Текст книги "Не убий: Сборник рассказов [Собрание рассказов. Том II]"
Автор книги: Елизавета Магнусгофская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
ИЗ ЗАПИСОК УБИЙЦЫ
…Сквозь решетку окна вижу клочок голубого неба. Я люблю смотреть на него долго-долго…
Когда я так смотрю, мне вспоминаются юношеские годы, когда вся жизнь казалась такой же светлой и чистой, как это небо…
Боже, как давно это было…
А ведь мне только двадцать восемь лет…
Я безумно люблю свободу. Меня гнетут эти мрачные стены, давят тяжелые решетки окна.
В простенке между домов – калитка. По воскресеньям и четвергам, от двенадцати до двух – прием. Тогда она поминутно открывается, пропуская посетителей. Тогда я вижу мельком улицу и прохожих.
Как ненавижу я их, и как завидую я им: они свободны!..
Что же – это их право. Они достойные члены человеческого общества, порядочные люди.
А я – убийца…
Да, убийца. Обвиняюсь в хладнокровном, обдуманном убийстве.
Каторга…
А судьи, которые приговорят меня, не сделали бы они на моем месте того же самого?
А впрочем, может быть, и нет. Ведь люди трусливы.
Раскаиваюсь ли я в своем преступлении?
Не знаю.
Есть, правда, какое-то неприятное чувство, но я не нашел еще ему определенного названия.
Боль разлуки с Клавдией гораздо сильнее этого чувства.
Ведь я люблю ее, люблю!..
Ни одна женщина в мире не дала мне столько счастья, как Клавдия. Ни одна женщина не причинила мне столько страданий, как она…
Клавдия никогда не любила своего мужа. Она уважала в нем честного, хорошего человека и была привязана к нему, как к старшему брату.
Он был не плохой человек. Но… я не видал в жизни никогда такой тряпки, как Ивлев!..
И такому человеку считала она нужным хранить верность!..
Я знаю, что был первым, с кем она изменила мужу.
И знаю, чего это ей стоило.
Муж ее, врач, был на войне. Дети гостили у бабушки. Безмятежно протекали наши медовые месяцы.
Потом дети вернулись. Тут пробежала между нами первая тень. Я стал ревновать Клавдию к ним. Ведь они отнимали у меня часть ее любви, которая должна была принадлежать мне одному!
Дети не любили меня. Инстинктивно чувствовали во мне врага.
По природе я вовсе не зол. Но никогда в жизни и ни к кому у меня не было такой ненависти, как к белокурой трехлетней Лидочке и капризному Косте – вылитому портрету отца…
Они были моими главными врагами… Они, а не муж!..
Потому что, не будь их…
Сколько раз умолял я, между бешеных ласк, Клавдию:
– Брось его, иди ко мне!..
Но неизменно она отвечала:
– А дети? Не будь их, я давно разошлась бы с мужем…
Не будь их…
Ревнивое воображение часто издевалось надо мною.
– А если вернется твой муж, Клавдия, ты не изменишь мне?.
Она наивно удивлялась:
– Да ведь он же – мой муж!
Женщины, женщины… Странная у вас логика! Муж – значит, надо принадлежать ему, хотя бы и нелюбимому, хотя бы и чужому…
О, если бы он никогда не возвращался!..
Война… Мало ли что может случиться?..
Пока он жив – это я понял – Клавдия ко мне не придет. В ней было две женщины. Мать, горячо привязанная к своим детям, и любовница – беззаветно любившая меня.
А у меня была только одна жизнь. И жизнь эта принадлежала ей, Клавдии.
Зачем вернулся Ивлев?
Контуженный, он приехал на поправку. Теперь Клавдии приходилось делить свою жизнь между мной и домом. И мне часто доставались одни урывки…
Она вечно торопилась, беспокоилась, боялась. Ей приходилось обманывать и лгать, что претило ее честной натуре.
Муж не был ревнив и слепо верил Клавдии. И это мучило ее еще больше…
Сколько раз звонила она мне по телефону, обещая прийти вечером.
Я отделывался от надоедливых посетителей, отпускал прислугу и часами жадно прислушивался к хлопанью нижних дверей.
Ждал долго, томительно. Текли минуты, часы. Она не приходила.
Работать в эти вечера я не мог. Ходил из угла в угол, и темные мысли роились в моей голове.
Должно быть, в один из таких вечеров родилась в моем мозгу мысль:
– Убей…
Сначала я гнал ее. Но, когда ревнивое воображение рисовало мне мучительные картины – я стал черпать в этой мысли утешение.
Я избегал бывать у Ивлевых. Я не принадлежу к тем порядочным людям, которые могут жать вашу руку, заботливо осведомляясь о вашем здоровье, быть вашим поверенным во всех делах – и любовником вашей жены…
Если Ивлев, не стесняясь меня, как своего человека, целовал жену в лоб – дикая злоба овладевала моей душой.
Во мне просыпался какой-то первобытный дикарь. Хотелось броситься к нему, сдавить его горло, крикнуть:
– Мое!
В редкие минуты, когда Клавдия бывала со мной, я спрашивал ее в каком-то лихорадочном бреду:
– Клавдия, ты не изменила мне?
Она смотрела мне в глаза своим честным, открытым взглядом и отвечала:
– Нет.
И я знал, что Клавдия не лжет…
Ее глаза сказали мне все, когда вошла она ко мне дождливым сентябрьским вечером.
И в этих серых глазах, полных слез, прочел я то же, что говорили когда-то ее губы:
– Ведь он же – мой муж!
Я хотел оттолкнуть ее от себя! Но ведь я безумно любил эту женщину. Как мог я теперь ласкать это тело, которое еще вчера ласкал другой?! Другой, который воображает, что имеет на это какое-то право…
Нет в мире иного права, кроме права любви…
И этого права я не уступлю!..
Я оставил Клавдию рыдающей и пошел к нему. По дороге обдумывал я все детали. Был холоден и спокоен, сам удивляясь своей выдержке.
Была ли это жалость – чувство, что промелькнуло у меня, когда Ивлев открыл мне дверь и, протягивая руку, проговорил:
– Как я рад, как я рад, голубчик!.. А Клавы нету дома. Я совсем один…
Или я, или он…
А не оба…
Говорят, убийце всюду мерещится картина преступления.
Неправда.
Воспоминание об этом вечере беспокоит меня не больше, чем какой-нибудь кошмар, виденный ночью.
Раскаиваюсь ли я? – Повторяю: не знаю.
Я поступил неумно, это правда: Клавдия не хочет видеть убийцу…
А ведь я хотел освободить ее!..
Да вот, не сумел схоронить концов в воду. Выдержки не хватило – не профессионал…
Клавдия боится встретиться со мной.
А ведь я люблю ее, люблю…
Знает ли она, какое это ужасное чувство: неудовлетворенная страсть, распаляемая жгучими воспоминаниями?
В такие минуты у меня является неестественная сила…
Мне кажется, я мог бы сломать эти железки, высадить плечом дверь. Я начинаю стучать, кричать. Но они привыкли к этому… Да и стены толсты и сквозь них только глухо проходит звук.
Мне все кажется, что она придет еще, придет…
Она не может не прийти!..
Она должна понять!..
Сегодня я получил от Клавдии письмо. Пишет, что уезжает к матери и увозит детей. Значит, ей дети дороже любовника…
Пишет:
«Я могу только молиться за тебя…»
Как будто кому-нибудь там нужны ее молитвы…
…Ну что же… послезавтра суд… Осудят, сошлют в бессрочную каторгу – и добродетель восторжествует…
…Ну, нет, на каторгу я не пойду… Мне довольно и этих шести месяцев, что провел я за решеткой…
Я безумно люблю солнце, свободу…
Что же… я сумею освободиться…
Надзиратель глуп… Я писал, писал все утро… Когда он вошел ко мне, сменяясь в полдень, я попросил его очинить мне карандаш. Он дал мне ножик… Да так и забыл его… А нож – только что отточенный… Тонкое, острое лезвие, на котором играет луч вечернего солнца – единственный, что проникает ко мне в камеру…
Как хорошо мне теперь, как хорошо…
Клавдия…
ТРИДЦАТЬ ЛЕТ
Вечерело. В дачные окна смотрели голубые майские сумерки.
Агния Андреевна убрала чайную посуду и подсела к мужу, сидевшему у раскрытого окна.
– Хорошо, – сказала она.
– Да, хорошо, – ответил он.
Помолчали.
– Лет двадцать тому назад ты бы сказала это иначе, – проговорил Осип Петрович, словно отвечая на какую-то свою мысль.
– Лет двадцать…
Что-то странное промелькнуло в глазах Агнии Андреевны.
Сумерки сгущались. Ветер принес дальний звук пастушьего рожка и мычание стада.
– Что может быть лучше покоя! – сказал он.
– Покой – смерть, – грустно возразила она.
– Ошибаешься. Не всегда. Покой – источник творчества. Разве за окном – смерть? Послушай и посмотри.
– Кажущийся покой, да?
– Да, относительный. Мы с тобою тоже пребываем в покое. И сознайся, разве этот покой не лучше тех бурь, которые мы переживали лет двадцать-тридцать тому назад?
Она не ответила, сосредоточенно глядя в окно.
– Теперь мы живем созерцательной жизнью, созерцаем наше прошлое, его ошибки и радости.
– Прошлое…
В голосе пятидесятилетней проскользнула какая-то молодая нотка.
– В такие вечера всегда приходят воспоминания… Кажется, что живешь снова.
– Не делайся сентиментальной, – зевнул Осип Петрович. – Я этого не мог терпеть даже с наши медовые месяцы…
– Они были коротки…
– Да. Потому что ты была несносной. Одна твоя нелепая ревность чего стоила.
– Но сознайся, что не всегда она была без почвы.
– Ну… не всегда… Теперь прошло уже тридцать лет… И она давно умерла…
– Ты говоришь о моей сестре Нюте, к которой я так ревновала тебя в первые месяцы своего замужества? Скажи, между вами было что-нибудь?
– Было. Она была очень интересной любовницей… И остроте ощущений помогало, что все происходило почти на твоих глазах…
– Но ты так отрицал!
– Я же не сумасшедший… Ведь ты была способна меня убить!..
– А она? Она клялась мне, что чиста передо мной…
– Нюте ничего не стоило поклясться…
– Ну, довольно о ней. Не надо тревожить мертвых. Ну, а та гувернантка соседей, всякую близость с которой ты отрицал со смехом? Она тоже была твоей любовницей?
– Жанетта? Была.
– А вдовушка Томина? А учительница Петрова? А наша жилица Бравина?
– Как ты помнишь имена… Я давно перезабыл их…
– Но они были твоими любовницами? Все?
– Были…
Старик зевнул.
– Вот, когда выходит все наружу, – силясь улыбнуться, сказала Агния Андреевна. Но получилась только гримаса.
– Послушай… – прибавила она другим тоном, – разве ты меня никогда не любил?
– Как тебе сказать… Любил, конечно… Но ты мне очень надоедала своей ревностью. И любовь твоя порой бывала приторной. Но, в общем, я чувствовал, что лучшей жены, чем ты, мне не найти. Вот почему я и не разошелся с тобою. Я знал: придет время, ты перегоришь, и вот будет такой покой…
– Покой…
Агния Андреевна высунулась в окно. Было темно. Белая ночь пугала грозой.
– Пора и спать, – сказал Осип Петрович. – Да закрой окно, – что-то прохладно…
В уютной спальне перед образами теплилась красная лампадка.
Осип Петрович давно уже спал, заливаясь мелким, довольным храпом. Агния Андреевна сидела в столовой у окна – не закрыла его – и глядела тупо в темноту.
В эту ночь перед глазами старой женщины снова проходила вся жизнь. Проходила под новым углом.
Тридцать лет с ним…
До него не было ничего – одна пустота. Он дал содержание ее жизни, породил в душе ее новый, неведомый дотоле культ – культ любви.
Он был ее кумиром, богом, всем…
Тридцать лет – только для него.
Тридцать лет…
И начинала успокаиваться стареющая душа, и, чем дальше отходила молодость, тем больше стушевывались кошмары прошлого. Оставалась только благодарность судьбе, давшей такой подарок, как его любовь, как жизнь с ним…
Еще сегодня утром, наслаждаясь весенним теплом, думала Агния Андреевна о том, сколько светлого было в ее жизни…
И вдруг – несколько слов – и картина прошлого разлетелась, как мираж…
Вся жизнь – обман.
Вся жизнь – ложь.
И любовь, притворявшаяся тридцать лет – тоже фата-моргана…
– Покой, – говорит лицемер.
Если бы он знал, какой покой кипит в душе седой женщины с сердцем двадцатилетней!..
Лгать три десятка лет…
И не узнать за это время ее души!
Агния Андреевна вошла в спальню.
Красная лампадка мягко освещала обстановку – так давно знакомую, ту же самую, как всегда и все-таки – такую чужую сегодня… Лампадка горела сегодня как-то тревожно… Колебалось пламя. Мигало.
Да, все, как было… Только он… Тогда молодой, сильный… И лживый… Теперь седой, в морщинах – теперь он не лжет…
Почему?
Трус он был тогда, трус!
Не ради нее, – ради своего возлюбленного покоя лгал он столько лет!
«Ты могла меня убить тогда…»
– А теперь не могу?
Агния Андреевна остановилась у кровати спящего. Но не старика, седого и хилого, видели ее глаза.
Все оскорбления, все измены, вся кошмарная боль прошли снова в ее душе.
И пристален был взгляд ее черных, совсем не старческих глаз…
Спящий почувствовал это и проснулся.
– Ты что? Я испугался.
– Испугался? – резкий, жуткий смех прозвучал в комнате и отдался по саду.
– Ты что? – повторил он, приподнимаясь в постели.
Но две костлявых руки схватили его и повалили назад.
– Любишь покой, да? Ради собственного покоя мог притворяться всю жизнь? Покоя хочешь, покоя?..
Безумные жестокие глаза, – глаза карающей Немезиды, – смотрели прямо в душу Осипа Петровича.
А цепкие руки, обвившиеся вокруг его шеи, сжимали его сильней и сильней.
Он больше не дышал. Руки отпустили его.
– Всю жизнь… – простонала Агния Андреевна, опускаясь на колени около кровати.
Силы, взявшиеся неведомо как, оставили слабую женщину. Больное старое сердце не выдержало волнений дня.
Остановилось.
Яркий зигзаг прорезал синеву и осветил мирную спальню.
Мигнула красная лампадка, осветив строгий лик Девы в углу…
Загрохотал весенний, недовольный чем-то гром.
Благоуханная, благодатная весенняя ночь разразилась бешеной грозою…
МЕСТЬ
Это произошло так.
Прапорщик Иванов сидел в кондитерской и аппетитно снимал с кофе сбитые сливки, когда к соседнему столику подошел красивый мужчина лет сорока, громко отодвинул стул и подозвал кельнершу.
Прапорщик мельком взглянул на нового соседа и продолжал есть. Но, почувствовав, что на него смотрят, поднял глаза и встретился взглядом с незнакомцем. Тот пристально смотрел на прапорщика своими холодными серыми глазами.
Это внимание постороннего человека было прапорщику неприятно. Он провел рукой по волосам, потрогал пуговицы – кажется, все в порядке. Покосился в стенное зеркало. На него глянуло бесцветное, маловыразительное лицо.
Незнакомец продолжал фиксировать Иванова взглядом.
– Что ему нужно? – с досадой подумал прапорщик.
Знать его незнакомец не мог: Н-ский полк стоял в городе всего две недели и знакомств у Иванова пока не было.
Да он и не хотел ни с кем знакомиться: по странному капризу судьбы, Иванов был переведен в тот город, где жила его невеста, с которой он не виделся со дня призыва.
Теперь он каждую свободную минуту посвящал любимой девушке. Иванов ждал ее и сейчас.
– Какой, все-таки, неприятный господин…
Внезапно мысль о соседе отлетела куда-то в бесконечность, и по лицу прапорщика разлилось выражение молодой, светлой радости. В дверь входила хорошенькая шатенка в элегантном синем костюме.
Иванов вскочил навстречу невесте, и, быстрым движением, задел стул неприятного соседа, так что шляпа и палка упали на пол.
– Пардон! – сказал он, поднимая упавшие вещи.
Но господин поднялся с места и отчетливо произнес:
– Хам!
– Позвольте… ведь я же извинился? – оторопел Иванов.
– Хам и наглец! – громко, на всю публику, сказал господин.
Сидевшие за столиками стали оборачиваться. Кельнерши зашушукались. Хозяин завозился за прилавком. Девушка растерянно смотрела на жениха. Видно было, что она готова расплакаться.
– Я требую удовлетворения! – сказал шаблонную фразу, весь красный, Иванов.
Незнакомец бросил на стол свою карточку, на которой прапорщик прочел:
Сергей Петрович Синельников.
Гостиница «Париж», комната № 12.
Фамилия, как и лицо господина, были Иванову совершенно незнакомы.
Дуэль состоялась на другой день в заброшенном парке барона фон Д., в трех верстах от города. Барон не жил здесь уже восемь лет и парк стал давно любимым местом прогулок молодежи.
Теперь, осенью, там было пустынно.
Иванов со своим секундантом явился первым. Ходил по шуршавшему ковру вялой листвы, ежился от холода и думал о бессмысленности человеческой жизни.
«Ну, обругал меня какой-то посторонний человек, которого я и не видал никогда, а теперь еще, может быть, и убьет. Непременно убьет. Да за что же?
Вольно бы – убили в бою – ну, там знаешь, за что рисковал жизнью… А тут… – Из-за какого-то слова… Что такое слово? Да разве стоят все слова мира одной человеческой жизни? Разве слово, само по себе, имеет какое-нибудь значение?
Ну, убьет меня… Может быть, так мне и надо. Ну, а другие-то за что страдать будут? – Мама, Таня…»
Воспоминание о далекой матери и любимой невесте наполнило душу прапорщика щемящей грустью. Кругом было тихо. Шелестели под ногами сухие желтые листья. Как нарисованные, стояли на фоне бледно-голубого неба полуоголенные березы, роняя при каждом движении отдельные листки. В парке царил осенний покой, но в этом покое не было смерти. Он говорил о вечности.
И так хотелось жить!
У ворот парка загремели колеса. Это подъехал со своим секундантом Синельников. Пока секунданты сговаривались и отмеряли шаги, противник курил, прислонившись к березе.
И в добродушном сердце Иванова вспыхнула вдруг глубочайшая ненависть к этому чужому человеку, одним выстрелом намеревавшемуся разрушить жизнь трех людей.
Прапорщику, как оскорбленной стороне, принадлежал первый выстрел.
Рука, направленная злобой, целилась метко: противник был убит наповал…
Скверно было на душе Иванова, когда он покидал парк.
«Ну вот, убил ни за что, ни про что чужого человека… А впрочем, не убей я его – сам лежал бы теперь убитым… Он, видимо, на это рассчитывал…»
Было гадко, беспокоила мысль, что ожидают неприятности по полку… Глупая история…
– Одну минутку, – окликнул его секундант Синельникова, выскакивая из пролетки, куда уложили убитого, – вот, он просил вам передать в случае его смерти.
Иванов с удивлением взял в руки объемистый пакет и спросил:
– Вы хорошо знали покойного? Он был что за человек?
– Мы познакомились с ним в вагоне. Ехали вместе от самого Петрограда. Остановились в одной гостинице. Я не считал себе вправе отказать ему. У него в городе нет никого знакомых…
– Вы понимаете, я никогда не видел его до вчерашнего дня, – словно оправдывался Иванов, – он сам вызвал скандал. Я не знаю, что я ему сделал… Чужой мне совершенно…
– Может быть, вы найдете разгадку там, – ответил секундант и приподнял, прощаясь, шляпу.
Поздно вечером – из парка надо же было заехать к Тане, не находившей места от волнения, – прапорщик вскрыл письмо.
«Дуэль – это лотерея, – начиналось оно, – никогда не скажешь наперед, кто будет в выигрыше…
Если я вас убью – я буду отомщен. Если ваша пуля прикончит мое существование, – я обязан дать вам отчет в моем странном, – на ваш взгляд, – поступке.
Я видел вас вчера с женщиной. Я наблюдал ваше лицо, когда вы бросились к ней: вы ее любите…
А если любите – то поймете меня.
Мы с вами не женщины, чтобы распространяться о чувствах.
Скажу одно: я любил, безумно любил. Правда, всю силу моего чувства понял я, когда ее не стало.
Вы не знаете меня. Но вы, наверное, слышали мою фамилию. Не ту, которую вы прочли на карточке. А ту, под которой меня знает вся Россия!
Я – Гальчинский. Да, тот самый тенор Гальчинский, об успехах которого кричат все газеты…
Я не знаю, правы ли критики, подлинно ли так велик мой талант. Но я чувствовал в себе искру Божию…
Талант и красота (многие находили, что я красив) привлекали ко мне с юношеских лет внимание прекрасного пола. Неудивительно, что я стал брать легкомысленно от жизни одни наслаждения, сделался тщеславен и себялюбив…
Я не считаю нужным рассказывать вам, как познакомился я с Верой. С этой женщиной вошла в мутную атмосферу моей жизни освежающая струя.
Я не считал сначала своего чувства серьезным. Но надоела пустая, бессодержательная и легкомысленная жизнь. Хотелось покоя, уюта, семейной атмосферы.
Я женился. Покоя я, правда, не нашел. Но зато нашел другое: глубокое, сильное чувство.
Детей у нас не было. Родился один мальчик, но не прожил и двух месяцев. Может быть, потому жена и была привязана ко мне такой исключительной привязанностью. Она окружала меня всякими заботами, удобствами, читала в моих глазах каждое желание. Но во всем этом было что-то рабское. И это начало меня, наконец, тяготить.
Ее любовь казалась мне тяжелым крестом.
Вера не могла остаться без меня ни минуты, она не ходила к тем, к кому не шел я, готова была отказаться от всякого удовольствия ради меня.
И безумно ревновала меня – не только к женщинам, – даже к моему искусству!
Я был, – как ни странно это звучит, – верен моей жене. Но женщины баловали меня, засыпали записками и цветами. Я пел тогда в Мариинском театре… И ведь почти из-за каждого букета, из-за каждой корзины цветов устраивала она мне сцену…
Я любил Веру искренне и горячо, но проявления ее любви стали так тяготить меня, что я начал искать одиночества.
Бывали периоды, когда мы встречались только за обедом и завтраком. Я знал, что она в зале каждый спектакль. Но приходить за кулисы я ей не разрешал. А сам часто уезжал ужинать с товарищами.
От природы я не жесток. И я был жестоким только с одним человеком – с женщиной, которую я любил больше всего на свете…
Когда я не был занят в опере, я проводил вечера дома. Но часто запирался в кабинете. И знал, – видел сквозь стену, – как Вера сидит в гостиной у камина, сжавши голову руками, и бессмысленно глядит в огонь.
Или лежит на диване и плачет.
Мне стоило только подойти к ней, ласково дотронуться до ее щеки – и она сразу бы успокоилась, почувствовала бы себя даже счастливой…
Но я не делал этого.
Сколько раз, видя ее заплаканные глаза, молившие: „Не уходи“, – я грубо говорил ей:
– Ты мне противна! Нашла бы себе любовника и отвязалась от меня!
И тогда она, покорно сносившая все мои оскорбления, хрипло отвечала:
– Ну и найду!.. Десять найду!..
Я улыбался про себя. Я был уверен, что для моей жены на всем свете существует только один мужчина.
И мужчина этот – я.
…Повторяю: несмотря на все, я любил ее, и был ей даже верен. И если я один раз изменил ей – пустая, мимолетная связь с хорошенькой хористкой, – то виновата только Вера: сама натолкнула меня своими вечными подозрениями.
Не стоит касаться этой истории, так неожиданно сильно повлиявшей на жену.
– Я тебе отомщу, – говорила она мне, и, чтобы привести в исполнение свою угрозу, завела двух поклонников. Устраивала так, чтобы я натыкался на них, возвращаясь с репетиции. Я отлично знал, что это – наивная и совершенно безобидная демонстрация, но все же, – сознаюсь, – в глубине души ревновал.
Тогда я начал впервые понимать свою жену с этой стороны – понимать весь ужас того „чудовища с зелеными глазами“, во власти которого находилась Вера. Стал к ней терпимее.
Шел пятый год нашей совместной жизни. Вера создала из своего чувства какой-то культ, молилась на меня, а я благосклонно позволял себя обожать, платя ей мимолетными ласками, как комнатной собачонке…
И эта женщина, для которой не существовало на свете ничего, кроме меня, – эта женщина изменила мне с первым встречным.
Этим первым встречным были – вы.
Вы вряд ли вспомните, – разве остаются в памяти все мимолетные приключения, – как в Петрограде вы познакомились в кино с красивой блондинкой. Пошли ее провожать. И, пользуясь ее растерянным состоянием, привели к себе…
Я долго думал, пытаясь разъяснить себе, что могло толкнуть Веру на этот поступок. Мне тяжело писать об этом.
Пусть говорит она сама.
„…Ты дулся на меня опять целую неделю. Вечера, свободные от театра, ты проводил в обществе ненавистного мне Т. или в клубе.
Я каждый вечер надеялась, что ты вернешься раньше, но ты и из театра ездил куда-то и возвращался часто под утро.
Так было и в тот день. Я знала, что ты придешь не раньше трех часов. Холодно поцелуешь меня, когда я открою, скажешь ворчливо: – „Чего не ложишься“ – и пройдешь к себе.
Я стояла у окна. По мокрым тротуарам шли люди. Я смотрела на них и думала о том, что у каждого есть своя особенная жизнь, свое счастье…
И никому на всем белом свете нету дела до меня!..
Вспомнила, как весело жила я до замужества.
Вечера, пикники, каток, поклонники…
Ты не танцуешь. Став твоей женой, я бросила балы. А я так люблю танцевать… Всю атмосферу бального зала…
Разве все это уже прошло? Разве я не могу больше нравиться?
Я зажгла свет. Посмотрела в зеркало. На меня взглянуло хорошенькое, пожалуй, даже красивое лицо. Стройная фигура в прекрасно сшитом платье.
О, если бы я только захотела!..
Но я не хочу… Жизнь моя принадлежит ему.
А разве он ценит?
Пройдет лет пять-шесть – потухнет в нем остаток чувства, на смену придет привычка…
Молодость пройдет. Как сон – серый и скучный…
И в душе моей загорелась вдруг такая жажда жизни, так захотелось мне шума, блеска, света, музыки, разговоров, недоговоренных взглядов и слов.
Потянуло к людям.
Я оделась и вышла на улицу. Людской поток подхватил меня и понес.
Я зашла на огонек кино. Я так давно не была в людных местах, что от света, музыки и духоты у меня сделалось легкое головокружение.
Показывали какую-то современную драму. Муж обманывает жену, а та, после многих сцен ревности, убивает его и себя.
Игра артистки, совпавшая с моими недавними переживаниями, расстроила меня. Музыка волновала.
Хотела встать и уйти – но неловко было как-то во время действия. Рядом со мной сидел офицер. Я заметила, что он смотрит на меня. Его внимание сначала было мне неприятно. Офицер пытался заговорить со мной. Было ясно, что я ему нравлюсь.
Мне стало досадно.
„Вот, муж в клубе, и, вероятно, даже не вспомнит обо мне. А если я расскажу ему, как заинтересовался мной чужой офицер – снисходительно улыбнется. Он слишком уверен в своем обаянии“.
Не знаю, откуда у меня явилась вдруг такая злоба против тебя… И этот задор, позволивший мне бросать кокетливые взгляды на соседа.
Музыка щекотала нервы. На рассудок легла пелена…
Хотелось беззаботного веселья, смеха… Всего, чего так давно не было в моей жизни…
Остальное все было сном.
Сном, от которого я проснулась только на пороге своего дома“.
Понимаете вы ее состояние, когда она вернулась домой?
Меня еще не было. Я вернулся из клуба позже обычного. Я не знаю, было ли это предчувствие – странное чувство охватило меня, когда открыла дверь не она, а прислуга.
Я ощутил потребность видеть Веру.
Пошел к ней. Она лежала с закрытыми глазами. Какое-то по-новому страдальческое выражение было на ее лице.
Непривычная нежность охватила меня. Я наклонился и поцеловал ее в лоб.
Я ждал благодарной улыбки, а увидел горькие слезы.
Она отговорилась мигренью…
Я не считаю нужным давать вам дальнейшую часть исповеди моей жены. Но вы поймете, как она страдала!
У нее не хватало мужества сознаться мне во всем – может быть, потому, что я был необычайно нежен с ней. Это были для меня светлые дни безмятежного счастья, напомнившие медовые месяцы. Для нее – дни, полные всех мучений ада…
Может быть, со временем она успокоилась бы, двойной нежностью искупила бы свою минутную вину, – но тут снова подвернулись вы.
Мы шли с женой по улице. Помню, что нам было беспричинно весело – мы смеялись каждому пустяку.
Вера шла впереди; я отстал, давая дорогу двум встречным дамам.
Какой-то офицер поравнялся с женой. И, радостно улыбаясь во все свое широкое лицо, окликнул ее:
– Верочка!
Жена смерила его взглядом с ног до головы и, быстро обернувшись ко мне, чтобы схватиться беспомощным жестом за мою руку, сказала:
– Вы… вы… кажется, ошиблись!..
Страшная бледность жены, ее растерянность и ваша глупая физиономия сказали мне все.
– Кто это? – грубо спросил я, схватив ее за руку.
– Я… не знаю… – лепетала она.
– Я догоню его и спрошу!..
Я рванулся за вами. Жена схватила меня за рукав.
Плакала, умоляла. Произошла дикая сцена. Мы забыли, что находимся на людной улице, что любопытно оглядываются на нас прохожие…
Не помню, как вырвал у нее признание.
Знаю, что оставил Веру плачущей на пороге какого-то дома, а сам ушел – без цели, без мысли…
Я не хотел тогда назвать свое чувство ревностью. Я просто считал себя оскорбленным в своем человеческом и мужском достоинстве.
Я мог бы простить Вере мимолетное увлечение, флирт в мое отсутствие – но такая пошлость!..
Для меня, человека с тонко развитым эстетическим чувством, нет в мире ничего отвратительней пошлости.
Я провел ночь в клубе. Мы много пили.
Когда я подходил к дому, в душе моей не было больше давешнего чувства гадливости к жене.
Вспоминались ее слова:
– Почему у тебя две разные мерки – ко мне и к себе?
Я шел к Вере грустный, но спокойный. Я хотел безмолвной лаской сказать ей, что простил.
И чувствовал, что с этой ночи исчезнет из нашей жизни все, что вызывало у нас распри и непонимание.
В эту ночь понял я, что такое муки ревности. В эту ночь испытал я то, что годами испытывала близ меня моя Вера.
Я шел к ней и нес, как ветвь примирения, свою воскресшую любовь и свое раскаяние.
Но я опоздал – она не дождалась моего прощения…
Теперь вы понимаете, за что я ненавидел вас? Почему семь месяцев разыскивал вас, как сыщик!
Я вас нашел.
И пусть случай рассудит нас…
…Только когда она умерла, понял я, как дорога была мне эта женщина. Она не верила в мою любовь… И вот, я приношу ей в жертву все, что имею: свой талант и свою жизнь…
И если осталось у меня еще желание, это – чтобы судьба так же жестоко посмеялась над вами, как надо мной!
Тогда я буду отомщен…»