355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Элиза Ожешко » Ведьма » Текст книги (страница 2)
Ведьма
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:51

Текст книги "Ведьма"


Автор книги: Элиза Ожешко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

Тишина! На полях и дорогах все еще ни живой души. В кузнице снова послышался стук молота; эхо повторило его в ближайшем лесу; огонь медленно горит в спокойном воздухе и поднимается все выше. Петр подбросил еще порядочную охапку дров. Розальке снова ужасно хочется крикнуть: а дрова осиновые? наверно осиновые? Но она, немножко побаиваясь Петра и старого Шишки, молчит и только нетерпеливо теребит обеими руками свой фартук. Пламя высоко вспыхнуло, свет его упал на крест и заструился по нему множеством золотых змеек, поднимаясь все выше, до самых рук распятья… Увидев крест, внезапно позолоченный пламенем, все присутствующие склонили головы и медленно, набожно перекрестились…

В это мгновение за холмами, на дороге, которая, извиваясь, пропадала в далеком необозримом пространстве, послышалось еще отдаленное, но громкое пение. Пение это плыло мелодичной и широкой волной, разнося нежные и тоскующие звуки по тихой равнине, по пустынным полям и дремлющему миру. Это был женский голое, чистый, сильный и громкий. До собравшихся у огня ясно доносились любовные слова песни:

 
Через реченьку, через быструю
Подай рученьку, подай милую,
Через болото, через зруденько,
Хадзи до мене, мое серденько…
 

На лицах людей, стоявших у огня против креста, который теперь казался золотым, отразились различные чувства: удовольствие, испуг, больше же всего любопытство. Даже сам неверующий Клементий широко раскрыл глаза и поднял руку, чтобы перекреститься во второй раз, но от волнения она остановилась в воздухе.

– Идет! Уже идет… – зашептали женщины.

Франка от страха перед ведьмой присела к земле, не переставая изо всей силы держаться обеими руками за кафтан Клементия.

Невидимая женщина, все приближаясь, пела:

 
– Гдзе ты, дзеучыно, мыслями блудзиш?
Скажи ты прауду, каго ты любиш?
– Ой, знаю, знаю, каго кахаю,
Только не знаю, с ким ся звенчаю!
 

Тут три жены Дзюрдзей переглянулись, осененные одной и той же мыслью.

– Кузнечиха, что ли? – прошептала жена Петра.

– Да, – шепнула в ответ жена Семена, – никто так не поет, кроме нее.

По телу Розальки с ног до головы пробежала страстная дрожь; против обыкновения она не сказала ничего, только быстро, злорадно, загоревшимися, как угли, глазами посмотрела на мужа. Удивительное дело! Степан так вытянул шею и так весь подался вперед, как будто сквозь холм хотел увидеть ту, чей голос доносился теперь до него. При этом от напряжения мускулов темная кожа его лица совершенно разгладилась, и только морщины на лбу придавали его лицу страдальческое выражение.

На вершине небольшого холма показалась женская фигура, очертаний которой нельзя было еще различить, и начала быстро спускаться с него. Подвигаясь вперед, она пела дальше свою песню:

 
– Ой, пойду, пойду в лес и лясочки,
Гдзе расцветаюць дробне листочки:
Там я хадзила и гаварыла,
Судзи меня, боже…
 

Вдруг голос ее оборвался и замолк. Она очутилась в нескольких шагах от разведенного огня и остановилась, как вкопанная.

Теперь при угасавшем дневном свете и блеске пламени ее фигура и лицо выступили с рельефностью изваяния. Это была еще молодая, высокая, сильная и стройная женщина.

Из-под высоко подоткнутой синей юбки виднелись ее сильные босые ноги, ступни которых скрывались в густой траве. Кроме синей юбки, на ней была только грубая рубаха и большой полосатый фартук, обоими концами заткнутый за пояс и наполненный такой массой цветущих трав, что они свешивались на юбку и, цепляясь друг за друга, спадали до самой земли. Тут были: лиловый чебрец, анютины глазки, белый и розовый клевер, звездообразная ромашка и голубой полевой цикорий. Кроме того, она держала в руках огромный сноп растений с длинными твердыми стеблями желтого девятисила и белоснежного золототысячника; этот сноп был так велик, что закрывал почти всю ее грудь и часть лица; из-за вороха виднелась только ее голова, полуприкрытая красным платком, из-под которого со всех сторон выбивались на грубую рубашку, загорелую шею и гладкий узкий лоб густые короткие пряди темных матовых спутанных волос. Ее лицо, полузакрытое цветами и волосами, казалось грубым и обыденным; загорелая, румяная, с алыми губами, полными щеками и вздернутым носом, она сверкала парой больших продолговатых глаз; серые, блестящие, выразительные, они, казалось, говорили, смеялись, ласкали и пели.

Ее голые ноги были красны от света огня; закрытая множеством цветов, высунувшихся из фартука и подымавшихся на грудь, с распущенными волосами и блестящим, смелым, смеющимся взглядом, стояла она под крестом, который словно купался теперь весь в огненном блеске. Первый звук, вышедший из ее уст, звучал удивлением:

– А-а-а-а! – сказала она, – что вы тут делаете, люди?

Но тотчас же, как бы припомнив что-то хорошо ей известное, вопросительным тоном прибавила:

– Ведьму на огонь ловите, что ли?

А затем кивнула головой и окончила уже с полной уверенностью:

– Ага! У коров молоко пропало…

И, качая головой, снова протяжно выразила удивление:

– А-а-а-а! Гм… гм! Диво, диво!

В толпе царило гробовое молчание. Казалось, что души всех этих людей слились на это мгновение в одну душу, которая всю силу своего мышления, чувства, зрения и слуха направила, как острое жало, на эту женщину. Все вытянули к ней шеи, устремили на нее глаза. В глазах, однако, не было ничего, кроме удивления и легкого презрения. Лишь Розалька быстро переводила разгоревшийся и полный язвительной насмешки взгляд с лица женщины, стоявшей под освещенным пламенем крестом, на лицо мужа, которое приняло особенное выражение; чуть заметная довольная улыбка разлилась по всему лицу его, на котором обычная угрюмость сменилась глуповатым на вид восхищением, как видно, проникавшим теперь все существо Степана. Он смотрел так, точно не мог вдоволь наглядеться на пришедшую. Между тем женщина, державшая травы, спросила опять:

– Что же? Приходила уже?

Никто не ответил. В ее блестящих и смеющихся зрачках промелькнуло беспокойство.

– Что же? – повторила она, – видели уже ведьму? Приходила она?

На этот раз из группы людей отозвался ласково звучавший, но очень серьезный голос Петра Дзюрдзи:

– Або не ведаеце, что ведзьма та, что первая придет на огонь?

– Ну, – возразила женщина тоном глубокого убеждения, – как можно, чтобы я не знала этого?.. Знаю! Так кто же первая пришла?

Два серьезных мужских голоса, из которых один принадлежал Петру Дзюрдзе, а другой Якову Шишке, ответили:

– Ты!

А затем, шипя, как взлетающая в воздух ракета, отозвался женский голос, бесконечно повторяя со всеми оттенками страсти, доведенной до какого-то бешенства и горя, граничащего с отчаянием, одно и то же слово:

– Ты, ты, ты, ты!

Розалька не могла произнести ничего, кроме этого одного слова. Она вся дрожала с ног до головы, а из пылающих глаз ее на смуглые и худые щеки струились потоки слез. Она смеялась, дрожала, плакала и, топая ногами, грозя кулаками, кричала:

– Ты, ты, ты, ты!

– Я??! – проговорила женщина, стоявшая под освещенным крестом, и опустила руки, так что желтый девятисил и белый тысячелистник рассыпались по траве и покрыли ее босые ноги. – Я! – повторила она и заломила темные, натруженные руки. Ее алые губы широко раскрылись, и в глазах мелькнул ужас. Однако это продолжалось одну минуту, а затем на ее румяных, пухлых щеках и раскрытых губах задрожала насмешливая, веселая улыбка, пересилившая изумление и ужас. Звонкий, неудержимый смех вырвался из ее груди. Ее смех разносился по дороге и полю так же широко, звонко и громко, как прежде неслось ее пение. В нем чувствовались живая и свежая душа, как бы детская наивность и невозмутимое веселье птицы. – Я! Я! – воскликнула она, продолжая смеяться. – Я первая пришла на огонь! Я отняла у коров молоко! Я ведьма! Ой, люди, люди! Что вы выдумали! Одурели вы, что ли, или у вас в головах помутилось?

И она все смеялась, схватившись за бока и изгибаясь во все стороны своим сильным и стройным телом. Нахохотавшись вдоволь до того, что ей пришлось обеими руками отирать выступившие от смеха слезы, она громко плюнула, с хохотом, от которого вздрагивала ее грудь.

– Тьфу! – воскликнула она. – Сказать такую гадость на христианскую душу! И вам не стыдно?

Минуту спустя она, нагнувшись, подбирала с земли упавшие травы и цветы. После этого она выпрямилась и, проходя мимо них, прибавила:

– Стойте ж тут и ожидайте ведьму, потому что она, как бог свят, еще не явилась. Мне надо поскорее к мужу и детям. Будьте здоровы!

Она кивнула присутствующим головой так весело и радушно, как будто совершенно забыла, как они ее встретили, и пошла скорым шагом по дороге, которая вела к одинокой хате и стоявшей около нее кузнице, блестевшей красным светом. На ходу она тотчас запела на плясовой, залихватский мотив самую веселую из деревенских песен:

 
Гиля, гиля, серы гуси,
Серы гуси на реку.
Ой, як свяжуць белы ручки,
Не развяжуць до веку!
 

Люди, оставшиеся у огня, стояли с поникнувшими головами, в молчании, которое прервал Петр Дзюрдзя.

– Вот и указал нам господь всемогущий нашу обидчицу.

Жены Петра и Семена громко вздохнули, а жена Степана подскочила и остановилась перед мужем, державшим на руках ребенка. Держась обеими руками за бедро, изогнувшись вперед с устремленными на него глазами, она проговорила сквозь стиснутые зубы:

– Ведьма кузнечиха! Ведьма твоя милая! Ведьма твоя душенька!

Казалось, она бросала ему в лицо эти три восклицания, как три пощечины. Он наклонился к уснувшему ребенку и смотрел печально и мрачно, как всегда. Он как будто не видел жены и не слышал ее резких, шипящих слов. Он только проворчал потихоньку про себя:

– Это я уже давно знал, что она ведьма!

А Франя оставила в покое Клементия. Повернувшись в ту сторону, куда пошла кузнечиха, она глубоко о чем-то задумалась и глядела в сторону ушедшей, приложив к губам палец. Забытый костер угасал, и его отблески сползли уже с креста, который подымался теперь на фоне сумерек, высокий, черный и немой. Люди, которые поймали ведьму, как бабочку на огонь, разведенный из осинового дерева, могли бы уже уйти домой. Однако они не уходили, а думали и слушали. Около дороги, ведущей к кузнице, в вербах и дикой бузине все чаще стонали и всхлипывали козодои. Пара гонявшихся друг за другом летучих мышей быстро промелькнула над дорогой и упала на сжатое поле. На дороге к кузнице снова раздался громкий и чистый женский голос, выводивший другую строфу удалой песни:

 
Гиля, гиля, серы гуси,
Серы гуси на песок.
Пацеряла лета молодые
И свой тонкий голосок.
 

Этому пению, казалось, вторили все учащавшиеся удары кузнечного молота, а из дверей кузницы стали вылетать в темное пространство целые тучи красных искр. Поющая женщина ускоряла шаги, а когда ее уже отделяло от одинокой избы несколько сажен, из наполненной искрящимся светом кузницы послышался густой мужской голос, который под непрерывный стук молота соединился с женским и звонко, весело стал вторить третьей строфе песни:

 
Гиля, гиля, серы гуси,
Серы гуси на Дунай.
Не хацела идци замуж,
Цепер сидзи и думай!..
 

Глава II

Давно уже, давно обитатели Сухой Долины подозревали Петрусю, внучку слепой Аксиньи, в том, что она обладает такими познаниями и могуществом, какими нельзя обладать без сношений с нечистой силой. Правда, это были только предположения, никем громко не высказанные. Среди бесчисленных трудов и забот повседневной жизни никто особенно не занимался этим, да и никто не имел ясных доказательств, что Петруся причинила кому-нибудь зло. Тем не менее подозрения эти существовали, хотя смутные и зачаточные.

И как же им не быть, когда некоторые обстоятельства петрусиной жизни, а также некоторые ее поступки и особенности характера были исключительными, то есть не такими, как у всех других обитательниц Сухой Долины. Все другие родились, например, в той же деревушке, на глазах у людей, так что старики помнили их крестины и детские годы; затем после выхода замуж они жили в хатах, стоявших не одиноко среди поля, а выстроенных рядом с другими так, что из одной отлично можно было видеть и слышать все, что делалось в другой. Жизнь их проходила разнообразно: то в ссорах, то в согласии, то они трудолюбиво работали, то ленились, жили богато или бедно, смотря по тому, какая у кого натура или что кому бог дал, но ни одна не жила и не выходила замуж так, как Петруся, жена кузнеца Михаила. Ни одна из них не знала так много удивительных вещей, как она. Откуда она могла знать их? Разве от своей слепой бабушки Аксиньи, которая много лет тому назад прибрела откуда-то с маленькой внучкой и как милости просила у людей работы, – она еще не была тогда слепа; получая ее или исполняя разные обязанности у зажиточных хозяев Сухой Долины или в ближайших имениях, вырастила она из своей Петруси взрослую девушку. Казалось, что она только этого и ждала, чтобы ослепнуть, а когда это случилось, то не кричала, не жаловалась, но, взобравшись ощупью на печь, взяла в руки кудель и веретено и сказала внучке:

– Теперь ты большая и, слава богу, сильная девушка. Ты можешь работать и кормить меня до конца моей жизни, как я кормила тебя с малых лет, когда твои отец и мать померли в один год. На одежду я сама себе заработаю. Прясть я сумею и напамять.

Уже тогда это была сухая и старая женщина с лицом, как бы вырезанным из желтой кости, и глазами, подернутыми белой плевой. У нее был длинный, заостренный нос, губы ее настолько высохли и были так желты, что их почти не было видно, а лоб был покрыт массой мелких морщинок. Наряд ее был очень скромен, и можно было с уверенностью сказать, что на него она заработает сама, если даже будет прясть «напамять»: домотканная синяя юбка, фартук, грубая рубаха и черный шерстяной чепчик, так плотно и гладко облегавший голову, что только немного белых, как молоко, волос, выбиваясь из-под него, окружали ее лоб. Как бы в доказательство справедливости своих слов она, сидя на печи, поднесла руку к кудели, а другую с веретеном вытянула перед собой и начала прясть. Она не видела решительно ничего, даже не могла отличить дня от ночи; однако под ее пальцами вытягивалась длинная нитка, такая ровная и тонкая, что и с самыми лучшими глазами было бы нелегко выпрясть такую. Время от времени она мочила пальцы и сучила эту длинную ровную нить; в ее желтой и как бы вырезанной из кости руке веретено вертелось и жужжало; на ее высохших губах обрисовалась едва заметная улыбка, а глаза ее, которые заволокла белая пленка, казалось, смотрели в лицо внучки и говорили:

– А что? Видишь? Хоть я и слепа, а еще на что-нибудь гожусь. Дай мне только есть, а на одежду я сама заработаю.

Петрусе было в то время семнадцать лет. Это была здоровая и румяная девушка, гибкая и стройная, как молодой тополь. Она сидела на краю печи и готова была разразиться плачем и рыданьями над несчастьем бабки; однако видя, что старуха не плачет и даже слегка улыбается, а веретено жужжит и жужжит, она наклонилась, поцеловала ее колени и заговорила:

– Добре, бабуля, я буду тебя кормить и беречь, как зеницу ока, – так же как ты меня кормила и берегла с малых лет, когда мои отец и мать умерли в один год. Вот как бог свят!

При последних словах она ударила себя в грудь и всплакнула, но не долго, потому что и сама была не плаксива, да и бабка, погладивши ее по голове, сказала:

– Ну, цепер работаць идзи. Некогда болтать о пустяках. Петрова жена больна сегодня и сама не может подоить коров и накормить свиней. Иди, дои коров и корми свиней…

Петруся пошла, и скоро работа закипела в ее руках. Это была хата Петра Дзюрдзи, жена которого хворала уже несколько лет, а так как дочерей в доме не было и сыновья еще только подрастали и не могли покуда жениться, то женской частью хозяйства занималась раньше Аксинья за еду и одежду, теперь же здесь начала вместо нее трудиться Петруся.

Петр был зажиточным хозяином и мог позволить себе такую роскошь, чтобы его больную жену заменила работница. Впрочем, от этого он не оставался в убытке. Как прежде Аксинья, так теперь Петруся делала все, что требовалось, с усердием женщин, не имеющих решительно ничего и обязанных изо всех сил работать для людей, которые чем-нибудь обладают; они и работали, как только могли. В хате Петра требовалось много женского труда не только для сбережения и накопления добра: Петрусе приходилось заняться и той стороной жизни, которая не является ее необходимейшей частью, а служит для того, чтобы сделать ее более приятной и веселой.

Эти две женщины, из которых одна была слепая и очень старая, а другая – молоденькая, проворная и гибкая, наполняли избу Петра песнями и сказками. Сказки и песни были не местные, а принесенные Аксиньей из того, довольно далекого края, откуда она прибрела сюда несколько лет тому назад. Долго бродила она в поисках крова и работы, наконец зашла сюда, приютилась здесь вместе с ребенком и отдала жителям Сухой Долины все, что у нее было. Она рассказывала в зимние вечера собранные в разных местах сказки, и хотя сама уж никогда не пела, но все свои песни передала внучке, родной стихией которой, казалось, были движение, смех и пение.

Откуда у этой сироты и убогой скиталицы брались такая живость и веселье, что ее можно было бы сравнить с беспрерывно бьющей прозрачной ключевой водой? Трудно сказать. Вероятно, такой создала ее сама природа; много значило также то, что хотя она иногда переживала горе и голод, но никогда не испытывала худого обращения. Бабка оберегала ее от этого, стараясь услужить людям, чтобы те ее не обижали, а сама дорожила ребенком, как дорожил бы странник единственной звездой, освещающей в темную ночь его одинокий каменистый путь. Всех близких потеряла Аксинья в течение своей усеянной терниями жизни: дочь, родивши Петрусю, вскоре умерла; зятя стерло с лица земли дыхание эпидемии; муж умер в больнице, куда он ушел лечить руку, раздробленную в колесе молотилки; сын пошел в солдаты куда-то на край света и не вернулся: быть может, сделался негодяем и сгнил в тюрьме или погиб на войне… Кроме всех этих близких людей, она потеряла еще дорогую ей родную деревушку, песчаная земля которой без лугов и пастбищ была так бедна, что не могла дать ей куска хлеба, когда он ей понадобился. Не по своей охоте, а по необходимости пошла она на чужую сторону.

Зная все это, кто же мог бы отрицать то или удивляться тому, что внучка была для нее единственной звездой, освещающей темный и каменистый путь странника. Поэтому она никогда не била и не ругала ее. Правда, она редко награждала ее поцелуями и ласками. Но это происходило просто потому, что у нее не было для них времени. Притом, хотя и постоянно утомленная, но обладавшая твердыми мускулами и крепкими нервами, она не чувствовала в этом потребности. Но зато она никогда не съела сама ни одной ложки, не накормив раньше внучку, не купила себе какой-либо одежды, пока не приодела ее чисто и опрятно. На ночь брала ее к себе на печь и старательно укрывала ее шерстяным одеялом. По воскресеньям и праздникам она учила ее петь и рассказывала о давних временах и людях, о далекой родной стороне, о чертях, вампирах, разбойниках и об ангелах, которые оберегают сирот, распростирая над ними свои серебристые крылья.

Петруся чувствовала себя точно под крыльями ангела и иногда говорила своим сверстницам:

– Она – как ангел надо мной…

Но она никогда не оканчивала начатой фразы. Нехватало ли ей слов, или ей становилось стыдно, что она собирается так смело высказать свои скромные мысли. Она умолкала, опускала веки с длинными ресницами на серые глаза и теребила пальцами угол фартука. Но это смущение да и всякое грустное и неприятное чувство исчезали у нее очень скоро. Она не могла долго ни грустить, ни молчать, ни оставаться неподвижной. На ходу она обычно подпрыгивала, точно ей хотелось плясать; работая, напевала, даже за едой болтала и болтовню пересыпала смехом. Такая уж у нее была натура. Когда бабка совершенно ослепла, она присмирела и умолкла, но это скоро прошло.

Аксинья совсем не жаловалась; напротив, она, сидя на печи, по целым дням и вечерам спокойно пряла, а когда ей хотелось, разговаривала с людьми, давала им советы и рассказывала разные случаи, как будто с ней не произошло ничего особенного. Петруся приносила ей еду на печь, студила пищу, если она была горяча, толкла ложкой картофель в миске или выбрасывала пригоревшее сало из похлебки и каши, вкладывала ложку и хлеб в руки слепой, которые вытягивались за едой и блуждали в воздухе, и убедительным тоном прибавляла:

– Ешь, бабуля, ешь!.. Я подержу миску.

По воскресеньям, с утра, сделавши в избе все, что было нужно, она влезала на печь с ведром воды и гребешком в руках и целых полчаса трудилась над мытьем и причесываньем бабки. Лоскутком, намеченным в воде, она так старательно мыла и терла ее лицо, что потом оно два дня блестело будто действительно вырезанное из желтоватой отполированной кости. Затем надевала чепчик из красной или черной шерсти на ее белые волосы, а если у нее было времени больше, чем обыкновенно, и ей удавалось обшить чепчик шерстяной тесьмой или узеньким блестящим позументом, то она была уж очень довольна, с любовью качала головой перед приодетой таким образом бабушкой и, прищелкивая языком, повторяла:

– Вот как хорошо! Ой как хорошо!

Желтое, как кость, лицо старухи, обрамленное красной обшивкой или блестящим позументом, казалось, сурово вглядывалось своими слепыми глазами в круглое румяное, смеющееся лицо внучки. Старуха спрашивала, дотрагиваясь желтым пальцем до своего чепчика:

– А откуда ты взяла позументы?

– Петр ездил в город, так я его просила купить.

– А откуда у тебя были деньги?

– Я еще с лета спрятала, когда ходила жать в имение.

Старуха умолкала. Она слышала в голосе внучки искренность. Но минуту спустя она спрашивала опять:

– Не ухаживает ли кто за тобой?

Опустив глаза, девушка отвечала:

– Ухаживает… Это я тебе, бабуля, уже в прошлое воскресенье говорила.

– Степан Дзюрдзя? – вопросительным тоном шептала старуха.

– А как же!

– А еще кто?

– Да я уж говорила: Михайло Ковальчук.

– Ага! Это ничего… На то ты девка, чтобы за тобой ухаживали. Но ты от них не брала ни позументу, ни бус, ни денег, ничего? Не брала?

– Не брала.

– Верно?

– Ей-богу!

– Помни! Ты сирота, и один только бог тебя бережет: не давай себя обидеть, а то погибнешь, как капля воды в большой реке… Я на тебя теперь уж не гляжу, но глядит господь бог, и люди тоже смотрят. Помни, чтоб не было у тебя греха перед богом и стыда перед людьми. Если кто любит, пусть женится, а не хочет жениться, то ты его при всякой вольности раз, два, три – в морду и годзи. Девушка должна быть, как стакан, вымытый в ключевой воде, вот что!

И долго еще старушка говорила так внучке, и это повторялось каждое воскресенье. Однажды в воскресенье она сказала ей следующее:

– Если ты кого-нибудь полюбишь и пожелаешь непременно, чтобы он на тебе женился, то скажи мне. Я найду на это средство… на то уж я твоя бабка и твоя единственная покровительница на этом свете, чтобы помочь тебе во всякое время.

Сильно застыдившись, но с некоторым любопытством, Петруся прошептала:

– А какое это средство, бабушка?

Старуха потихоньку заговорила:

– Всякие на это есть средства. Можно летучую мышь закопать в муравьиную кучу, и когда ее муравьи совсем объедят, нужно уметь выбрать одну из ее косточек, или можно поискать такую траву, что называется «загардушка», а корни у нее, как две соединенные ручки… Можно и другую траву…

Все это старуха говорила очень серьезно, с некоторой таинственностью и перебирала бы еще очень долго всякие средства, если бы Петруся не потянула ее крепко за фартук. При этом она стыдливо, но вместе с тем радостно засмеялась.

– Будет, бабушка, – шепнула она, – будет! Ничего этого мне не надо. Ни нетопыря, ни загардушки или какой другой травы мне не надо! Он и так женится на мне.

Старуха насторожила уши.

– Который? – спросила она.

– А Михайло.

– Ковальчук?

– Да.

Бабка одобрительно покачала головой.

– Хорошо, – сказала она, – хорошо… отчего бы и нет? У него собственная избушка и кусок наследственной земли. При этом он ремесленник… Аи, аи! Как бы это было хорошо! Кабы только он женился!

– Ой, ой! – торжествующе залепетала Петруся, – ей-богу женится! Он мне говорил это не раз, а сто раз…

Говоря это, она вся разгорелась. В ее молодых веселых глазах вспыхнул сноп лучей, зубы блеснули, как жемчуг, из-за красных губок. И сильная непоколебимая радость наполнила всю ее так, что не будучи в состоянии высидеть на месте, она соскочила с печи, запела песню и начала кружиться по комнате:

 
Есть у мене мой миленький,
Вся моя родзина,
Как приедзе он до мене,
Счастлива годзина.
 

В комнате было пусто, так как Петр с женой поехали в церковь, а парни играли на деревенской улице со своими сверстниками. У песенки, начатой Петрусей, была вторая, третья и четвертая строфа, и девушка пропела их все, вертясь по комнате, как юла, вытирая стол мокрой тряпкой, заглядывая в печь, где варилось кушанье, и, наконец, загоняя под печь кур, повылезавших на середину избы. Когда, наконец, умолкло пение девушки, кудахтанье кур и хрюканье выгнанного в сени поросенка, с печи отозвалась Аксинья:

– Петруся!

– А что?

– Иди сюда.

Она вскочила на скамью, стоявшую у печи, и спросила:

– Что, бабушка?

– Вот что. Михаиле теперь двадцать первый годик идет?

– Да! – подтвердила девушка.

– То-то и беда. Как же он на тебе женится, когда ему нужно итти в солдаты?

Девушку испугало это замечание бабки.

– Не может быть! – вскричала она.

Старуха покачала головой.

– Ой, бедное ты мое дитя! Разве ты об этом не знала?

Что могла она знать о какой-то там военной службе? Она даже никогда не думала, что есть какие-то солдаты на свете! И ее милый не говорил ей ни разу, что пойдет на службу, хотя он хорошо должен был знать это; но известно – молодость: когда он любил девушку, шептался с ней у плетня или обнимал ее стан, тогда он не думал о том, что будет впереди.

Старая Аксинья обладала большим знанием людей и опытностью. Не раз уж, не раз в своей жизни она видела парней, которых брали в солдаты, которые возвращались нескоро-нескоро, а иногда, как ее родной сын, и вовсе не возвращались. А ждала такого парня девушка, – так на всю жизнь оставалась старой девой; ведь когда кто-либо из них и возвращался, то уже с другим сердцем и с другими мыслями. А если она выходила за него замуж прежде, чем он пошел в солдаты, то было еще хуже, так как жизнь солдатки такая уж жизнь, что пусть лучше господь бог хранит от нее. Долго Аксинья шептала все это и многое другое на ухо девушке, пока Петруся, закрыв лицо ладонями, не расплакалась горючими слезами.

– Ну, – убедительно начала бабка, – так выходи за Степана Дзюрдзю. Он к тебе расположен, хозяйство у него порядочное… Тебе с ним сладко будет жить.

Девушка затопала по скамейке босыми ногами.

– Ни за что! – воскликнула она. – Чтоб там не знаю что, а женой Степана не буду.

– Отчего? Такой хозяин, молодой, здоровый, как дуб, и братья у него богатые…

Петруся не открывала, глаз и только беспрестанно повторяла с жестами непобедимого отвращения и нетерпения:

– Ни за что не пойду за него! Не пойду!

И только после настоятельных расспросов бабки открыла причину своего отвращения, вернее, две причины:

– Гадкий он и очень горячий. Бить будет!

Против этого Аксинья не могла сказать ни слова. Она давно знала Степана Дзюрдзю и знала, что он горячего нрава, опрометчив, скор на ссоры и драку. Сызмальства в его глазах вспыхивал огонек сильных и необузданных страстей. Жесты у него были быстрые и запальчивые, голос жесткий и грубый. Он был работящий, сообразительный и разговорчивый парень, напивался очень редко. Хозяйство у него было достаточное и долгов ни гроша. Однако в деревне он не пользовался симпатиями и уважением, так как всех вооружил против себя своею вспыльчивостью, грубой руганью и постоянной готовностью к драке. Девушки же так его боялись, что убегали от него. Уж несколько раз посылал он сватов в разные избы, но ему везде отказывали. Девушки, задыхаясь от слез, кричали благим матом: «Бить будет! Еще убьет когда-нибудь!» и, бросаясь в ноги родителям, умоляли не выдавать их за этого ирода. Степан начал громко заявлять, что он и сам не хочет знать этих дур и пошлет сватов в другую деревню. Но в это время в доме его двоюродного брата Петра подросла Петруся, и Степан уж не смотрел ни на одну девку. Он не сводил с нее глаз, все только ходил и ходил в избу к брату. Бывало, придет и без всякой нужды сидит на лавке час и два. Иногда нужно пахать, или косить, или молотить, а он сидит и водит глазами за девушкой, смотрит на ее суетливые движения, слушает ее пение, и сердитое лицо его проясняется так, точно в душе засияло солнце. Один раз он уже говорил Петру:

– Бедная она или не бедная, а я к ней пришлю сватов…

– Приблудилась, – заметил Петр.

– Приблудилась или нет, а я пришлю сватов, как только замечу у нее какое-нибудь расположение ко мне.

Но расположения к нему у Петруси не было и следа. Как Степан заглядывался на нее, так и она заглядывалась на Михаила Ковальчука и так же, как и другие девушки, с плачем говорила теперь бабке:

– Не хочу! Ни за что не хочу! Бить будет! Еще убьет когда-нибудь!

После того как бабка ей рассказала о неизбежной участи Михаила, она поплакала и опять принялась шнырять по избе и напевать:

 
Не там щчасце, не там доля,
Гдзе багаты людзе…
 

Прервавши пение, она заговорила:

– А вот, может, и не пойдет… чего там… Может, Михайло не пойдет в солдаты…

Затем прибавила:

– Если б только сегодня пришел…

Аксинья, которой, повидимому, жаль было, что своей болтовней она довела внучку до слез, отозвалась с печи:

– Брось веник в огонь.

– Зачем? – удивилась Петруся.

– Брось веник в огонь, – повторила старуха, – как сожжешь веник, то будут гости.

Петруся бросила в огонь старую метлу, а когда Ковальчук действительно пришел в тот день в хату Петра, то свято уверовала в чудесную силу этого средства и советовала его после всем своим сверстницам. Да и разве один только удивительный совет давала людям Петруся? Все это она узнавала от бабки, а так как она болтала не переставая, то ничего не сохраняла в тайне и даже никогда не подумала утаить что-нибудь. Однако, несмотря на преждевременную мудрость, она однажды не отгадала предзнаменования, касавшегося ее собственной судьбы. Как-то раз вынимала она лопатой хлеб из печи. Обыкновенно хлеб удавался ей на славу: даже опытные хозяйки всегда удивлялись ее уменью, перешептываясь между собой, что ей, должно быть, помогает какая-то сила, потому что Петруся никогда не ошибается. На самом же деле этой силой была старательность и ловкость девушки, которая все делала от всей души и с удивительным проворством. Так и теперь караваи хлеба показывались один за другим на лопате и соскальзывали на стол – румяные, пухлые, хорошо выпеченные и такие пахучие, что вся комната наполнилась их запахом. Хороший кусок хлеба – радость для крестьянина. Петр сидел на скамье, опершись локтями на стол, и улыбался, как всегда, ласково и серьезно; постоянно недомогавшая жена Петра мыла у печи какие-то тряпки и что-то говорила, тоже с улыбкой; два взрослых парня с криком пробовали пальцами мягкие хлебы, и одна только Петруся не смеялась и даже не улыбалась. Такое важное дело, как вынимание из печи хлеба, она всегда исполняла с разгоревшимися от жара щеками, засучив по локоть рукава рубашки, надув губы и даже немного нахмурив лоб.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю