслаждался супружеской идиллией, а где-то глубоко в душе готовился к неожиданностям, к бедам, сам не знаю, к чему.
Скромная семейная идиллия... Главное место в ней занимал, конечно, Павлик. Белокурый херувим, всегда чистенький и нарядный – другие детишки, ну хоть те, что приходили к нам в гости со своими родителями, – казались мне невзрачными и болезненными. Я любил вглядываться в свежую мордашку, отыскивал свои черты, мамины, Зинины. Изучая семейный альбом, мы с женой обнаруживали сходство и с дальними родственниками, чьи фотографии на толстом картоне с золотым обрезом, с горделивым фирменным знаком – "будуар портрет", к примеру, и медальки на ленте, обвивающей замысловато начертанные буквы – всю жизнь хранила мама, сама уж не помня, кто эти спокойные, серьезные, строго в объектив глядящие люди. И у одного бравого офицера с бакенбардами и в эполетах Зина обнаружила брови Павлика – вразлет и сходящиеся у переносицы.
– У него будут точно такие же, вот увидишь, – пообещала она, и я спорить не стал, хотя белобрысые, едва намеченные детские бровки не давали, на мой взгляд, никаких оснований для столь смелых надежд...
Зимой сынишка то и дело прихварывал, покашливал, держать его летом в городе не следовало. Я подумывал уже снять дачу, но ранней весной как раз приехал и остановился у нас приятель из Грузии – у кого, скажите, нет там приятеля? И, услышав об этих планах, вскричал, что у его матери большой дом в Сухуми – в Келасури, помнишь, как в аэропорт ехать? Сад хороший, мама одна живет, детский врач на пенсии, чего ещё надо, а? Да она просто счастлива будет, если жена друга сына приедет погостить, да ещё с ребенком. Обожает детей, внуков Бог пока не дал... И сам можешь приехать, места всем хватит.
Келасури я помнил отлично, провел там однажды отпуск с одной дамой километры пляжа вдоль шоссе; покой, уединение... Но разговор с приятелем счел пустым застольным приглашением, на которые кавказцы большие мастера. Однако через пару недель пришло письменное подтверждение от самой уважаемой Вардо – мамы приятеля. И в прекрасный день в начале лета посадил я жену и сына в двухместное купе поезда Москва – Сухуми, а сам вернулся домой и от нечего делать раскурочил с помощью бывшего одноклассника раму старинного портрета, о чем вскоре и пожалел. Лучше бы мне этого не делать, видит Бог.
ГЛАВА 5. СНЫ НА МОРСКОМ БЕРЕГУ
Всеволод, когда провожал нас с Павликом на сухумский поезд, сказал наставительно:
– Смотри обязательно в окно, когда к Туапсе подъезжать будете. Ты ведь моря не видела ещё – это большое событие впервые море увидеть...
По лицу его видно было, что не хочется ему нас одних отпускать и дорого бы он дал, чтобы остаться с нами в чисто прибранном купе спального вагона. Но мы договорились: ждем его через месяц – полтора, как только ему дадут отпуск. А пока мы с Павликом берем на себя самое трудное – освоение неведомых сухумских просторов, зато мужа, когда он к нам присоединится, ожидает сущий рай...
И ещё какие-то шутки скрасили расставание, но как только малыш заснул под стук колес, обступили меня заботы и тревоги, подкралось привычное одиночество.