355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Ведьма » Текст книги (страница 7)
Ведьма
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:51

Текст книги "Ведьма"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

Женщины, с своей стороны, подняли крик и плач; кричали, что уже все кончено, что нужно послать за ксендзом, что больной, пожалуй, не дождется ксендза.

Лабудиха зажгла свечу и воткнула ее в руки больному; Будраковна упала перед окном на колени и с громким плачем начала кричать:

– Упокой, господи, душу его!

Петр, совсем теряя голову, шел уже запрягать лошадей, чтобы ехать за ксендзом. Он весь трясся от горя и ярости и время от времени изрыгал сквозь стиснутые зубы страшные проклятия:

– Каб ей ноги поломало! Каб ей от слез света не увидеть, ведьме проклятой, недругу божью, за то, что она продала христианскую душу нечистой силе!

Агата, увидя зажженную свечу в руках сына, впервые пронзительно вскрикнула и, накинув на свою всклокоченную голову платок, с быстротою молнии выбежала из избы. Сначала она бежала по деревенской улице, затем свернула на ту узенькую дорожку, которая между стенами риг и плетнями огородов вела к усадьбе кузнеца.

Стояли ясные дни бабьего лета. Голубое небо, хотя и бледное, было так чисто, что на нем нельзя было заметить ни малейшего облачка. От побледневшего и как бы уменьшившегося солнечного диска падал ровный свет на темные поля, наготы которых не закрывала тощая тень наполовину обнаженных деревьев.

Рощи, разбросанные по пригоркам, сверкали золотом и всевозможными оттенками пурпура, а воздух, проникнутый живительным и сухим холодком, был так тих и чист, что даже серебряная паутина, висевшая на ветвях деревьев, тощих кустах и бурьяне, была совершенно неподвижна. Горизонт казался круглым щитом, покрытым выпуклой резьбой, а небо – колоколом из прозрачного хрусталя.

В неподвижном хрустале воздуха и ласкающем солнечном сиянии, между куском вспаханного поля с одной стороны и сухим, пожелтевшим огородом с другой, усадьба кузнеца казалась воплощением глубокого спокойствия, и только блестевшие на солнце стекла маленьких окон оживляли ее.

Тишина царила в поле и в огороде, на белеющей за огородом полосе песка и на отливающей серебром поверхности пруда; только два отзвука человеческого труда нарушали ее: мерные, твердые, сильные удары кузнечного молота и тоже равномерное, но более быстрое и не такое громкое постукивание льняного трепала, казалось, вторившее ударам молота.

От тяжелых ударов молота и быстрого постукивания трепала, от дыма, вившегося над трубой дома, от пламени, сверкавшего за открытыми дверьми кузницы, от раздававшихся в саду детских голосов и заглушавшего их порой петушиного пения в мирную гармонию окружающей природы проникала струя чистой, здоровой, трудовой жизни.

Михаил чинил в кузнице плуги, поврежденные во время осенней пахоты. Аксинья, сидя под золотистой яблоней в саду на сухой траве, грела свои старые кости в последних теплых лучах солнца, а подле нее маленький Стасюк, возбуждая восторг двух еще меньших девочек, дул в деревянную свистульку, издававшую тоскливые и пронзительные звуки.

В темной избе, с низким потолком, цветными ситцевыми занавесками и несколькими горшками с геранью, миртами и мускусом, не было никого, кроме спавшего в люльке ребенка. На земле, скамьях, табуретках и даже на трех парадных стульях лежали один на другом темные снопы вымоченного и высушенного льна; угол просторных сеней был почти до потолка завален белыми головками капусты.

Недаром эти последние ясные, солнечные дни носят название бабьего лета. В эти-то дни на деревенских работниц сваливается целый град разных работ.

Сегодня Петруся с самого рассвета срезала капусту и носила ее домой, а теперь, уставивши у самой стены избы длинный вогнутый станок, наложила на него льну и, ударяя по нем доской с ручкой, отделяла мягкие волокна растения от их сухой и твердой оболочки.

В приподнятой юбке и грубой рубахе, босая в круглом чепчике из красной шерсти, из-под которого выбивались темные и густые волосы, падая на ее лоб и шею, она все быстрее ударяла доской трепала, а сухая кострица взлетала на воздух, осыпая ее одежду и всю ее окутывая золотившейся на солнце пылью.

Работа была тяжелая, и Петруся, задыхаясь от сухой пыли, дышала быстро и громко; крупные капли пота выступили У нее на лбу и щеках; одна из ее рук была окровавлена в двух местах. Однако она ни на минуту не прерывала работы и так погрузилась в нее, что не слыхала ни стука отпираемой калитки, ни поспешных шагов приближавшейся к ней женщины, и тогда только подняла голову, когда женский голос, охрипший от плача и гнева, в нескольких шагах от нее заговорил:

– Пускай тебе чорт помогает! Чтоб ты из этого льна выткала саван себе и своим детям!

Она подняла голову, и ее глаза встретились с блестящими глазами Агаты. Она выпрямилась, руки ее опустились вдоль юбки. Она, очевидно, была поражена этими словами.

Еще вчера к ней прибегала Франка с известием о болезни Клементия. Она сейчас же побежала бы к прежним своим хозяевам, чтобы узнать, что там происходит, утешить, может быть, помочь, но она знала, что там дурно говорят о ней и вовсе не желают ее посещений.

Агата пришла сама и начала с проклятий.

Не привыкшая к брани и крикам, несчастная отчаявшаяся женщина с пожелтелым и исхудалым лицом остановилась, как была – в туфлях и большом платке на голове. Она не металась, как это делали другие женщины, но стояла почти без движения и только смотрела на нее строгим взглядом. На Петрусю эта неподвижность, этот взгляд, устремленный на нее, и брошенные ей проклятия произвели такое впечатление, что она даже застонала и отступила шага два назад, как перед привидением.

– Чего вы хотите, тетка? – еле могла она произнести.

Агата закачала головой и повторила несколько раз так, как будто ей нехватало дыхания для более длинной речи:

– Ой, ты, ты, ты!. Ой ты, негодная! – произнесла она наконец. – Сколько лет ты наш хлеб ела, мы ж тебя любили и голубили… За что ты теперь отравила нам сына?.. А?..

Петруся всплеснула руками.

– Я отравила вашего сына?.. Я?

Агата шагнула вперед, – их разделяло теперь только узкое трепало.

Она вытянула шею и впилась в лицо молодой женщины ядовитым сверкающим взглядом. С протяжным шипением выходили из ее уст слова:

– Что ты ему сделала? Скажи, что сделала? Какое зелье давала той девушке, чтобы она напоила его? Не давала, может? А? Скажешь, что не давала? Солги… что тебе мешает, ты ведь и так уже погублена, чорту продана, бога не боишься. Скажи, что не давала!

Румяное от работы лицо Петруси еще более вспыхнуло. Она заломила руки и крикнула: – Ага!

Теперь она поняла, почему в избе Петра приписывали ей болезнь Клементия, и внезапный ужас сжал ей сердце.

А может, это и от того зелья, может, в самом деле заболел он от того зелья? На ее испуганных глазах выступили слезы. Она повернулась к Агате боком и, словно онемевшая, стояла неподвижно, как столб.

– Ага! – закричала тогда Агата, – не побожишься, что не давала! Потому что дала! Уж я по лицу твоему вижу, что дала и что Розалька говорила правду! Но если так, то переделай же то, что сделала! Слышишь? Дай что-нибудь такое, чтобы выгнать отраву из его тела. Если ты ведьма, то ты все знаешь. Если ты можешь сделать худое, то можешь и хорошее… Переделай, что сделала! Слышишь? Переделай!

Протянув обе руки к женщине, обратившейся в статую, она дергала ее за рубаху и плечи, а в ее взгляде вместе с гневом и ненавистью начало появляться выражение тревожной мольбы. То с ненавистью, то умоляя, она повторяла:

– Знаешь… можешь… как сделала, так и переделай…

Петруся рванулась, вырвала из ее рук свою рубаху и, заломивши руки, простонала:

– Что я сделаю?.. Отстаньте вы от меня…

Тогда Агата, хотя и ослабевшая от горя и слез, прыгнула, как серна, и, опустившись перед ней на землю, обняла ее колени.

– Петруся! Милая, зозуленька! Спаси его! Дай ему что-нибудь такое, чтобы та отрава вышла у него из тела… ты же сама ее давала… как сделала, так и переделай… Я тебе за это все дам… что только захочешь… если захочешь, льну дам, и шерсти, и яиц, и полотна, и денег… мы с Петром не пожалеем… только переделай то, что сделала… пусть он останется жив, наш миленький голубок, наша опора на старости лет… Ты знаешь… Ясюк ведь хворый… А этот, наша правая рука… наш лучший работник… Спаси ты его… Знаешь… можешь… как сделала, так и переделай…

Она, сжимала ее колени и стала целовать край ее юбки. Видно было, что для Петруси это материнское горе и отчаянные мольбы были пыткой. Она сама была матерью, а с этой женщиной столько лет когда-то прожила в мире и согласии… Она поднесла руку к голове и стала причитать…

– Ой, боже мой, боже! Что мне делать? Не сделала я и переделать не могу…

Агата сорвалась с колен и спросила шипящим голосом:

– Не сделала? Может, побожишься, что не сделала?

Петруся снова отвернулась от нее и онемела.

В голове ее стало темно, как в осеннюю ночь, и только вихрем кружились там слова:

– И сделала, и не сделала… может быть, это не от того, а может быть, и от того…

Она не могла долго выносить эту муку, отскочила от вновь принявшейся за угрозы женщины и крикнула с гневной жалостью:

– Отстаньте, тетка… чего вы от меня хотите… идите просить помощи для сына у какой-нибудь знахарки, а не у меня!

Теперь Агата рассвирепела и бесконечное число раз назвала ее ведьмой. Она недолго проклинала ее, так как для этого у нее не было ни привычки, ни умения: она только призывала божий гнев на ее голову и на ее детей и грозила местью Петра и всех честных людей. Потрясая кулаком и стиснувши зубы, она говорила:

– Подожди! Подожди! Достанется тебе от людей за все наши обиды, и чорт, твой приятель, не спасет тебя, когда на твою голову обрушится человеческая месть!

Вдруг она вспомнила, что в то время, когда она здесь ссорится с ведьмой, ее сын, может быть, уже лежит мертвый; она схватилась за голову, выскочила со двора и побежала обратно в деревню.

Петруся опустилась на землю там, где стояла, и, закрыв лицо руками, расплакалась громко и горестно. Однако она плакала недолго. В избе послышалось щебетанье проснувшегося ребенка… Она вскочила и побежала в избу. Должно быть, там она кормила дитя и забавляла его некоторое время, потому что слышно было, как она нежно разговаривала с ним, начинала петь несколько песенок и прерывала их коротким смехом и громкими поцелуями. Очевидно, дитя смешило ее своим лепетом и движениями маленьких ручек и привлекало к себе ее губы. Затем послышался однообразный стук от покачивания люльки, и наконец в избе воцарилась тишина. Адамчик снова уснул, а Петруся вышла во двор с узлом стиранного белья на спине.

День был погожий. Нужно было до наступления ночи выполоскать белье в пруду.

Несколько сот шагов отделяло этот пруд от последних дворов Сухой Долины. С одной его стороны тянулась полоса песку, на котором когда-то, по совету старой Аксиньи, забавлялся целыми днями больной сын Петра Дзюрдзи; остальная часть берега охватывала полукругом узкий луг, за которым темнели и простирались по смежным холмам обработанные поля. Луг этот издавна был отведен под выгон для скота. Берег этот летом зеленел лесными чащами, звенел пением птиц, кваканьем лягушек, пестрел голубыми и желтыми цветами, красными ягодами калины, раскидистыми ветвями вербы, в тени которых сверкала белая кора стройных берез. Теперь под березами, которые рисовались на голубом фоне неба, как изящно вырезанные из золота колонки, под покрасневшими осинами с вечно дрожащими листьями, под вербами, опускавшими в воду хвои поседевшие ветви, на сухой траве, трещавшей под ногами и усеянной увядшими листьями и седым пухом репейника, – сгибались над тихой и гладкой поверхностью, воды несколько женщин: они полоскали выстиранное дома белье, а эхо их разговоров и сухие, ритмические звуки ударов вальков далеко разносились по опустевшему полю.

На поле виднелось еще двое: крестьянин, шедший за плугом, и крестьянка, которая, идя немного позади, собирала выкопанный картофель и, наполнив им фартук, высыпала в стоявшие в борозде мешки. Полоса, на которой работали эти люди, тянулась вплоть до узкого пастбища. Крестьянин, шедший за плугом, был Степан Дзюрдзя, а женщина, собиравшая картофель, – жена Степана, Розалька. Они представляли собой унылую пару. Он, чуть-чуть нагнувшись над плугом, шел молча, сильный и хмурый, только время от времени протяжно покрикивая басом на своих лошадей: – Гоо! Гоо! Гоо! Она же, согнувшись так, что почти касалась своим смуглым лицом земли, иногда ползала на коленях по полосе, роясь руками в темном песке, и по временам напоминала своим худым гибким телом червяка, извивающегося по полю. Повидимому, эта совместная тяжелая работа не была ей неприятна, так как, работая без передышки, она по временам заговаривала ласковым голосом с идущим впереди ее мужчиной:

– Вот, слава богу! – говорила она, – картошка в этом году большая… как репа!

А затем опять прибавила:

– Любопытно: что там с Клементием? Жив ли он еще, или уже умер?

Потом, немного погодя:

– Степан! В следующее воскресенье стоило бы поехать в костел, взять с собой Казика и поручить его божьему милосердию: может быть, станет здоровее…

Мужчина не отвечал, как будто не слышал, что она говорит. А в ее голосе, почти всегда шипящем и раздраженном, теперь звучала нежность. Розалька затрагивала его, вызывала на разговор, раз даже засмеялась и, став на колени, пустила ему в спину картошку. Он только оглянулся, что-то пробормотал и, подвигаясь дальше за плугом, мрачно закричал на лошадей:

– Нооо!

Он не рассердился, но лицо его не прояснилось и он не ответил ей ласковым словом. Женщина опять согнула спину над полосой и снова грустно закопошилась, как червяк в темной земле. Вдруг она подняла голову. Степан, который теперь повернулся лицом к пруду, придержал лошадей и, как бы поправляя что-то у плуга, смотрел в ту сторону, откуда по берегу пруда приближалась женщина, увешанная мокрым бельем. Он смотрел на подходившую с таким напряжением, что даже мускулы его лица растянулись и разгладились, и на нем появилась глуповатая на вид, но в сущности блаженная улыбка. Глаза Розальки также устремились к пруду. Она узнала в подходившей женщине Петрусю и вскрикнула так, будто к ней прикоснулись раскаленным железом.

– Чего стал, как пень! – закричала она на мужа и, все повышая голос, стала понукать его итти дальше. Мучительное страдание снова разбудило в ней злобную фурию.

Петруся приблизилась к женщинам, нагнувшимся над водой, и приветливо поздоровалась с ними. Только один голос, и то как-то несмело, ответил приветствием. Это была молодая Лабудова. Дочь одного из богатейших хозяев в деревне, любимая мужем и всей родней, она осмелилась, хотя и со скрытой тревогой, выказать ей свою благосклонность. Другие женщины молча опускали свои вальки на погруженное в воду белье или, подняв головы от работы, бросали на нее взоры, в которых любопытство и испуг смешивались с гневом и отвращением.

Петруся уже хорошо понимала, что все это значит, и стала в стороне, под раскидистой вербой, у корней которой был привязан спущенный на воду челнок. Это был челнок, на котором катались по пруду деревенские ребятишки и удили плотву и карасей. На нем очень часто женщины, для сокращения дороги, переплывали с одного берега на другой, поближе к деревне.

Она остановилась близ челнока, опустила в воду принесенное белье и, так же как и другие, принялась бить его вальком и полоскать. Однако это не помешало ей слышать разговор ее соседок. Сначала они потихоньку шептались между собой, но это не могло долго тянуться: где же им было долго сдерживать свои чувства или голоса! Они стали говорить громко и говорили о том, чем была занята сегодня вся деревня: о болезни Клементия Дзюрдзи и ее причинах. Рассказывали, что Петр поехал за ксендзом, что больному уже два раза давали в руки зажженную свечу, что мать чуть не умирает с горя, что если Клементий умрет, то хозяйство Петра погибнет, так как он сам скоро состарится, а младший сын, как известно, калека и дурень. Два голоса жалобно простонали:

– Ой, бедные, бедные, несчастные люди!

А одна из женщин, покрывая своим грубым тягучим голосом все остальные, стала причитать:

– Чтоб тому, кто это сделал, не видать добра в жизни! Чтоб он пропал за обиду людскую и плакал на похоронах своих детей!

Это была Параска, которая, говоря это, смотрела исподлобья на Петрусю.

– Смотрите! – прибавила она немного спустя, – отчего это кузнечиха не надела сегодня покупной юбки и шелкового платка?

Ох, эта покупная юбка и полушелковый платок, в которые иногда наряжалась Петруся; давно уже, давно кололи они глаза Параске, которая теперь мочила в воде одни старые лохмотья.

В это время с поля донеслись крики: слышался грубый мужской и пискливый женский голос. Бабы начали смеяться.

Степан Дзюрдзя опять ссорился с женой. Они так часто вздорили между собой, что для некоторых были предметом сурового порицания, а во многих возбуждали смех. Теперь из доносившихся слов можно было понять, что дело у них шло о каком-то мешке для картошки, за которым Степан посылал жену домой. Мешок ли был на самом деле причиной ссоры? А может быть, он предпочитал, чтобы в эту минуту жена ушла с глаз? Она же, как раз теперь, ни за что не хотела оставить его одного. Боже! Какой жалкой она себя чувствовала. Чувство это, казалось, поднимало ее над землей, так быстро она бежала к пруду, схватившись руками за голову. Она бежала прямо на Петрусю и так толкнула ее всем своим телом, как раз тогда, когда та стояла, нагнувшись над водой, что Петруся зашаталась и не упала только потому, что схватилась руками за ветвь вербы..

Обезумевшая от ревности и горя, Розалька стала осыпать грубыми ругательствами ту, которую она считала своей соперницей. Чаще всего повторяла она слово «ведьма». Кузнечиха в первое мгновенье сделала такое движение, как будто хотела броситься на задевшую ее женщину и отомстить за ругательства, которыми та ее осыпала. Однако видно было, что ей очень скоро стало стыдно при мысли о драке, а гнев ее сменился печалью и страхом, под влиянием которых с ее щек сбежал румянец. Она снова нагнулась над водой и силилась стуком валька заглушить крики Розальки, которая, кружась около нее, грозила ей кулаками и осыпала ее градом проклятий и ругательств.

Некоторые из женщин, мывших белье, смеялись и громко шутили как над нападавшей, так и над обиженной; другие пожимали плечами, отплевывались и, указывая на Розальку, называли ее сумасшедшей, гадиной, бабой-ягой. Были такие, которые вступились за Петрусю. Молодая Лабудова стала кричать Розальке, что она без всякого повода привязалась к кузнечихе, которая даже и смотреть на ее мужа не хочет! Одна из Будраковых, невестка старосты, стала дергать взбешенную женщину за рубаху и серьезно укоряла ее за злость и сумасбродство. Все это не помогало до тех пор, пока Розалька не увидала своего мужа, бежавшего к ней с тем самым кнутом в руках, которым он погонял лошадей. Тогда она, крича и размахивая руками, как раненая птица крыльями, пустилась бегом в деревню так, будто летела на крыльях. Долго еще слышались ее пискливые и растерянные крики, ругательства и угрозы по адресу Петруси.

Что делалось потом около пруда, Петруся не знала и знать не хотела. Она не поднимала ни головы, ни глаз, потому что под взглядами людей ей становилось стыдно и страшно. Она предпочитала не глядеть на женщин, которые, подивившись и поболтав еще, собирали свое белье и уходили в деревню кучками и поодиночке. Скоро она угадала по тишине, воцарившейся над прудом, что все ушли. Тогда она выпрямилась и, подняв глаза, увидала Степана, который, сидя в нескольких шагах от нее на пне срубленного дерева, оперся локтями о колени, а подбородком о ладонь и пристально смотрел на нее. Кузнечиха отвернулась от него и молча принялась складывать в челнок белье.

– Давно уже не видал я тебя, Петруся, – заговорил он, – и не разговаривал с тобой. Вот уж год будет, как ты вытолкала меня из своей избы и заперла за мной двери. С этого времени я уже не приходил к вам и не заговаривал с тобой…

– И не надо! – гневно проворчала женщина, нагнувшись над челноком.

Он продолжал:

– Надо или не надо, а так уж должно быть… Ты мне сделала так, что где ты, там мои желания и все мои мысли… Если ты не хотела, чтобы так было, то зачем же делала… Или сделала это на вечное мое несчастье?

На этот раз она повернула к нему свое лицо с испуганными и вместе с тем рассерженными глазами.

– Если бы я знала какое-нибудь средство, то сделала бы так, чтобы никогда тебя, Степан, не видеть… никогда… до конца моей жизни. Вот что я сделала бы, если бы знала, как сделать… Но хотя вы все называете меня ведьмой, – я не знаю, что делать на мое вечное горе, не знаю!

Она снова стала складывать в челнок белье; ее алые губы надулись, как у рассерженного ребенка, и глаза наполнились слезами.

Степан сел поудобнее на своем твердом сиденье и продолжал, не спуская с нее глаз:

– Ведьма ты или не ведьма, но такой приветливой и работящей, как ты, нет во всей деревне… где уж там! – во всей округе, а может, и на всем свете нет! Может быть, ты и дала мне когда-нибудь напиться того зелья, которого по твоей вине напился от Франки Клементий, а может, и не давала… разве я знаю? Может быть, это зелье, что вошло в меня, и есть эта твоя приветливость и веселость. Когда ты была еще девушкой, я от всего этого становился другим, вот таким же ласковым, тихим и веселым, как и ты, чуть бывало посмотрю на тебя, услышу твое пение, смех…

Он с минуту помолчал, а потом продолжал:

– Я очень люблю тихих и веселых людей… Вот с Петром и Агатой я живу хорошо, потому что у них всегда святая тишина и хорошее обращение… И Клементия люблю за то, что он слушается старших и сам веселый. Сам я злой, это правда, и неспокойный, как ветер, и хмурый, как небо перед дождем… Такой уж я, видно, уродился, с такой болезнью в душе; не вылечила меня от нее мать, – такая ведьма, что за ее руганью и побоями я не помню своего детства; не вылечил брат, что со мной таскался по судам… за моим куском земли; не вылечила женка, гадина… не вылечила водка, которую я лью себе в горло… никто не вылечил и ничто не вылечило.

Он говорил медленно, грустно, устремив глаза в землю. Немного спустя он поднял взор на Петрусю:

– Ты могла вылечить меня от этой болезни, но не хотела! – прибавил он.

Женщина, успокоенная его ласковым голосом, а может быть, тронутая его грустью, спокойно ответила, не прерывая своей работы:

– Видно, не судьба!.. Но какое у тебя несчастье? Напрасно ты жалуешься и гневишь господа бога! Чего тебе нехватает? Изба и хозяйство у тебя порядочное… жена и дитя есть… Вот благодарил бы бога и был бы доволен… если бы только хотел…

– Это правда! – возразил Степан, – такая хорошая жена и такой здоровый, сильный сын! Будет он когда-нибудь работником в помощь мне! Эх!

В его голосе звучала грубая, но мучительная ирония; он засмеялся и выругался, но потихоньку, чтобы не испугать женщину, которая в первый раз за долгое время захотела с ним говорить.

– Правду тебе сказать, Петруся, – мне уж и хозяйство надоело. Для кого стараться и работать? Разве у меня полна хата детей? Одно только дитя, да и то такое, что только и прислушивайся: дышит оно еще или нет. И больше уж не будет. Жена мне не жена, – я на нее смотреть не хочу. Приду домой с поля, да и лягу, как собака, никому слова не сказавши. Хорошо еще, если та молчит, а то как прицепится со своей злостью или любовью, то сейчас и завоем оба, как два волка, когда их вместе запрут. Вот какое мое счастье… Люди смеются надо мной, как будто я уж какой-нибудь последний; а хозяйство мое скоро пойдет прахом… потому что ни к чему нет охоты, только бы свет проклинал!

– Стыдно, – вскричала Петруся, – стыдно тебе, Степан, так делать и так говорить! Смотрел бы за хозяйством, а с женой жил бы так, как велел господь бог, – согласно, спокойно… Вот как я с моим живу; у нас никогда еще не было ни одной минутки ни гнева, ни ненависти…

– Только ты не вспоминай мне о своем!.. – с вспыхнувшими глазами сказал Степан.

Она не глядела на него и не заметила, что в нем поднимается целая буря страсти…

– Если бы ты для своей жены был таким, какой мой для меня, то и жена твоя была бы лучше! – заметила она.

– Чтоб они утопились оба! Чтоб у них глаза скорей закрылись, – угрюмо проворчал Степан.

– Фу, какой злой и скверный человек… желает людям смерти! – Она, нахмурив лоб, сердито сверкнула глазами, отплюнулась, а затем прибавила, поднимая с земли последнюю связку белья и бросая ее в челнок:

– Умная я была, когда не хотела за тебя выйти: хороший бы у меня был муж!

Видя, что она хочет войти в челнок и отплыть, он поднялся с места и стал около нее.

– Подожди, Петруся, подожди немножко! – шептал он, – еще минутку поговорим… что тебе мешает? Еще одну минутку! Я бы для тебя был не такой, как для той… я был бы с тобой ласковый и тихий, как собака, которая узнала своего хозяина. Ты бы у меня в доме смеялась и пела, как коноплянка в гнезде… а я бы тебе целовал всю жизнь руки и ноги, работая на тебя, я искровянил бы себе руки от труда… ой, Петруся ты моя, миленькая ты моя… не убегай хоть теперь от меня… дай хоть минутку полюбоваться тобой…

С пылающими глазами и выражением страсти на лице он наступал на нее, тянул ее под раскидистые ветви ивы, обдавал пылающим дыханием ее шею и плечи и, как железной рукой, обнимал ее стан.

Она вскрикнула от испуга и гнева, одним прыжком вскочила в челнок и, схвативши весло, мигом оттолкнулась от берега. Прошло не более минуты, а челнок уже находился на порядочном расстоянии от Степана. Он плыл по гладкой голубой поверхности быстро, ровно, почти не колеблясь и уносил к противоположному берегу высокую стройную женщину, которая равномерно нагибалась над веслом, волновавшим воду. Падавшие из-под красного платка волосы скрывали огненный румянец ее лица, а заходящее солнце обливало розовым светом и золотило ее голые почти до колен ноги и управлявшие веслом руки.

Глаза мужчины, который стоял под ивой и смотрел на Петрусю, горели ярким пламенем. Страстная, любовная улыбка сменилась на его лице морщинами печали и гнева; что-то ужасное и злобное мелькнуло в выражении его губ.

– Если так, – крикнул он уплывающей женщине, – то ты в самом деле ведьма! Нечистая сила, тянешь к себе людей, а после отдаешь их на вечную погибель. Подожди ты! Будет тебе! Я уж найду, чем отплатить за свою обиду, ведьма ты!.. Проклятая твоя душа!

Она была на таком расстоянии, что не могла не слышать его криков. Однако она ничего не ответила, только челнок заколыхался под ней, будто дрогнули на мгновение ее ноги. Затем она опять поплыла ровно и быстро, а на бронзовом лице стоявшего под ивой мужчины появилась полная ненависти улыбка. Из тени, в которой он стоял, женщина, озаренная солнечным светом и плывшая по голубой поверхности пруда, показалась ему страшным, зловещим и вместе с тем сияющим и заманчивым видением.

– Ведьма! Ей-богу, ведьма! – шептал он.

А когда она пристала к белевшему вдалеке противоположному песчаному берегу и поспешно пошла к дому, он прибавил со сжатыми кулаками, возвращаясь к своему плугу:

– Она не должна ходить по божьему свету… не должна!

Петруся не застала дома мужа. Стасюк, который выбежал ей навстречу на самый берег пруда, рассказал ей по дороге, увязая в белом песке и цепляясь за ее одежду, что отец пошел в корчму, чтобы поговорить с кабатчиком. Она знала, что тот предлагает ее мужу большую и выгодную работу в одном из соседних имений, и поэтому не удивлялась и не беспокоилась, что Михаил не вернулся в обычную пору домой. Дело было важное, и много о чем нужно было поговорить с евреем. Приготовляя ужин, она рассказала бабушке обо всем, что произошло у ней с Агатой и у пруда, а дети в это время забавлялись в одном из углов комнаты деревянной удочкой и грызли семечки.

Во время ее рассказа Аксинья пряла все быстрей и быстрей, но скоро нитки кудели начали рваться, и веретено выскользнуло у нее из пальцев. Так она осталась сидеть неподвижно, выпрямившись, как струна, сложивши руки на коленях. Петруся давно уже перестала говорить, а бабка все еще не промолвила ни слова: только ее желтые челюсти двигались быстрее чем когда-либо, будто пережевывая неприятное известие, а белые глаза, казалось, с необыкновенным напряжением всматривались во внутренность хаты, освещенной колебавшимся светом пламени. Ужин был уже готов, но женщины ожидали хозяина дома, который вот-вот должен был притти. Огонь в печи угасал, дети утихли и дремали под стоявшими у стены стопами льна. Издали виднелось несколько пар босых ножонок и маленькие румяные лица.

Петруся внесла со двора в сени трепало, с минуту еще суетилась в избе и наконец, громко вздохнув, тоже уселась на земле, опершись плечами о лен и задумчиво глядя вперед. Среди тишины, воцарившейся в избе, вдруг послышался голос слепой бабки, хриплый и сегодня отчего-то сильно дрожащий:

– Петруся! – окликнула она.

– А что, бабушка?

– Сожги травы – те, что в этом году ты поприносила с поля, и те, что остались с прошлого лета, и все травы, что хранятся у нас в избе!..

– Зачем, бабушка?

– Сожги! – почти закричала старуха и тише, но гневно проворчала: – Глупая! Еще спрашивает: зачем?

Петруся поднялась с земли, подумала немного и, задумчиво покачав головой, пошла в клеть. Из клети, с чердака, из сеней она сносила множество сухих и крошившихся, а не то еще только увядавших и еще пахучих полевых цветов и трав; все это она ссыпала на землю возле большой печи, а затем, раздув огонь, стала горстями бросать травы в пламя; она делала это молча, с разгоревшимися глазами и слегка сжатыми губами. По ее лицу видно было, что она испытывала боль и тревогу. Эти растения и цветы, запах которых она любила с детства, этот лиловый чебрец, желтый царский скипетр, гирлянды цеплявшихся одна за другую трав и стеблей были теперь охвачены огненными языками пламени и окутаны синими клубами дыма, который, столбом поднимаясь в трубу, наполнял избу одуряющим запахом. Когда несколько охапок сухих трав уже горели в огне, она подняла голову и снова спросила:

– Зачем это, бабушка?

Старуха не отвечала. Она так погрузилась в свои думы, что, может быть, даже и не слыхала вопроса внучки. Наконец минуту спустя с печи послышался ее хриплый и немного дрожащий голос.

– Много я видела и слышала на этом свете удивительных вещей и знаю, что из чего может выйти… Старая Прокопиха стоит у меня теперь перед слепыми глазами, как живая, и слезы, что текли по ее старенькому лицу… так текли…

Чем дальше говорила слепая старуха, тем монотоннее звучал ее голос и все более походил на певучий, жалобный речитатив.

– Жила-была в одном людном, но небогатом селе солдатка Прокопиха, убогая работница, не имевшая ни родных, ни своей хаты. Мужа ее убили далеко, на большой войне, и остался у нее только один бедняжечка сынок, которого звали Прокопием. Бедненький был этот Прокоп, всеми позабытый, кроме родной матери. Не было у него ни отца, ни братьев, ни хатки своей, ни поля. Пришел он на свет голый, как Адам, а как вырос, нанялся работать к чужим людям. Работал он у чужих людей в презрении и большой нужде, косо смотрел на чужое добро и сделался угрюмым, как осенняя ночь. Хотя бы все не знаю как веселились, он все один: бывало, как волк, ходит и в землю смотрит, будто собирается могилу себе копать, и все о чем-то думает и думает… Люди не любили его за угрюмость и неприветливость и не уважали, как это обыкновенно бывает с одиноким сиротой, за которого некому вступиться. Вот один год начал кто-то воровать у хозяев лошадей. У одного хозяина конь пропал, у другого, у третьего… По всему селу начался крик и плач, потому что люди там были небогатые и очень горевали об этих лошадях, без них трудно обходиться в хозяйстве. Искали они вора, расспрашивали, сторожили – нет. Нет и нет, хоть земля расступись! А лошади как пропадали, так и пропадают!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю