355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Ведьма » Текст книги (страница 8)
Ведьма
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:51

Текст книги "Ведьма"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Однажды кто-то заметил, что Прокопий иногда исчезает из села. Пройдет, бывало, день, два, три, пройдет и целая неделя, а его нет в селе: где-то гуляет. Видели его в лесу, разговаривающим с евреями, видели его в местечке, где он пьянствовал в корчме и покупал лента какой-то девке; а неизвестно, откуда он брал деньги. Тогда уже всем пришло в голову, что он-то и ворует лошадей. Потащили его в суд. В суде слушали-слушали и сказали, чтобы Прокопий возвращался домой, потому, говорят, неизвестно, он ли это воровал лошадей; доказательства, говорят, нет; дайте, говорят, лучшие доказательства против него… Прокопий вернулся в село, а лошади как пропадали, так и пропадают. Тогда уже люди стали больно сердиться за свое добро. Притаились раз в лесу, когда Прокопий вез своему хозяину воз дров, поймали его, да и начали бить его кольями…

– О господи! – раздался в избе крик Петруси, которая стояла перед печью с полным трав фартуком и, спустив одну руку на сухие растения, широко раскрыла глаза и тряслась всем телом.

– Кольями! – еще раз произнесла она и, немного опомнившись, опять начала бросать в огонь травы. Пламя вспыхнуло сильней, изба наполнилась ароматным дымом, а голос старухи повторил с печи:

– Кольями… кольями поломали ему ребра, руки, ноги, лицо залили кровью и бросили мертвого на широком поле, на пустом поле, белому снегу на подстилку, черным воронам и галкам на съедение…

В избе воцарилась минутная тишина, после чего слепая бабка окончила свой рассказ:

– А солдатка Прокопиха сошла с ума от горя по своем бедняжке сыночке. Из жалости люди кормили ее и одевали, а она, бывало, забьется в темный угол и все рассказывает и рассказывает о своем Прокопии, а по ее сморщенному, старенькому лицу слезы текут и текут, точно горох сыплется… Была и я там, слышала ее рассказы, смотрела на ее слезы, и теперь все это, как живое, встало перед моими слепыми глазами…

Когда умолк хриплый, клокочущий и вместе с тем певучий голос старухи, Петруся тихонько проговорила:

– Бабуля!

– А что?

– Этот Прокопии в самом деле воровал лошадей?

Старуха задумчиво ответила:

– Может быть, крал, а может, и не крал. Это неизвестно. Доказательства не было… но у людей было подозрение и страшный гнев…

– Страшный! – как эхо повторила женщина, стоявшая перед огнем, и быстро-быстро начала бросать в пламя остаток сухих трав.

Немного спустя старуха заговорила опять:

– Петруся!

– А что, бабушка?

– Чтобы ты с этого времени не смела больше давать советы…

– Не буду… – ответила молодая женщина.

– Никому… помни! Хотя бы там не знаю как тебя просили. Слышишь?

– Не забуду, бабушка….

– Будь такой тихонькой, как рыбка на дне, чтобы люди забыли о тебе.

– Хорошо, бабушка…

Двери отворились, и вошел кузнец. Взглянув на него, Петруся сейчас же закричала:

– Ой, боже ж мой! Что с тобой случилось, Михайло?

Действительно, с ним, должно быть, случилось что-то очень скверное. Лицо у него было рассерженное, один глаз вспух, а на щеках и на лбу было несколько синяков. Он снял шапку со всклокоченной головы и, бросив ее на стол, сердито прогнал от себя детей, которые проснулись и подбежали к нему. После этого он сел на скамейку и, повернувшись к жене, заговорил слегка охрипшим голосом:

– Случилось со мной то, чего еще никогда в жизни со мной не было. Был я солдатом и шесть лет таскался по свету, а никогда ни с кем не дрался; здесь живу и хозяйничаю семь лет, и люди уважали меня всегда, потому что я сам себя уважал. А вот сегодня подрался с мужиками перед корчмой. По твоей вине, Петруся, это со мной случилось. Фу, стыд… горе… да и только!

Он плюнул и, отвернув от жены лицо, закрыл ладонью припухший глаз. Она молчала и, стоя перед огнем, смотрела на него широко раскрытыми глазами, опустив руки. Немного помолчав, он начал опять:

– Я разговаривал с шинкарем о деле… Вдруг слышу мужики перед корчмой говорят о тебе, что ты виновна в болезни Клементия Дзюрдзи, Семен Дзюрдзя кричал это; Яков Шишка, этот известный вор; и Степан подошел потом и говорил то же самое; и бабы, что возвращались с картофельных полей, остановились и тоже, как вороны, каркать начали: и такая она, и сякая, у коров молоко отняла, а теперь отравила Клементия. Слушал я, слушал… наконец не выдержал: вылетел из корчмы и начал с ними ссориться из-за тебя. Слово за слово, дошло до драки. Я бил, меня били… Эх! Стыдно! Работаешь, как батрак, ведешь себя хорошо, людей и самого себя уважаешь, вдруг, неизвестно откуда, свалится на тебя позор… Что это? Приятно слышать, как жену называют ведьмой и чортовой любовницей, а потом носить на лице следы кулаков пьяниц и воров! Ой, боже ж мой, боже! За что мне такой позор и горе!

Сквозь его жалобы и стыд прорывалась обида на жену. Она все время молчала, испугавшись до того, что у нее дрожали руки, когда она вытягивала из печи горшок с едой. Не поднимая глаз, она зажгла лампу и поставила на стол ужин. Когда она, как всегда, подавала мужу хлеб и нож, он, закрыв ладонью опухший глаз, другим внимательно посмотрел на нее.

– Петруся! – сказал он. – Что ты сделала людям, что они на тебя напали, как вороны на падаль?…

Она слегка пожала плечами.

– Разве я знаю? – шепнула она.

– Ведь не может же быть без причины? – спросил он еще раз.

Женщина, которую расспрашивали таким образом, погрузилась в глубокую задумчивость.

– Разве я знаю? – повторила она.

Очевидно, она сама не могла понять загадки своей судьбы и не была уверена, что причина этого явления не кроется в ней самой. Несмотря на эту неуверенность, всякая другая рассыпалась бы в опровержениях, клятвах, оправдывая себя и обвиняя людей. Жили они между собой душа в душу, как два чистые, текущие рядом, ручья. А теперь она солгала бы, если бы сказала ему, что в чем-нибудь уверена, ведь внутри ее зарождался страх – не столько перед людьми, сколько перед чем-то неопределенным, таинственным, грозным.

– Разве я знаю? – повторила она и отвернулась от мужа.

На лбу его образовались две глубокие складки. Он смотрел на нее и, как бы удивляясь чему-то или над чем-то грустно раздумывая, покачал раза два головой. Затем он подозвал к себе детей; к ней же ни разу больше не обращался и, ни разу в этот вечер не назвал ее кукушечкой. Недовольный и молчаливый, он лег спать; мрак и тишина обняли избу; уж около полуночи среди тишины послышался звук человеческих шагов и кто-то вскарабкался на печь:

– Бабушка! Бабушка! Ты спишь?

На печи раздался шопот, в котором ясно слышался ужас:

– Не сплю, дитя, не сплю! Все о тебе думаю… – ответила Аксинья, к которой вместе со старостью пришли и бессонные ночи.

– Бабушка! – жалобно проговорил другой голос, – что-то меня сегодня ужасно душило… так душило, что я чуть-чуть не отдала богу душу…

– Что это? – удивилась старуха и немного спустя спросила:

– Может быть, ты в святое воскресенье делала что-нибудь, чего нельзя делать?

– Не делала, бабушка… ничего такого я в воскресенье не делала.

– Припомни только… может быть, делала! Потому что, если делала, значит к тебе приходило воскресенье и душило тебя за то, что ты его оскорбила… Такие вещи бывают на свете… я сама знала такого человека, что всегда все делал в воскресенье. Вот раз воскресенье пришло к нему, такое большое, как золотое солнце, легло на него и задавило… до смерти задавило. Припомни: не делала ли ты, упаси боже, чего-нибудь в воскресенье?

– Не делала, бабушка!.. Вот побожусь, что никогда не делала ничего в воскресенье.

– Ну так что же это душило тебя?

После этого вопроса воцарилось глубокое молчание. Но вот молодой и испуганный голос едва слышно прошептал в темноте:

– Бабушка! Я слышала, что когда чорт пристанет к кому-нибудь, то тоже душит…

На печи внезапно что-то зашелестело: может быть, это слепая бабка выпрямилась на своем сеннике.

– Перекрестись, дитя, перекрестись святым крестом…

– Во имя отца, и сына, и духа святого. Аминь.

Помолчав, строгая Аксинья прошамкала еще:

– Горе это тяжелое душило тебя, Петруся ты моя, горе и печаль.

– Да, да! – утвердительно прошептал другой голос.

– Что-то Михаил был сегодня недоволен и сердит.

Глава VI

Зима пришла ранняя и суровая. В последние дни ноября мороз сковал землю, и снег осыпал ее белым пухом. Вечернее небо было усеяно множеством звезд, когда по дороге в Сухую Долину, очевидно возвращаясь из ближайшего местечка, шли в деревню два мужика. Оба они были невысокого роста, но один был совсем низенький; в бараньих тулупах, шапках и скрипучих сапогах, они шли то медленно и слегка пошатываясь, то быстрым и размашистым шагом, очень громко разговаривая между собой и ожесточенно размахивая руками. Они были не вполне трезвы. Далеко разносились их грубые голоса, которым вторил громкий и неровный топот их шагов. Из слов их, ясно и звонко раздававшихся в тихом морозном воздухе, можно было угадать, что они возвращались из местечка, где оба были у мирового судьи.

– Мировой говорит, штраф за это заплатить… – говорил один.

Другой же, не слушая товарища, одновременно с ним тянул:

– Долг – святое дело, говорит, заплатить нужно.

– Деревья, говорит, рубил в панском лесу, срубил шесть штук, говорит, за каждую штуку заплатишь по рублю штрафу… – А если долгу не заплатишь, говорит, то опишут землю и продадут… – Не продадут! – говорю я, потому что еще не выкуплена, от правительства, значит, не выкуплена.

Теперь другой начал:

– А я в мировой съезд… пошел к Хацкелю и велел ему писать просьбу в мировой съезд… Пиши, говорю я ему, «гапеляцию», чтобы мне этого штрафу не платить…

А первый опять:

– Я к старшине!.. А что из этого будет?.. Должен я шинкарю, и другим людям я должен, и теперь они подают на меня в суд. Суд приказывает заплатить, а земля не выкуплена, от правительства, значит, не выкуплена… и продать ее нельзя… Кабатчик нехристь, подлая его душа, сейчас же спрашивает: – А сколько дашь за то, что напишу? – Злотый дам, говорю я, пиши! – Он смотрит мне в глаза и смеется… – Рубль дашь? – говорит. – Не дам, говорю я, ей-богу не дам… тридцать копеек дам… А он: – Рубль дашь?.. – Я обещал, ей-богу, обещал рубль… Чтоб его черти!..

А тот, который заботился о своих просроченных долгах, рассказывал дальше, слегка покачиваясь:

– Узнал я у старшины, ой, узнал… чтоб его… Земли не опишу, говорит он, потому что нельзя, еще не выкуплена, а хозяйство опишу за долги, да и продам, с публичного торгу, значит, продам, в одних рубахах останетесь… зачем было долги делать?

Вдруг они оба остановились и начали смотреть друг другу в лицо.

– Яков! – сказал один.

– Семен! – ответил другой.

И оба одновременно отозвались:

– А?

– Если бы быть богатым!

– Да, да!

– То мы не сделали бы долгов!

– Да!

– Девять душ в избе…

– У меня тринадцать… да еще двое в люльках…

– Земля такая плохая, что хоть плачь…

– А амбар так уж совсем обвалился… я и думаю: откуда тут лесу взять… вот и поехал ночью в лес… Так что ж? Не для одного бог создал лес… для всех создал…

– Землю придется отдать еврею в аренду за долг… хоть тайком. А самому наняться в работники куда-нибудь…

– Ой, горькая настала доля для меня и для моих деток….

Оба провели по глазам рукавами кожухов и, громко вздохнув, пошли рядом дальше… Они находились в эту минуту недалеко от креста, возвышавшегося на перекрестке дороги. Против них блестели желтым светом два освещенные окна корчмы, дальше темнели стены риг и хлевов, а на некотором расстоянии от них, среди сухих скелетов деревьев, темнела на поле одинокая усадьба кузнеца. При свете звезд можно было разглядеть запертую и молчаливую кузницу, белую от снега соломенную крышу избы и два золотистых бледных отблеска горевшего в хате огня, пробивавшегося сквозь замерзшие окна.

Один из мужиков, проходивших под крестом, протянул руку по направлению к этой усадьбе.

– Семен! – сказал он.

– Ну?

– Вон там денег много!

– Где это?

– А у кузнечихи…

– Ага! – подтвердил Семен, – должно быть, богатые люди, живут по-пански…

– Отчего им не жить, если чорт помогает ведьме…

– Помогает или не помогает, а все-таки им хорошо, когда у них деньги есть… – заметил Семен, а после минутного размышления махнул рукой и заворчал: – Так что ж из этого? Пес лохматый, ему тепло; мужик богатый, ему хорошо… Кузнецу и его женке хорошо, а мне от этого не легче…

– Еще тяжелей смотреть на чужое добро, когда горько человеку на свете…

– Да!..

В это время Яков Шишка остановился, как вкопанный, и, вытянув руку по направлению к усадьбе кузнеца, тихим сдавленным голосом прошептал:

– Бачил? Семен, бачил?

Семен тоже остановился и раскрыл широко рот. Что же на них так сильно подействовало? Падающая звезда! Она как-бы сорвалась с темного свода и, прочертив в воздухе кривую линию, похожую на золотую змейку, исчезла над самой избой кузнеца. На фоне ясной ночи это была мгновенная, но яркая вспышка. Яков повторил вопрос:

– А что, бачил?

– Чаму не бачил? Бачил, – зашептал Семен, – мы о них говорили, и на их же избу упала звезда…

Яков тряхнул головой и громко расхохотался:

– Ой, дурень ты, дурень, – говорил он, – так ты думаешь, что это звезда упала?..

– Ну да!

– А это вот чорт был, что нес через трубу ведьме деньги!

– Не может быть!? – воскликнул Семен и, подняв ко лбу руку, принялся креститься.

– А разве ты никогда не слышал этого?

– Слышать-то слышал, что так бывает на свете, но видеть не видел…

– Ну, так теперь увидел… Во имя отца, и сына, и духа святого…

– Аминь! – в один голос окончили оба, а Семен еще раз протяжно выразил свое удивление. После этого он пошел вперед более уверенным и ровным шагом, как будто туман от водки, которую он выпил в местечке, вылетел у него из головы. Он глубоко задумался над чем-то и затем проговорил:

– Яков!

– А?

– Знаешь ты что? Я уж не побрезговал бы и чортовыми деньгами, чтобы только выпутаться из беды… чтобы не описывали да не продавали хозяйства.

– Как ведаешь… как знаешь… – равнодушно ответил Яков.

– Может быть, кузнечиха и заняла бы… – продолжал опять неуверенным голосом Семен.

– Как ведаешь… как знаешь… но плохо будет…

– Отчего плохо?

– Вот так! Не годится продавать христианскую душу…

– И то правда…

– Ты не делай этого, – учил Яков, поднимая кверху палец, – не годится… Надо ксендзу рассказать на исповеди, что было у тебя такое искушение…

Семен опять задумался, но минуту спустя поднял голову с внезапной решимостью.

– А шел же ты в барский лес воровать дерево, когда тебе понадобилось амбар строить?

– Ой ты, дурень! – крикнул Яков, – как ты можешь равнять такие вещи? Лес божий и господь бог сотворил его для всех, а ведьмины деньги – чортовы, и она сама – враг бога и людей…

– Так что ж! – возразил со злостью Семен, – все-таки мировой велел тебе заплатить штраф, а ты меня не называй дурнем… слышишь? Не имеешь права! Сам дурень, а к тому же и вор!

Они начинали уже ссориться, но в это время на них упал свет из окон корчмы, мимо которой они проходили. Из кабака неслись гул разговоров и пиликанье скрипок. Оба они остановились, как вкопанные.

– Зайдем! – сказал Семен.

– Зайдем… – согласился Яков.

– На минутку.

– На минутку… погулять!

Довольно обширное помещение корчмы с глиняным полом и низким, черным от грязи потолком ярко освещено было лучинами, воткнутыми в щели печи. Печь эта была сверху донизу увешена сушившимся после стирки бельем шинкаря и его семьи. На длинном и узком столе горела сальная свечка, криво торчащая в выдолбленной брюкве, и стояло несколько оловянных чарок, из каких мужики обыкновенно пьют в корчмах водку. До этого из них пили вон те важные и степенные хозяева, которые теперь, сидя на скамейках по обеим сторонам стола, вели между собой шумный, но серьезный и солидный разговор. Их просторные тулупы с широкими воротниками из черных или серых смушек; тяжелые, но цельные и высокие до колен сапоги; выражение их лиц, спокойных или улыбающихся, – все ясно говорило о том, что это были зажиточные и самые степенные жители Сухой Долины. Они пришли сюда не для того, чтобы кутить, и не от безделья, а для того, чтобы, во-первых, немного повеселиться в компании в долгий зимний вечер, и еще затем, чтобы поговорить и посоветоваться о делах, касающихся всей деревни. Сперва они велели подать себе водки, пили ее из оловянных чарок, приветливо говоря соседям: «На здоровье! На счастье!» После этого они отодвинули чарки на середину стола и больше уже не трогали их. Выпили по «крючку» и довольно. Если бы это был какой-нибудь веселый случай: крестины, свадьба, завершение какого-нибудь торга или что-нибудь подобное, то они пили бы, вероятно, гораздо больше. Но без причины они не привыкли напиваться, уважая в себе достоинство зажиточных и честных хозяев и отцов семейства и бывших или нынешних должностных лиц волости.

В самом центре этого общества заседал Петр Дзюрдзя; около него, выдвинув далеко на стол локти, разлегся Максим Будрак, дальше сидели на скамейке Лабуда и его два взрослых сына, уже давно женатых, а в самом углу комнаты, куда менее всего проникал свет, сидел Степан. Он всегда любил общество самых солидных и добропорядочных жителей Сухой Долины, любил участвовать в общественных делах, играть влиятельную роль в деревне. Самолюбивый и смелый, он добивался почета и хотел чем-нибудь распоряжаться. Однако ему уже было под сорок, а он все еще не мог достигнуть этой желанной цели. Его угрюмость и запальчивость отталкивали от него людей и лишали его уважения. По той же причине он плохо жил с женой и у него не было многочисленного семейства. Правда, у него был один ребенок, но такой, что Степана можно было считать бездетным, а бездетность крестьянина доказывает, во-первых, «отсутствие божьего благословения», а затем грозит ему близким и неизбежным разорением.

Люди совершенно иначе смотрят на избу, в которой растут и вырастают сильные парни и работящие девки, нежели на такую, в которой двое одиноких людей, как пара угрюмых кротов, роют землю без радости в настоящем, без надежды на будущее. В такой избе не бывает ни крестин, ни свадеб, ни шумных игр мальчиков, ни звонкого девичьего пения, люди никогда не заходят в нее и никогда не садятся в ней за уставленные божьими дарами столы. А если еще в такой избе бывают постоянные ссоры между супругами, крики и побои, оскорбляющие господа, людям на соблазн и смех, тогда уже крестьянин, лишенный детей и надежд на будущее, обреченный на разорение хозяйства и людские насмешки, сидит хмурый и молчаливый в толпе веселящихся и беседующих между собой людей так, как сидит в темном углу Степан Дзюрдзя, чувствуя злость и обиду. Сегодня он уже несколько раз начинал рассуждать, но замечал, что никто не хочет его слушать.

А ведь здесь говорили о деле, которое он знал лучше, чем кто-либо другой, – о земле и лугах, на которые притязала вся деревня и относительно которых собирались возбудить иск против их теперешнего владельца. Дело должно было обойтись дорого; издержки раскладывались на всех жителей деревни сообразно участию каждого в иске; эту арифметическую работу Степан мог выполнить искуснее всех; впрочем, он и лучше других знал эту землю и луга, но соседи обходились без его помощи и советов, заглушали его слова, когда он силился перекричать других, и толкали его локтями, заставляя замолчать.

Молодой Лабуда, не желая начинать ссору, но боясь, что ее может вызвать злость Степана, отодвинулся от него; то же самое, сделал Антон Будрак, брат Максима, теперешний староста. Степан увидел, что остался один и что им пренебрегают. Тогда он потихоньку выругался, отодвинулся к самой стене, крикнул кабатчику, чтобы тот дал ему целую кварту водки, и молча пил ее, поблескивая, как волк, искрящимися в полумраке глазами.

В совершенно ином положении находился Петр Дзюрдзя. Он шесть лет занимал должность старосты, хорошо знал, кто чем владеет и кто в какой мере должен участвовать в общих расходах. Антон Будрак, который недавно был второй раз выбран старостой, советовался с ним о разных разностях; другие же, слушая их, утвердительно кивали головами.

Длинные волосы Петра светло-русыми седеющими прядями падали на черный барашковый воротник полушубка. Его бледное лицо оживилось от выпитой рюмки крепкого напитка и шумного разговора. Он говорил много и длинно, обстоятельно и протяжно, как лениво и тихо бегущий поток. Он припоминал, когда и как эти земли и луга отпали от Сухой Долины и что об этом рассказывали отцы и деды, обсуждал, какие выгоды принесло бы деревне их возвращение, и, высчитывая эти выгоды, даже вздыхал, – до того они казались ему заманчивыми. Однако, несмотря на это явное вожделение к земным делам, он не забывал и о небесных. По временам он поднимал вверх указательный палец и заканчивал свое рассуждение словами:

– Все это в воле божьей! … Если господь бог захочет, то окажет нам эту милость, а если не захочет, то нет, и терпи, человек, потому что такова уж воля господня…

В другой раз он говорил:

– Божью силу, як той казау, не пересилишь. Чортовскую силу святым крестом осилишь, а божью не пересилишь ничем… Как господь бог небесный захочет, так и будет.

Эти слова всегда вызывали вздохи слушателей; однако это не мешало им с живым и даже страстным интересом рассуждать о земельных делах. Петр тоже вздыхал, но его серые глаза блестели таким весельем, какое зажигалось в них очень редко. Они принимали такое радостное выражение всякий раз, когда он случайно или нарочно поглядывал в ту сторону корчмы, где забавлялась и веселилась молодежь.

Там было несколько взрослых парней и пять-шесть девушек, которые, окружив сидевшего в углу музыканта, требовали, чтобы он сыграл им. Под звуки его музыки они начинали танцы и по временам внезапно прерывали их для какой-нибудь проказы или поднимали беготню, от которой с пола столбом вставала пыль, и дым горящих лучин разлетался во все стороны.

Среди этого оживления слышались грубые мужские крики и женский писк, шумный смех, шутливые ссоры, топанье и бренчанье, визг скрипок. Белые рубахи и синие юбки девушек мелькали среди пыли и дыма, между серыми и голубыми одеждами мужчин. Клементий управлял громким и веселым хороводом этой небольшой, но отлично забавлявшейся молодежи.

Шесть недель тому назад он встал после тяжелой болезни, от которой уже не осталось и следа. За время своей болезни он не раз держал в руках зажженную свечу, пил без конца всякие травы, которые бабы приносили ему со всей деревни, отбыл предсмертную исповедь и потерял кружку крови, которую выпустил ему фельдшер, привезенный Петром из местечка. Старое евангелие все это время лежало у него на подушке над самой головой, а отец заказал три обедни за его здоровье. Наконец он выздоровел, поднялся, и через две недели у него был такой вид, как будто с ним ничего не случилось. С этого времени Петр любил много и долго рассуждать о болезни и выздоровлении сына. Он рассказывал, что ее вызвала дьявольская сила, которую победила божья воля. Говоря о первой, он сжимал кулаки и с отвращением отплевывался, а в зрачках его мелькали гнев и ненависть. К другой силе он, очевидно, чувствовал горячую благодарность и уважение, потому что при упоминании о ней он склонял голову и почти бессознательно подымал глаза вверх. И теперь Клементий был первым в играх и проказах. Везде можно было видеть его в паре с красивой Настей Будраковой, дочерью Максима. Он то останавливался перед музыкантами и, требуя, чтобы они играли, обнимал ее за талию, собираясь танцовать, то, преследуя ее, с такой силой швырял на скамейку, что она кричала от боли и, притворяясь рассерженной, уходила в угол и становилась спиной к парню. Он подходил к ней, просил прощения, снова приглашал побегать и, корча смешные рожи, изображавшие плач, разражался на всю избу грубым хохотом…

Петр с удовольствием поглядывал через головы стоявших против него соседей на веселье сына, которое, очевидно, отвлекало его от разговора. Часто он раскрывал рот и смеялся тихим грудным смехом. Он любовался этой парой, Клементием и Будраковой. Девушка должна была увеличить своим приданым богатство мужа, а кроме того, это было приветливое, работящее создание, она вела себя хорошо, и Агата очень любила ее; если Клементий женится на ней, то, не говоря уже обо всем остальном, согласие свекрови и невестки было обеспечено. У Петра давно складывалась в голове мысль об этом союзе, как вдруг открылось, что Клементий ухаживает за Франкой, этой коренастой, неприглядной, бедной внучкой одного из самых последних по положению жителей деревни и вдобавок вора. Как только Клементий встал после болезни, Петр спросил его:

– Был ли у тебя какой-нибудь умысел, когда ты задевал Франку, или ты делал это так себе?

Парень сильно застыдился и отвечал, отворачиваясь:

– Так себе!

– А жениться на ней не думаешь?

– Пусть чорт на ней женится, а не я! – мрачно ответил Клементий.

– Ну, а Настю Будракову хочешь? – продолжал отец.

Парень закрыл ладонью рот и фыркнул со смеху.

– Отчего бы нет, батько? – воскликнул он.

Даже глаза его засветились от радости. Настя была красивая девушка, да притом он не забыл и о ее приданом.

Они решили послать сватов в избу Будрака тотчас же после рождественского поста.

Теперь молодежь, взявшись за руки, устроила посреди избы круг, в который втерлась смеха ради какая-то пожилая приземистая баба;, она держала в руках маленькую подушечку, которую взяла у шинкаря. Под пискливые, но бойкие звуки скрипок круг танцующих, громко топая ногами, вертелся вокруг этой бабы, которая, упершись одной рукой в бок, а другой высоко поднимая подушечку, кружилась и пела с забавными гримасами:

 
Подушечки, подушечки!
А все пуховые;
Молодзеньки, молодзеньки,
Совсем молодые…
 

Тут раздался сильный хохот: так плохо подходили слова песни к коренастой сморщенной, хотя еще сильной и веселой бабе. Она пела дальше:

 
Кого люблю, кого люблю,
Того поцелую;
Подушечку пуховую
Тому подарую.
 

Выговаривая последнюю фразу песни, она бросила подушечкой в Ясюка Дзюрдзю и, полуобнявши его, хотела покружиться с ним по правилам этого танца. Но он, считая для себя позором, что такая некрасивая танцорка оказывает ему свою благосклонность, кулаком оттолкнул от себя бабу и с глуповатым выражением лица и сердитыми глазами остановился, как столб, посреди избы. Несколько солидных хозяек, болтавших на скамейке у стены, покатывались со смеху; даже хозяева прервали разговор о делах и, улыбаясь, стали присматриваться к шумному веселью молодежи.

Круг составился вновь, но только на этот раз в середине его стояла Настя Будракова, которую туда насильно толкнули другие девушки. Скрипки продолжали играть без остановки, а стройная девушка с толстой косой на спине и с бусами на груди подняла вверх подушечку и, не прыгая так, как ее предшественница, а медленно и грациозно поворачиваясь, громко запела под мерный топот ног:

 
Подушечки, подушечки!
А все пуховые;
Молодзеньки, молодзеньки
Совсем молодые…
 

Тут весь хоровод подхватил песню и хором начал вторить громче всех звучащему голосу девушки:

 
Кого люблю, кого люблю,
Того поцелую;
Подушечку пуховую
Тому подарую…
 

Подушечка в клетчатой наволочке, брошенная рукой девушки, с такой силой ударилась в лицо Клементия Дзюрдзи, что он стал весь пунцовый, а его золотистые и густые волосы разом поднялись над головой. Вслед за этим Настя повисла обеими руками на его плечах, а он обнял ее и вертелся с ней гораздо дольше, чем этого требовали правила. Но веселому парню, пылавшему от близости Насти, и этого было мало. Он крикнул музыканту, чтобы тот играл «круцеля», и, когда требование его было исполнено, пустился со своей девушкой в этот быстрый и головокружительный танец, который надо исполнять почти не сходя с места и который прервется только прогулкой танцующей пары по комнате. Золотистые волосы парня развевались над его головой, коса девушки с подвязанной у конца красной ленточкой летала по воздуху, на ее шее бренчали стеклянные бусы и просвечивавшие из-за них позолоченные крестики.

А когда они, утомленные кружением на одном месте, ходили по комнате, он высоко поднимал разгоревшееся лицо, и в его голубых глазах сверкали веселые искорки; а она, прижимаясь к нему плечом, одной рукой сжимала его синюю свитку, другой стирала фартуком пот с лица. Таким образом они медленно обходили комнату мерным шагом, по временам притопывая ногами. Он походил на молодой дуб, она – на белокорую березу. Все хозяева теперь повернулись лицом к середине комнаты и поглядывали на танцующую пару. Петр Дзюрдзя, поднося ко рту недопитую чарку водки, засмеялся тихим грудным солидным смехом; Максим Будрак, как будто небрежно глядя на дочь, радостно сверкал глазами. Оба соседа невольно взглянули друг на друга, без слов поняли один другого и кивнули головами.

– Если бы только была воля божья… – проговорил Петр.

– Отчего не быть воле божьей? – отвечал Будрак.

Жена Будрака, которая сидела между женщинами на скамейке у стены и уже пропустила чарку водки, слезливо и с чувством говорила соседкам:

– Уж я этого Клементия, ей-богу, люблю, как родненького сыночка…

Именно в эту минуту в корчму вошли Яков Шишка и Семен Дзюрдзя. Никто не обратил на них внимания. Даже по их одежде можно было узнать, что они занимали самое последнее место в обществе людей, среди которых жили. На них были старые тулупы без воротников, лоснившиеся от грязи и долгого ношения, рваная, старая обувь, которую они уже много лет носили только в мороз и снег, и помятые шапки с барашковой, изорванной в лохмотья, обшивкой.

Что же можно было сказать об их фигурах и лицах? Правда, старый Яков держался прямо, с торжественной осанкой; но он был небольшого роста, тощий, глядел на всех как-то исподлобья маленькими блестящими глазами лукаво и вместе недоверчиво, с хитрой, неискренной улыбкой на старых увядших губах. Что касается Семена с его медленной и робкой походкой, желтым цветом лица, вечно слезящимися покрасневшими глазами, то на всем лице его лежала печать унижения, когда он был трезв, и наглого упрямства, как только водка шумела у него в голове. Теперь он был только слегка выпивши и потому, никого не затрагивая, украдкой, робко проскользнул через корчму и вместе с Яковом вошел через узкие двери в другую, гораздо меньшую комнату, в которой помещались кабатчик и его семья.

Оттуда было слышно, как они громко и запальчиво разговаривали с евреем, прерывая друг друга, толкаясь локтями и поминутно порываясь к ссоре с хозяином этого заведения. Последний громко и так же запальчиво требовал от обоих, в особенности от Семена, следуемых ему денег. Это, однако, не помешало ему дать им по две чарки водки. Семен, выпив свою порцию, начал плакать и жаловаться на горькую долю свою и своих детей, затем потребовал от кабатчика еще одну чарку, а когда тот не хотел давать в кредит, то он, громко проклиная его, стал грозить ему кулаками. Еврей уступил и дал ему еще водки, осмотрительно записывая каждую чарку мелом на дверях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю